
Полная версия
Дневник горничной
И, когда молодой маркиз Плерэн благодарил Эдгара, украдкой пожимая ему руку, последний прибавил конфиденциально:
– Играйте на Баладера… Он выиграет, г-н маркиз.
Я кончила тем, что – это действительно смешно, когда я об этом вспомнила – также стала гордиться таким знакомством для Вильяма… Для меня Эдгар был в то время тоже чем-то недостижимым, как германский император… Виктор Гюго… Поль Бурже или кто-нибудь в этом роде…
Мои господа принадлежали к тому обществу, которое принято называть большим парижским светом; то есть барин был дворянин, но без гроша в кармане, а происхождение барыни было покрыто мраком неизвестности. Насчет ее происхождения ходило много темных слухов, один хуже другого. Вильям, который хорошо знал все сплетни высшего общества, говорил, что она была дочерью одного бывшего кучера и горничной, которые благодаря разным проделкам успели собрать маленький капитал. Они поселились затем в одном из заброшенных парижских кварталов и стали заниматься ростовщичеством. Деньги они одалживали под большие проценты, главным образом кокоткам и прислуге, и таким образом в очень короткое время нажили большое состояние… Счастливцы!.. И на самом деле у барыни, несмотря на внешнее изящество и очень красивое лицо, были странные манеры и вульгарные привычки, которые меня очень шокировали. Она любила вареное суповое мясо, свиное сало с капустой и, как простые извозчики, очень любила вливать в свой суп красное вино. Мне было стыдно за нее… Часто в своих ссорах с барином она забывалась до того, что ругала его самыми' непристойными словам. В такие минуты гнев пробуждал в глубине ее существа, еще плохо очищенного всей этой слишком еще недавней роскошью, низменные семейные задатки и вызывал на ее устах такие слова, в которых я, горничная, а не дама, страшно раскаивалась, когда мне случалось их произносить… Но вот… Никто и не воображает себе, сколько есть женщин с ангельскими ротиками, с глазами, как звезды, носящих трехтысячные платья, которые у себя дома грубо ругаются, позволяют себе непристойные жесты и вообще отвратительны своей вульгарностью…
– Светские дамы, – говорил Вильям, – это все равно что соус, приготовленный в лучших кухнях: нельзя никогда смотреть, как и из чего повар его готовит. Это может вам внушить отвращение к нему…
Вильям часто произносил такие скептические афоризмы. И так как он все-таки был очень галантен, то прибавлял, обнимая меня за талию:
– Такая девочка, как вы, меньше льстит тщеславию любовника… Но это все-таки приятнее…
Я должна сказать, что свой гнев и грубые слова барыня изливала только на своего мужа. С нами она была, я повторяю это еще раз, скорее робка…
Барыня обнаруживала также посреди беспорядочности ее дома, посреди всей этой расточительности, которую она терпела, совсем неожиданную скупость… Она бранила кухарку за безделицу, за лишних два су, которые та потратила на салат, экономила на кухонном белье, сердилась за какой-нибудь трехфранковый счет и успокаивалась только тогда, когда после жалоб, бесконечной переписки и нескончаемых хлопот она добивалась скидки в пятнадцать сантимов, которые с нее несправедливо взяла железная дорога или почта за пересылку какого-нибудь пакета. Каждый раз, когда она нанимала экипаж, начинались переговоры с кучером, которому она не только не давала на чай, но у которого она еще ухитрялась сорвать что-нибудь с условленной цены… Но эта скупость не мешала тому, что ее деньги вместе с бриллиантами и ключами, валялись везде: на столах, каминах, на мебели. Она продавала за бесценок свои самые богатые туалеты, самое тонкое белье; она давала себя нагло обирать разным поставщикам предметов роскоши, принимала, не моргнув бровью, счета старого метрдотеля, как барин, впрочем, принимал счета Вильяма. А между тем один Бог знает, сколько в них было плутовства! Я говорила иногда Вильяму:
– Оставь, пожалуйста… Я знаю, что я делаю… и до каких пор я могу идти… Когда господа так глупы, как наши, то было бы преступлением не пользоваться этим в свою пользу.
Но он, бедняга, совсем не пользовался плодами этого постоянного обкрадывания своих хозяев. Несмотря на замечательные сведения, которые у него будто бы всегда были, все его деньги уходили на скачки и обогащали только букмекеров…
Господа были женаты пять лет. Сначала они много выезжали и много принимали у себя. Потом они мало-по-малу сократили свои выезды и приемы на дому, чтобы жить немножко уединеннее, так как, по их словам, они сильно ревновали друг друга. Барыня упрекала барина в ухаживании за другими женщинами. Он обвинял ее в том, что она слишком заглядывается на чужих мужчин. Они сильно будто бы любили друг друга, то есть ссорились по целым дням, как это бывает во всех мещанских супружествах. Правда же состояла в том, что барыня не имела успеха в свете и что ее манеры стоили ей немало оскорблений там. Она сердилась на барина за то, что он не сумел ее хорошо представить в светском обществе, а барин сердился на жену за то, что она сделала его смешным в глазах его друзей. В этом взаимном недовольстве они не признавались и сочли более удобным свалить все это на свою взаимную любовь.
Каждый год, в середине июня, господа уезжали в деревню, в Турен, где у барыни был, как говорили, великолепный замок. Там штат прислуги увеличивался кучером, двумя садовниками, второй горничной и птичницей. Там были у них и коровы, и павлины, и куры, и кролики… какая прелесть, какое счастье! Вильям мне рассказывал подробности их тамошней жизни недовольным, брюзжащим тоном. Он совсем не любил деревни; посреди лугов, деревьев и цветов он скучал. Природу он любил только вместе с барьером, со скачками, с букмекерами, с жокеями. Он был парижанин до мозга костей.
– Что может быть глупее какого-нибудь каштанового дерева? – говорил он мне часто. – Ну, смотри… Эдгар, человек высокого ума, шикарный мужчина, разве он любит деревню?
Но я восторгалась:
– А все-таки цветы на больших лужайках… и птички!..
На что Вильям насмешливо говорил:
– Цветы?.. Они красивы только на шляпах у модисток… А птички?.. Они мешают вам спать по утрам… Похоже на то, как горланят дети!.. Ах, нет… ах, нет, мне страшно надоела деревня… Деревня хороша только для крестьян.
И выпрямившись, с величественным жестом и гордым голосом он говорил в заключение:
– Мне… мне нужен спорт… Я не крестьянин… я спортсмен…
Я все-таки была счастлива от перспективы попасть в деревню и ждала июня с нетерпением. Ах! маргаритки на лугах, маленькие тропинки, дрожащие листья… гнезда, спрятанные в густом плюще, на склонах старых стен… И соловьи в лунные ночи… и тихие разговоры рука об руку, на выступах колодцев, заросших жимолостью, покрытых мхом!.. И чашка парного молока, и большие соломенные шляпы, и маленькие цыплята… и обедни в деревенской церкви при звоне колокола… все это так трогает, чарует, проникает в самое сердце, как один из тех прекрасных романсов, которые поют в концертах!..
Хотя я люблю повеселиться и позабавиться, но у меня поэтическая натура. Старые пастухи, сенокос, птички, которые преследуют друг дружку, перепархивая с ветки на ветку, кукушки, ручейки, которые журчат по белым камушкам, и красивые парни с лицами, загорелыми на солнце, как виноград в очень старых виноградниках, красивые парни с мужественными движениями, с могучими фигурами – все это навевает на меня сладкие сны… И думая обо всем этом, я опять становлюсь почти маленькой девочкой, душа моя полна чистосердечия и невинности, и эти думы освежают мое сердце, как маленький дождик освежает маленький цветок, сожженный солнцем и высушенный ветром… А вечером, ожидая Вильяма, лежа уже в кровати и возбужденная этими мечтами о будущих чистых радостях, я сочиняла стихи.
Но как только приходил Вильям, поэзия исчезала. Он приносил с собой тяжелый запах барьера, а его поцелуи, от которых несло джином, скоро обрезали крылья моим мечтам… Я ему никогда не показывала своих стихов. Зачем? Он, наверное, посмеялся бы над ними и над теми чувствами, которые их навеяли. И он, без сомнения, сказал бы мне:
– А Эдгар, такой замечательный человек, разве сочиняет стихи?
Моя поэтическая натура была не единственной причиной, почему я хотела уехать в деревню.
У меня был совсем больной желудок от недоедания и нужды, которую я только что перенесла, а также, может быть, от слишком обильной и возбуждающей пищи, которая была у меня теперь, от шампанского и испанских вин, которые заставлял меня пить Вильям. Я страдала настоящим образом. Часто по утрам, когда я вставала с постели, у меня страшно кружилась голова… Днем у меня подгибались колени, а голова у меня болела так, как будто бы кто-нибудь ударял по ней молотом. Мне действительно нужно было вести более тихий и спокойный образ жизни, чтобы немножко поправиться.
Увы! Суждено было, чтобы и эта мечта о здоровье, о счастье тоже разрушилась…
Ах! черт возьми! – как говорила барыня.
Сцены между барином и барыней происходили всегда в туалетной комнате барыни и начинались всегда из-за самых ничтожных причин, из-за пустяков… Чем ничтожнее были поводы, тем ужаснее были сцены… После этих сцен, когда они изливали друг на друга всю горечь и досаду, которые они так долго копили в своих сердцах, они дулись друг на друга по целым неделям. Барин запирался у себя в кабинете, где он или раскладывал пасьянс, или перебирал свою коллекцию трубок. Барыня не выходила из своей комнаты, где она, растянувшись на кушетке, читала любовные романы и оставляла чтение только для того, чтобы перекладывать свои платья, свое белье в шкафах, причем она это делала с такой яростью, как будто грабила, а не приводила в порядок… Они встречались только за столом. Первое время, не привыкшая еще к их характерам, я думала, что они будут бросать друг в друга бутылками, ножами, тарелками… Ничего подобного… В такие минуты они были очень воспитаны, и барыня выбивалась из сил, чтобы казаться светской дамой. Они говорили между собой о своих делах, как будто бы ничего не произошло, только немножко церемоннее, чем обыкновенно – и вообще были друг с другом напыщенны, холодно-вежливы, вот и все… Можно было подумать, глядя на них, что они уходили каждый в свою комнату пусть с серьезным видом и печальным взглядом, но и с большим достоинством… Барыня принималась опять за свои романы, за свои комоды, барин за свои пасьянсы и трубки… Иногда барин уходил на час или два в клуб, но редко. И между ними начиналась оживленнейшая переписка, летели записочки, сложенные в виде сердца, которые я должна была носить от одного к другому. Целый день я играла роль почтальона, бегала из комнаты барыни в кабинет барина; через меня пересылались ультиматумы, угрозы, мольбы, извинения и слезы… Можно было умереть со смеху…
Спустя несколько дней они мирились между собой так же, как и ссорились – без всякой видимой причины… И тогда лились слезы, слышны были фразы: «О… злой!.. О, злая!., это в последний раз… ну, я тебя уверяю, что это в последний раз»… и они шли в ресторан, где устраивали себе маленький праздник, а на следующий день вставали очень поздно, утомленные любовью… Я сейчас же поняла комедию, которую они играли друг с другом, эти два жалких существа… И когда они угрожали друг другу, что они разойдутся, я отлично знала, что это пустая болтовня. Они были прикованы друг к другу, он – из-за выгоды и расчета, она – из-за тщеславия. Барин держался барыни, потому что у нее были деньги, она же цеплялась за мужа, потому что у него было имя и титул. Но так как в глубине души они ненавидели друг друга именно за этот расчет, который их связывал, то у них являлась потребность выказывать иногда друг другу эту ненависть. А так как это были вообще низкие натуры, то и злобу свою, и разочарование, и презрение они выражали в гнусной и грубой форме…
– Ну, для кого нужна такая жизнь?.. – говорила я Вильяму.
– Для Биби! – отвечал последний, который во всех обстоятельствах жизни имел всегда верный и определенный ответ на все предлагаемые ему вопросы.
И чтобы немедленно и реально доказать справедливость своих слов, он вынул из своего кармана великолепную сигару, украденную им в то же утро, оборвал тщательно кончик, со спокойным и довольным видом закурил ее и сказал между двумя ароматными затяжками:
– Никогда не следует жаловаться на глупость своих господ, милая Селестина… Это – единственная возможность счастья для вас… Чем глупее хозяева, тем счастливее у них слуги… Иди, принеси мне коньяку…
Полулежа в качалке, очень высоко скрестив ноги, с сигарой во рту и с бутылкой старого, прекрасного коньяку в руке, он медленно, аккуратно развернул «Autorite» и продолжал с восхитительным добродушием:
– Видишь ли, моя милая Селестина… нужно всегда быть сильнее тех людей, которым ты служишь… Вся суть в этом… Один Бог знает, какой великий человек Кассаньяк… один Бог знает, как он владеет всеми моими помыслами и как я им восхищаюсь… этим великим человеком… ну и все-таки – понимаешь?.. Я не хотел бы служить у него… ни за что на свете… И то же, что я говорю о Кассаньяке, я скажу и об Эдгаре, черт возьми! Запомни хорошенько мои слова и постарайся извлечь из них пользу. Служить у умных и понимающих дело людей – это невыгодно, моя милая кошечка…
И, наслаждаясь своей сигарой, он прибавил после короткого молчания:
– Когда я подумаю, что есть слуги, которые всю жизнь надоедают, ворчат, держат себя вызывающе по отношению к своим хозяевам… какие дураки!., когда я подумаю, что есть даже такие, которые хотели бы убить… Убить их!.. А потом что?.. Разве убивают корову, которая дает молоко, и овцу, которая доставляет шерсть?., корову доят… овцу стригут… ловко… тихо… в тишине…
И он молчаливо погрузился в тайны консервативной политики.
В это время Евгения бродила по кухне; влюбленная, она машинально, как сомнамбула, делала свое дело, далекая от своих хозяев наверху, далекая от нас, далекая от самой себя… глаза ее ничего не видели, ни наших безумств, ни своих собственных… губы ее постоянно что-то шептали, все те же слова болезненного обожания:
– Твой милый ротик… твои маленькие ручки… твои большие глаза!..
Все это очень часто наводило на меня грусть, трогало меня до слез… Да, иногда несказанная, давящая меланхолия охватывала меня от этого странного дома, где все обитатели, старый и молчаливый метрдотель, Вильям и я сама мне казались неспокойными, пустыми и мрачными, как призраки… Последняя сцена между господами, при которой я присутствовала, была особенно забавна…
Однажды утром барин вошел в уборную барыни в ту минуту, когда она примеряла передо мной новый корсет, жуткий корсет из лиловатого сатина с желтыми цветочками и желтыми шелковыми шнурками. Барыня, как видите, не обладала избытком вкуса.
– Как? – сказала барыня тоном веселого упрека. – Разве таким образом входят к женщинам, не постучавшись?
– О! к женщинам? – прощебетал барин. – Во-первых, ты – не женщины.
– Я не женщины?.. Что же я такое тогда?
Барин сложил свои губы сердечком – Боже, какой у него был глупый вид – и очень нежно, или, вернее, притворяясь нежным, прошептал:
– Но ты моя женщина… моя маленькая женка… моя красивая, моя милая женушка… Нет ничего дурного зайти к своей маленькой женке, я думаю…
Когда барин притворялся таким безумно влюбленным, это значило, что он хотел получить деньги у жены… Последняя, еще не доверяя его нежности, возразила:
– Нет, есть дурное…
И она сказала, жеманясь:
– Твоя милая женка… Вовсе это не так верно, что я твоя милая женушка…
– Как… это не так верно?..
– Ах! разве можно знать?.. Мужчины – такой странный народ…
– Но я тебе говорю, что ты моя милая женушка… моя дорогая… моя единственная, маленькая женушка…
– А ты… мое дитятко… мое толстое дитятко… единственное дитятко у своей маленькой женки…
Я развязывала корсету барыни, которая, смотрясь в зеркало с голыми и поднятыми руками, гладила поочередно то правой, то левой рукой свои волосы под мышками. У меня было большое желание расхохотаться. Как они были смешны со своими «милая женушка», «толстый ребеночек»! Какой у них был глупый вид у обоих!
Войдя в комнату и разбросав повсюду юбки, чулки, полотенца, щетки, флаконы, барин взял модный журнал, который валялся на туалете, и, сев на плюшевый табурет, спросил:
– Что, есть ребус на этот раз?
– Да… кажется, есть.
– А ты отгадала этот ребус?
– Нет, я его не отгадала.
– А! А! Посмотрим этот ребус…
В то время, как барин с нахмуренным лбом погрузился в изучение ребуса, барыня сказала немного сухо:
– Роберт?
– Моя дорогая…
– Значит, ты ничего не замечаешь?
– Нет… что такое? В этом ребусе?..
Она пожала плечами и закусила губы:
– Да, в ребусе!.. Значит, ты ничего не замечаешь… Вообще, ты никогда ничего не замечаешь…
Барин оглядывал всю комнату, ковер, потолок, туалетный стол и двери глупыми, совсем круглыми глазами… он был ужасно комичен…
– Ей Богу, нет! Что такое? Значит, здесь есть что-нибудь новое, чего я не заметил? Я ничего не вижу, честное слово!
Барыня сделала страшно грустное лицо и сказала:
– Роберт, ты меня больше не любишь…
– Как, я тебя больше не люблю!.. Это, это немножко сильно сказано, черт возьми!
Он поднялся, размахивая модным журналом:
– Как… я тебя больше не люблю… – повторил он. – Вот еще идея! Почему ты это говоришь?
– Нет, ты меня больше не любишь… потому что, если бы ты меня еще любил… ты бы заметил одну вещь…
– Но какую вещь?..
– Ну вот!.. ты бы заметил мой корсет…
– Какой корсет?.. Ах, да… этот корсет… Смотри! я его действительно не заметил… Ну, какой же я дурак!., но он очень красив, знаешь… он очарователен…
– Да, теперь ты это говоришь… и теперь ты смеешься надо мной… И я тоже, слишком глупа… Я стараюсь быть как можно красивее… выбираю только такие вещи, которые тебе нравятся… И ты даже не обращаешь на меня внимания… Впрочем, что я такое для тебя?.. Ничего… меньше, чем ничего! Ты входишь сюда… и на что же ты смотришь? На этот грязный журнал… Чем ты интересуешься? Каким-то ребусом… Мы никого не видим у себя… мы никуда не ходим… мы живем, как волки… как бедняки…
– Ну… ну… я прошу тебя!., не сердись… ну… уж, как бедняки…
Он хотел подойти к барыне… обнять ее за талию… поцеловать ее. Но она сморщила лицо и грубо оттолкнула его:
– Нет, оставь меня… Ты меня раздражаешь…
– Моя дорогая… ну!., моя милая женушка…
– Ты меня раздражаешь, слышишь?.. Оставь меня… не подходи ко мне… Ты грубый эгоист… ты ничего не делаешь для меня… ты грязный негодяй, вот что!..
– Зачем ты это говоришь? Это – безумие. Ну, прошу тебя, не сердись так… ну хорошо… я поступил дурно… я должен был сейчас же заметить этот корсет… этот прелестный корсет!.. Как я его не заметил, сейчас же… Я сам не понимаю… Посмотри на меня… улыбнись мне… Боже! как он красив!., и как он тебе идет!..
Барин слишком восхищался теперь корсетом. Он раздражал даже меня, которая так мало была заинтересована в этой ссоре. Барыня топала ногой по ковру и все более и более раздражалась, с бледными губами, сжимая конвульсивно свои руки, она заговорила очень быстро:
– Ты меня раздражаешь… ты меня раздражаешь… ты меня раздражаешь… Убирайся вон!..
Барин продолжал что-то такое шептать, начиная в свою очередь раздражаться:
– Дорогая моя… Это неразумно… Из-за корсета… Это не имеет никакого отношения… Ну, моя дорогая… посмотри на меня… улыбнись мне… Ведь глупо же огорчаться так из-за корсета…
– Ах, я плюю на тебя в конце концов… – крикнула барыня голосом судомойки, кухарки, но никак не знатной дамы… – Я плюю на тебя… Убирайся к черту.
Я кончила зашнуровывать корсет. При последнем слове я поднялась с колен, очень довольная тем, что они обнажили – и таким образом унизились предо мной – свои «высокие» души… Казалось, они забыли, что я здесь… Желая увидеть конец этой сцены, я старалась сделаться совсем маленькой, тихой, незаметной…
В свою очередь барин, который долго сдерживался, наконец вскипел… Он сделал из модного журнала, который был у него в руках, большой комок и, бросив его изо всех сил на туалетный стол, вскрикнул:
– Черт!.. Дьявол!.. Это тоже слишком уже! Всегда одно и то же… Ничего нельзя сказать, ничего нельзя сделать, чтобы не отнеслись к тебе, как к собаке… И всегда грубости, ругань… Надоела мне эта жизнь, надоели мне до смерти эти манеры торговки… И хочешь ли, чтобы я сказал тебе правду? Твой корсет!.. Ну, так твой корсет отвратителен, мерзок… Это корсет публичной женщины…
– Негодяй!..
С глазами, налитыми кровью, с пеной на губах, со сжатыми, поднятыми кулаками барыня приблизилась к мужу… И ее ярость была так велика, что слова из ее рта вылетали какими-то хриплыми отрывистыми звуками.
– Презренный! – проревела она наконец. – Ты смеешь со мной разговаривать таким образом… ты?.. Нет, это неслыханная вещь! Когда я его подобрала из грязи, этого прекрасного господина, покрытого грязными долгами, скомпрометированного в своем клубе… когда я его спасла от нищеты и позора… а!., тогда он не был горд… Твое имя, не так ли?.. Твой титул?.. Они были хороши, это имя и этот титул, под которые ростовщики не хотели тебе поверить даже ста су! И он говорит о своем благородном происхождении… о своих предках… этот господин, которого я купила и которого содержу… Ну, так он не получит от меня больше ничего, ни вот сколько!.. А что касается до твоих предков, то ты можешь отнести их в заклад, чтобы посмотреть, одолжат ли тебе хоть десять су под их лакейские и солдатские рожи!.. Больше ни гроша, слышишь! Никогда… никогда!.. Иди обратно в свой игорный дом, шулер!., к твоим публичным девкам, сводник!..
Она была страшна!.. Робкий, дрожащий, трусливо согнувшись, с униженным взором, барин отступал перед этим потоком брани…
Он подошел к двери, увидел меня… и убежал к себе, а барыня кричала ему еще вслед в коридоре еще более ужасным, еще более хриплым голосом…
– Сводник… грязный сводник!..
И она упала на свою кушетку в нервном припадке, который я еле успокоила, заставив ее вдохнуть целый флакон эфиру.
Тогда барыня принялась опять за чтение любовных романов, опять стала все перекладывать в своих шкафах и комодах. Барин углубился больше, чем когда бы то ни было, в сложные пасьянсы и в пересматривание своей коллекции трубок… И опять началась переписка… Робкая и редкая вначале, она скоро участилась и приняла самый отчаянный характер…
Я сбилась с ног, бегая и передавая всевозможные угрозы, сложенные в виде сердца, из комнаты барыни в кабинет барина. Боже! как мне было смешно!..
Спустя три дня после описанной сцены, читая какое-то послание барина на розовой бумаге с его гербом, барыня побледнела и вдруг спросила меня задыхающимся голосом:
– Селестина? Как вы думаете? Барин в самом деле может покончить с собой? Видели ли вы у него какое-нибудь оружие в руках? Боже мой!., если он вдруг убьет себя?
Я разразилась хохотом прямо в лицо барыне… И этот смех, который вырвался у меня помимо моей воли, становился все сильнее и сильнее… Я думала, что я умру, что меня задушит этот смех, который давил мое горло, который, как буря, поднимался из моей груди…
Барыня на минуту остолбенела перед этим взрывом смеха.
– Что такое?.. Что с вами?.. Почему вы так смеетесь?.. Замолчите же… Не угодно ли вам сейчас же замолчать, противная женщина…
Но я продолжала смеяться… Я не могла перестать… Наконец, немножко передохнув, я вскричала:
– Ах, нет!.. О, ха-ха-ха… О, ха-ха-ха! Как это все глупо!
Конечно, я в тот же самый вечер должна была оставить этот дом и очутилась еще раз на мостовой…
Собачье ремесло! Собачья жизнь!..
Удар был силен, и я сказала себе, – но слишком поздно, – что никогда больше я не найду такого места, как это… Там я имела все: хорошее жалование, всевозможные доходы, мало работы, свободу, удовольствия. Нужно было только оставаться здесь жить. Другая на моем месте, не такая сумасшедшая, как я, могла бы отложить там много денег, могла бы понемножку сшить себе красивое белье, красивые платья и устроить мало-по-малу полное и очень шикарное хозяйство… Только пять или шесть лет, и кто знает? Можно было бы и замуж выйти, заняться маленькой торговлей, жить у себя, не бояться нужды и случайностей, быть счастливой, почти дамой… Теперь же начинается опять новый ряд бедствий, новые оскорбления судьбы… Мне было ужасно досадно, что все это так случилось, и я страшно злилась: злилась на самое себя, на Вильяма, на Евгению, на хозяйку, на весь мир. И непонятно, необъяснимо! Вместо того, чтобы уцепиться и удержаться на своем месте, что было очень легко с таким человеком, как моя барыня, я упорствовала в своем безумии и отвечала нахально на все ее замечания; я сделала непоправимым то, что можно было поправить. Не странные ли вещи происходят иногда в нас? На вас нападает какое-то безумие, неизвестно откуда, неизвестно почему! Оно вас охватывает, потрясает, возбуждает, оно заставляет вас кричать, оскорблять других… Охваченная таким безумием, я осыпала барыню оскорблениями. Я попрекнула ее низким происхождением, ее отцом, матерью – ложью, фальшью всей ее жизни, я оплевала ее мужа… И мне стыдно становится, когда я думаю об этой сцене, и страшно, что мой рассудок так часто охватывают припадки ярости, которые толкают меня на ругань, вызывают во мне желание убить… Как я не убила, не задушила свою хозяйку тогда – я положительно не знаю… Между тем Бог видит, что я не зла… И теперь, когда я пишу эти строки, я опять вижу перед собой эту бедную женщину, и я вижу ее беспорядочную, грустную жизнь с этим ничтожным и трусливым мужем… И мне становится бесконечно жаль ее, и мне хотелось бы, чтобы у нее хватило сил расстаться с ним и чтобы она была счастлива теперь…