
Полная версия
Свет погас
– Да, он очень расположен к вам и, вероятно, знает, что в импрессионизме все же есть нечто такое… Мэзи, да неужели вы не видите?
– Не вижу? Чего я не вижу?
– Ничего; только я знаю, что если бы нашелся человек, который бы смотрел на меня так, как этот смотрит на вас, то я… я, право, не знаю, что бы я сделала. Но он ненавидит меня. О, как он меня ненавидит!
Но она была не совсем права. Ненависть к ней Дика несколько смягчилась чувством благодарности, а затем он совершенно забыл о рыжеволосой девушке, а на душе у него осталось только мучительное чувство стыда, которое он уносил с собой, когда шел в тумане через парк к своему дому.
– На днях произойдет взрыв! – злобно проговорил он. – Но Мэзи ни в чем не виновата; она права, безусловно права, насколько она понимает, и я не могу порицать ее. Эта история тянется вот уже почти три месяца. Три месяца! А мне стоило десяти годов скитаний и страданий приобрести простейшие, первоначальные понятия о своем деле. Да, это так, но тогда, по крайней мере, меня не истязали так, как меня истязают теперь каждое воскресенье. О, моя возлюбленная маленькая крошка, если мне когда-нибудь удастся сломить тебя, то кому-то очень плохо придется от этого! Нет, этого не будет. Я бы остался и тогда таким же большим безумцем по отношению к ней, какой я теперь. А эту рыжеволосую девушку я отравлю в день моей свадьбы. Она зловредна. А теперь я поделюсь всеми моими настоящими горестями и невзгодами с Торпом.
Торпенгоу был вынужден не раз за это последнее время читать нотации Дику по поводу греха легкомыслия, а Дик слушал его, не возражая ни слова. В течение нескольких недель между первыми двумя-тремя воскресеньями своего искуса Дик бешено приналег на работу, решив доказать Мэзи всю силу своего мастерства. А затем он научил Мэзи не обращать ни малейшего внимания ни на чью работу, кроме ее собственной, и Мэзи последовала его наставлениям, пожалуй, даже слишком строго. Она принимала его советы и пользовалась его указаниями, но нисколько не интересовалась его картинами.
– Твои работы слишком отдают табаком и кровью, – сказала она ему однажды. – Неужели ты не можешь написать ничего другого, кроме солдат?
«Я мог бы написать твой портрет, который поразил бы и удивил тебя», – подумал про себя Дик. Это было незадолго до того, как рыжеволосая девушка подвела его под гильотину. Но он только сказал:
– Я очень сожалею, что мой жанр тебе не нравится.
И в этот вечер он надрывал душу Торпенгоу, проклиная на все лады искусство. А затем, незаметно и в значительной мере даже вопреки своей воле, он как-то перестал интересоваться своей работой. Ради Мэзи и для умиротворения своего собственного чувства самоуважения, которое, как ему казалось, он утрачивал каждое воскресенье, он не хотел сознательно выпускать на рынок плохую работу, неудовлетворительные вещи, но так как Мэзи не нравились даже лучшие его вещи, то всего лучше было вовсе не писать, а только ждать и отмечать этапы от воскресенья до воскресенья.
Торпенгоу был возмущен и огорчен, видя, что неделя проходит за неделей в полном бездействии, и однажды в воскресенье вечером напал на Дика, когда тот был совершенно измучен и изнурен после трех часов непрерывных усилий подавить свою страсть в присутствии Мэзи. Произошел разговор, после которого Торпенгоу удалился, чтобы посоветоваться с Нильгаи, который зашел к нему, чтобы поболтать о континентальной политике.
– Обленился совсем? Стал беспечен и характер неровен? – сказал Нильгаи, выслушав сетования Торпенгоу. – Не стоит сокрушаться об этом; он, наверное, увлекся какой-нибудь женщиной, и та его дурачит.
– А разве это не ужасно?
– Нет, нисколько. Она, конечно, может выбить его из колеи и отбить его на время окончательно от работы; она может даже как-нибудь явиться сюда и закатить ему грандиозную сцену, здесь на лестнице! Как знать! Но до тех пор, покуда Дик не заговорит сам с вами об этом, лучше вам его совсем не трогать. Вы знаете, что это человек с таким темпераментом, с которым нелегко поладить.
– Да. Я желал бы, чтобы он был несколько иным в этом отношении. Он такой забияка, такой своенравный недотрога, что просто беда.
– Со временем вся эта дурь из него выскочит. Он должен понять, что он не может завоевать и покорить весь мир ящиком красок и гладкой кистью. Вы-то, кажется, влюблены в него?
– Я рад был бы взять на себя всякую кару и всякое испытание, которое готовит ему судьба, если бы я только мог; но самое ужасное в том, что ни один человек не может спасти своего ближнего от того, что тому суждено.
– Да, но худшее во всем этом то, что в этой войне не бывает разоружения. Дик должен быть проучен горьким опытом, как и каждый из нас. Кстати, заговорив о войне, можно сказать, что весной на Балканах ожидаются беспорядки.
– Они уж что-то давно ожидаются. Хотел бы я знать, не удастся ли затащить туда Дика, когда эти беспорядки начнутся?
Вскоре в комнату вошел Дик, и вопрос этот был предложен ему лично.
– Это для меня недостаточно заманчиво; мне хорошо и здесь, – коротко ответил он.
– Ну, вы, конечно, не принимаете, вероятно, всерьез все то, что пишут о вас в газетах? – сказал Нильгаи. – Мода на вас пройдет менее чем через полгода; публика к тому времени достаточно ознакомится и освоится с вашей манерой письма и станет искать чего-нибудь нового – и тогда, что вас ждет? Где вы тогда будете?
– Здесь, в Англии.
– Это в то время, когда вы могли бы иметь прекрасную работу вместе с нами там, на Балканах? Глупости! Я туда еду, и Кинью тоже будет там, и Торп, и Кассаветти, словом, вся наша братия, и работы будет всем по горло, и бесконечные схватки, стычки и бои, и для вас возможность видеть такие сцены, которые могут создать репутацию трем Верещагиным. Вот что я вам скажу!
– Гм! – промычал Дик, поправляя свою трубку.
– Вы предпочитаете оставаться здесь и воображать, что весь свет глазеет на ваши картины? Да вы подумайте только, как полна жизнь каждого заурядного человека его собственными интересами и удовольствиями. И если наберется тысяч двадцать таких людей, которые найдут время поднять глаза в промежутке между двумя блюдами и промычать сквозь зубы кое-что о том, что их вовсе даже не интересует, в результате получается то, что называется слава, громкая репутация или известность, смотря по тому, какое из этих слов больше нравится читающему.
– Все это я знаю, поверьте, не хуже вас. Поверьте моей смышлености хоть сколько-нибудь.
– Да будь я повешен, если я в нее поверю!
– Ну так и будьте повешены, да вас, вероятно, и повесят там эти обалделые турки, приняв вас за шпиона. Но, уф! Я устал, смертельно устал, и всякая доблесть вылетела из меня!
Дик опустился в ближайшее кресло и через минуту уже крепко спал.
– Это дурной признак, – сказал Нильгаи, понизив голос.
Торпенгоу вздохнул и вынул у Дика изо рта дымившуюся трубку, от которой уже начал тлеть его жилет, и подложил ему под голову подушку.
– Мы ничем не можем помочь! – сказал он. – Дик что старый кокосовый орех – по упорству и скрытности, но я люблю его. А вот и шрам от удара, полученного им тогда в схватке на Ниле.
– Неудивительно, если это несколько повлияло на него, и он чуточку свихнулся.
– А мне это показалось бы весьма удивительным, потому что для помешанного он весьма деловитый и расчетливый человек.
Вдруг Дик яростно захрапел.
– О, нет! Этого никакая любовь не вынесет! Проснитесь, Дик, и ступайте спать в другое место, если вы намерены делать это с таким шумом.
– Я замечал, – пробормотал себе под нос Нильгаи, что коты, прошлявшиеся целую ночь по крышам, обыкновенно спят весь день. Это из области естественной истории.
Дик, спотыкаясь и протирая глаза, удалился, сладко зевая. Ночью ему пришла в голову мысль такая простая и вместе с тем столь блестящая, что он положительно удивлялся, как это она не зародилась у него раньше. Великолепнейшая мысль! Отправиться на неделе к Мэзи, предложить ей маленькую экскурсию за город и увезти ее по железной дороге в форт Килинг, в те самые места, где десять лет тому назад они вместе бегали детьми.
– Вообще, – рассуждал он про себя, пробудившись поутру, – не рекомендуется воскрешать старые воспоминания; настоящее в сравнении с милым прошлым вызывает на душе какой-то невольный холодок, и человеку становится грустно; но в данном случае все является исключением из общего правила, и потому мне бояться нечего. Я сейчас же отправлюсь к Мэзи.
К счастью, рыжеволосой девушки не было дома. Она ушла за покупками, а Мэзи, в испачканной красками блузе, билась над своим начатым холстом. Она, видимо, была не особенно довольна его появлением в будний день. Это явилось нарушением условий, и ему понадобилось все его мужество, для того чтобы объяснить ей свою затею и оправдать свое появление в неурочное время.
– Я знаю, что ты слишком много работаешь, – закончил он авторитетным тоном. – Это может только повредить тебе – ты подорвешь свои силы и заболеешь. Тебе гораздо полезнее прокатиться.
– Куда? – спросила Мэзи усталым голосом. Она долго стояла перед мольбертом и сильно утомилась.
– Куда хочешь. Мы сядем в вагон на первый попавшийся поезд и посмотрим, куда он нас привезет. Позавтракаем где-нибудь за городом, а вечером я отвезу тебя домой.
– Если завтра будет хороший, ясный день, я потеряю драгоценное рабочее время, – заметила Мэзи, в нерешительности балансируя тяжелой белой липовой палитрой на руке.
Дик подавил крепкое словцо, просившееся у него с языка. Он все еще не научился терпению с этой девушкой, для которой ее работа была выше всего.
– Ты потеряешь несравненно больше времени, если будешь стараться использовать каждый солнечный час. Переутомление действительно убийственно для работы, много хуже всякой лени. Будь же благоразумна, моя милая. Завтра я заеду за тобой рано, после завтрака.
– Но ты, конечно, пригласишь…
– И не подумаю никого приглашать. Мне нужна только ты одна, и никто другой. А, кроме того, она также ненавидит меня, как я ее. Она даже не пожелает поехать с нами. Итак, до завтра! Моли Бога, чтобы день был солнечный.
Дик ушел в восторге, и по этой причине в этот день ничего не делал. Он подавил в себе дикое желание заказать особый поезд, но купил большую накидку из серого кенгуру, отделанную блестящим черным мехом, и затем погрузился в размышления.
– Я завтра еду на весь день за город с Диком, – сказала Мэзи рыжеволосой девушке, когда та вернулась, усталая и измученная беготней по рынку.
– Он вполне заслужил это, – отозвалась та. – Я завтра прикажу хорошенько вымыть полы в нашей мастерской, пока вас не будет здесь. У нас очень грязно.
Мэзи уже в течение нескольких месяцев не знала ни отдыха, ни развлечений, у ней не было праздничных дней, и потому она предвкушала предстоящую поездку не без удовольствия, но вместе с тем и не без опасений.
«Никто не может быть милее Дика, когда он бывает благоразумен и говорит рассудительно, – думала она, – но я уверена, что он будет непозволительно глуп и станет приставать ко мне с разными глупостями, я же не могу сказать ему решительно ничего такого, что было бы ему приятно и что он желал бы услышать от меня. Если бы он только мог быть рассудителен и благоразумен, я любила бы его гораздо больше».
Глаза Дика сияли радостью, когда он на следующее утро явился к Мэзи и застал ее в сером ульстере и черной бархатной шляпе, ожидающей его уже в прихожей. «Мраморные дворцы, а не грязные деревянные стены должны были бы служить фоном для такого божества», – подумал Дик, а рыжеволосая девушка втащила ее на минуту в студию и торопливо поцеловала на прощание; брови Мэзи поднялись почти до самых волос при таком необычайном проявлении нежности, к которому она вовсе не привыкла.
– Осторожнее, пощади мою шляпу! – сказала она, спеша уйти, и бегом спустилась с лестницы к Дику, который ждал ее внизу у наемного экипажа.
– Достаточно ли тебе тепло, Мэзи? Ты уверена, что достаточно поела и не чувствуешь голода? Прикрой себе колени вот этой накидкой.
– Благодарю, мне совсем хорошо. Но куда мы едем, Дик? О, Бога ради, перестань напевать, ведь люди подумают, что мы с тобой сумасшедшие…
– Пусть себе думают, если эта работа не повредит им. Они не знают, кто мы, а я уж, во всяком случае, нисколько не интересуюсь тем, кто они. Честное слово, Мэзи, ты очаровательно мила!
Мэзи смотрела прямо перед собой и не ответила ни слова. Свежий утренний ветерок ясного морозного зимнего утра вызвал легкий румянец на ее щеках, а над их головами бледно-палевые облачка дыма таяли одно за другим на фоне бледно-голубого неба, и беззаботные воробушки, срываясь стайками с водосточных труб или телеграфных проводов, громко чирикали о приближении весны.
– За городом погода будет превосходная, – заметил Дик.
– Но куда же мы едем?
– Подожди, увидишь.
Они приехали к вокзалу, и Дик отправился за билетами.
Одну секунду у Мэзи, удобно расположившейся у камина в зале для пассажиров, мелькнула мысль, что гораздо приличнее было бы поручить носильщику или рассыльному взять билеты, чем проталкиваться самому к кассе сквозь толпу. Дик усадил ее в большом пульмановском вагоне 1-го класса потому только, что здесь было тепло; а она взглянула на эту излишнюю роскошь удивленными, серьезными, почти строгими глазами, в то время как поезд уносил их за город.
– Я желала бы знать, куда мы едем? – повторила она уже чуть ли не в двадцатый раз. Но вот хорошо знакомое ей название станции промелькнуло у нее перед глазами в тот момент, когда поезд стал подъезжать к ней, и Мэзи поняла наконец.
– О Дик, дрянной, негодный мальчик!
– Ага! Я так и знал, что ты будешь рада увидеть эти места! Ведь ты не была здесь с тех пор?
– Нет. Я никогда не имела желания повидать миссис Дженнет, а, кроме нее, тут ничего не было.
– Не совсем так. Взгляни сюда, в эту сторону: видишь, вот там ветряная мельница на картофельном поле; здесь еще не настроили вилл на каждом шагу. Помнишь ты, как я запер тебя в этой мельнице?
– Да, и как она тебя била тогда за это! Я ей так и не сказала, что это сделал ты.
– Но она догадалась. Я сунул палку под дверь и сказал тебе, что хороню заживо Амомму, и ты поверила мне. Ты была доверчива в то время.
И оба они рассмеялись и высунулись в окно, чтобы видеть знакомые места, вызывавшие в них множество воспоминаний. Дик уставился своим жадным горячим взглядом на щеку Мэзи, находившуюся теперь так близко от его щеки, и внимательно следил, как кровь приливала к ней под тонкой прозрачной кожей. И мысленно он поздравлял себя с удачной мыслью и рассчитывал, что этот вечер вознаградит его за многое.
Когда поезд остановился, то они вышли из вагона и совершенно новыми глазами взглянули на старый и хорошо знакомый им городишко. Прежде всего, они посмотрели издали на дом миссис Дженнет.
– Предположим, что она бы вышла сейчас и увидела нас, – сказал Дик. – Что бы ты сделала? – спросил он с напускным ужасом.
– Я сделала бы ей гримасу.
– Ну-ка, покажи какую, – подхватил Дик, невольно впадая в прежний ребячий тон.
И Мэзи скорчила страшную рожу по адресу жалкой маленькой виллы, а Дик громко и весело рассмеялся.
– Это непристойно! – сказала Мэзи, передразнивая миссис Дженнет. – Мэзи, вы сейчас же отправитесь домой и выучите мне наизусть тропари, молитвы, Евангелие и послание на три последующие воскресенья! Дик всегда учит вас всяким глупостям и шалостям… Если ты не джентльмен, Дик, то ты мог, по крайней мере… – и на этом фраза вдруг оборвалась. Мэзи вспомнила, когда и при каких обстоятельствах эти слова были произнесены в последний раз, и замолчала.
– …Постараться вести себя как джентльмен, – проворно договорил за нее Дик. – Совершенно верно! Ну а теперь мы позавтракаем хорошенько и отправимся к форту Килинг, если только ты не предпочтешь поехать туда в экипаже.
– Нет, мы должны пройти пешком из уважения к этому месту. Как мало все здесь изменилось!
И они направились к морю по знакомым, совсем неизменившимся улицам, невольно поддаваясь настроению далекого прошлого. Вот они проходят мимо кондитерской, которую они некогда удостаивали большим вниманием, в ту пору когда их соединенные фонды достигали крупной суммы – один шиллинг в неделю.
– Дик, есть у тебя несколько пенни? – спросила Мэзи скорее про себя.
– Только три; и если ты воображаешь, что отдам тебе из них два для покупки пеперментов, то ты весьма ошибаешься. Кроме того, ты знаешь, что она говорит, что есть пеперменты для барышни неприлично!
И оба они весело рассмеялись, и снова краска прилила к щекам Мэзи, и кровь заклокотала в жилах счастливого Дика и прилила ему к сердцу. Сытно позавтракав, они пошли на берег, к форту Килинг, через большой пустырь, на котором свободно разгуливал ветер и который никто не счел нужным использовать для постройки. Свежий зимний ветер дул с моря и со свистом проносился мимо них.
– Мэзи, – сказал Дик, – кончик твоего носа становится цвета чистой берлинской лазури! Держу пари на что угодно, что я тебя обгоню на каком угодно расстоянии!
Она осторожно оглянулась и, смеясь, пустилась бежать так быстро, как только ей это позволял ее длинный серый ульстер, и бежала, пока не запыхалась.
– А ведь мы, бывало, бежали целые мили, – проговорила она, с трудом переводя дыхание. – Как это глупо, что теперь мы уже не можем так бегать!
– Старость, дорогая моя. Вот что значит ожиреть и облениться в городе. Когда я, бывало, хотел дернуть тебя за волосы, ты бежала целых три мили, визжа во весь голос. Это я хорошо помню, потому что твои крики должны были привлечь внимание миссис Дженнет, которая появлялась вооруженная палкой и…
– Полно, Дик, я никогда умышленно не подводила тебя под наказание и ни разу в жизни не накликала на тебя побоев.
– Нет, никогда. Но, Боже мой, взгляни, какое море!
– О да, оно совершенно такое же, как всегда, – сказала Мэзи.
* * *От мистера Битона Торпенгоу узнал, что Дик, побрившись я принарядившись, ушел в половине двенадцатого из дома с дорожным пледом на руке. В полдень зашел Нильгаи поболтать и поиграть в шахматы.
– Дело обстоит даже хуже, чем я воображал, – сказал Торпенгоу.
– О, это уж опять этот вечный Дик! Вы дрожите над ним и возитесь с ним, как наседка над единственным цыпленком. Пусть себе побеснуется, если это доставляет ему удовольствие; вы можете исправить молодого щенка, выпоров его как следует, но вы ровным счетом ничего не добьетесь, если выпорете молодого вертопраха.
– Дело в том, что тут не женщины, а одна женщина, и что еще хуже – девушка!
– А где у вас доказательства?
– Он встал и вышел из дома в восемь утра сегодня. Кроме того, он вставал среди ночи, чего он никогда не делает, видит Бог, кроме самых экстренных случаев, когда того требует от него долг службы, и то вы, вероятно, помните, что нам пришлось пинками выгонять его из кровати в ту достопамятную ночь, когда происходило сражение под Эль-Магрибом. Это положительно возмутительно.
– Да, скверная история; но, может быть, он наконец решил купить лошадь и встал так рано ради этого; разве это невозможно?
– Купить лошадь? Уж скажите лучше огненного дракона! Если бы дело шло о лошади, он бы сказал нам об этом. Нет, тут замешана девушка.
– Не будьте столь уверены. Возможно, что это замужняя женщина.
– Дик не лишен ума и сметливости. Кому придет фантазия просыпаться ни свет ни заря, чтобы нанести визит чужой жене? Это девушка, говорю я вам.
– Ну, пусть будет девушка. Может быть, она сумеет дать ему понять, что не только он один на свете, что кроме него есть еще и другие люди.
– Она испортит его кисть. Она станет отнимать у него драгоценное рабочее время, отобьет его совершенно от работы и в конце концов женит его на себе и навсегда убьет его талант. И прежде чем мы успеем его остановить, он превратится в почтенного приличного супруга и отца семейства и никогда больше не выйдет на широкую дорогу свободного искусства.
– Все это весьма возможно, но земля не станет вращаться в обратном направлении от того, что это случится… А я бы дорого дал за то, чтобы посмотреть, как Дик ухаживает наравне с другими парнями! Не сокрушайтесь об этом, Торпенгоу. Такие вещи во власти Аллаха, и нам остается стоять и смотреть. Ну, берите эту пешку!
* * *Рыжеволосая девушка лежала у себя в комнате на постели и смотрела в потолок. Шаги прохожих на улице звучали, замирая в отдалении, как много раз повторенный поцелуй, слившийся в один долгий-долгий поцелуй. Руки ее, вытянутые вдоль тела, время от времени судорожно сжимались и разжимались.
Поденщица, которой было поручено вымыть полы и окна в студии, постучалась в дверь.
– Прошу извинения, мисс, но для мытья полов есть три сорта мыла, желтое, синее и дезинфицирующее, так вот, я подумала, прежде чем идти к вам сюда наверх с ведром, что лучше сперва спросить вас, каким мылом вы желаете, чтобы я мыла ваш пол. Желтым мылом, мисс?
В словах и манере этой женщины не было решительно ничего такого, что могло вызвать порыв бешенства у рыжеволосой девушки, которая, однако, сорвалась с кровати и кинулась на середину комнаты, крича чуть не с пеной у рта:
– Что же вы думаете, что мне очень интересно, каким вы мылом будете мыть пол!.. Мойте каким хотите! Каким хотите, вы слышите?!
Женщина поспешила убраться подобру-поздорову, а рыжеволосая девушка взглянула на себя в зеркало и поспешно закрыла свое лицо руками, как будто она только что увидела в нем какую-то позорную тайну.
VII
В самом деле, море не изменилось. Вода стояла, как всегда, низко на болотистой отмели, и колокол на Маразионском бакене тихо покачивался на волнах прилива. Сухие стебли морского мака на белом песке отмели шуршали и вздрагивали от ветра.
– Я не вижу старой сваи у бурунов, – сказала Мэзи вполголоса.
– Будем благодарны и за то, что нам осталось, – отозвался Дик. – Я не думаю, чтобы поставили на форте хоть одно новое орудие с тех пор, как мы уехали отсюда. Пойдем посмотрим.
Они подошли к самому валу форта Килинг и сели в уголке, защищенном от ветра, под неуклюжим жерлом старой сорокафунтовой пушки.
– Если бы еще и Амомма была здесь, – промолвила Мэзи, и затем они долго молчали.
Потом Дик осторожно взял ручку Мэзи и ласково произнес ее имя.
Она тихонько отняла свою руку и продолжала смотреть вдаль, на море.
– Мэзи, дорогая, неужели в тебе не произошло никакой перемены? Неужели ты ничего не можешь мне сказать?
– Нет, – произнесла она сквозь плотно сжатые зубы. – Я бы… Я бы сказала тебе, если бы во мне что-нибудь изменилось… Но нет. О, Дик, прошу тебя, будь благоразумен и рассудителен.
– И ты не думаешь, что это когда-нибудь случится?
– Нет, я уверена, что этого никогда не будет.
– Почему?
Мэзи подперла рукой подбородок и, продолжая глядеть на море, заговорила с нервной поспешностью:
– Я прекрасно знаю, чего ты хочешь, но я не могу дать тебе этого, Дик. Но я, право, не виновата в том, что не могу дать тебе того, чего ты от меня ждешь, право, не виновата. Если бы я чувствовала, что могу полюбить кого-нибудь… Но нет, я этого совершенно не чувствую. Я не понимаю даже, что это за чувство.
– И это правда, дорогая?
– Ты был всегда-всегда очень добр ко мне, Дик; и единственное, чем я могу отблагодарить тебя, это правдой. Я не смею солгать тебе, Дик, я и так уже достаточно презираю себя.
– За что, Боже правый! За что?
– За то, что я беру все, что ты даешь мне, и ничего не даю тебе взамен. Это низко, подло и эгоистично с моей стороны, я это осознаю, и это мучает меня ужасно.
– Так пойми раз навсегда, что я сам могу позаботиться о себе, и что никто меня не заставляет делать то, что я делаю, и если я хочу что-либо делать для тебя, то ты в этом не виновата и тебе не в чем упрекать себя, дорогая.
– Нет, я знаю, что есть, но говорить об этом особенно тяжело.
– Ну так не говори.
– Но как же я могу не говорить, если всякий раз, когда ты случайно остаешься хоть на минуту наедине со мной, ты сейчас же начинаешь говорить об этом, а если не говоришь, то смотришь на меня так, что я читаю все тот же вечный вопрос в твоих глазах? Ты не знаешь, до какой степени я иногда презираю себя!
– Боже мой! – воскликнул Дик, чуть не вскочив на ноги. – Скажи мне правду, Мэзи, даже если ты после этого никогда больше не скажешь мне ни одного слова правды! Надоел я или надоело тебе это мое постоянное ожидание и напоминание, хотела бы ты избавиться от того и другого?
– О нет, нет!
– Ты сказала бы мне, если бы надоело?
– Я дала бы тебе понять, я думаю.
– Благодарю. А это другое – настоящая фатальность. Ты должна научиться прощать человеку, который тебя любит. Он неизбежно делается навязчив и надоедлив. Это тебе должно быть уже известно?
Мэзи не сочла нужным ответить на последний вопрос, и Дик был вынужден повторить его еще раз.