
Полная версия
Адъютант императрицы
Одобрительный шепот послышался вокруг.
– Положим свой живот за царя истинного! – раздались отдельные возгласы.
– Смерть изменникам, еретикам! Смерть чужеземцам, смерть поработителям народа!
– В ваших возгласах мало толка, – сказал отец Юлиан. – Гнев ваших сердец должен перейти в дело. Но, чтобы это могло произойти, вы должны сражаться тем же оружием, которое употребляет против вас Екатерина. Если вы бежите, то отнимете свою помощь у настоящего царя, когда он придет освобождать народ. Нет никакого греха превзойти хитростью хитрецов, изменить изменникам; поэтому подчинитесь силе, дайте зачислить себя в войска еретички; провозгласите между солдатами, которые подобно вам попали на службу по принуждению, радостную, слышанную вами от меня, весть, что настоящий царь придет освободить своих подданных. Когда настанет тот день, в который он кликнет клич, тогда поднимайтесь за него дружною громадой, тогда побейте Екатерину ее же собственным оружием! Вот мой совет, вот мое увещание, как служителя святой церкви, которому вверены ваши души. И, если вы поверите тому, что я вам возвещаю, если исполните то, что я вам сказал, тогда вы угодите Богу, наследуете благословение небес и наконец, возвратитесь сюда, на родину, свободными людьми, какими были ваши предки.
– Ура! ура! – воскликнули станичники, стоявшие кругом. – Отец Юлиан говорит правду; его просветил Господь… Пусть будет так, как он сказал: мы подчинимся силе, которой не можем противиться сегодня; мы станем ждать и верить, мы будем готовы собраться вокруг настоящего царя, когда он поднимется, чтобы возложить отнятую у него корону на свою помазанную главу!
При быстрой смене настроения, которая часто наблюдается у впечатлительных полудиких народов, всем казацким «кругом» овладела ликующая радость. Многим было приятно, что нашелся выход, с помощью которого в данный момент мирно разрешалось натянутое положение и сверх того открывалась надежда в будущем отомстить за ненавистный гнет. Рекрутский набор сам по себе не представлял ничего ужасного для этой воинственной молодежи; ее возмущало только принуждение; однако после слов отца Юлиана она подчинилась принуждению не из трусливой покорности, но ради того, чтобы сохранить себя для великого, святого дела – для свободы счастливого будущего.
Четырехугольные жестяные фляги, бывшие у каждого за поясом, переходили теперь из рук в руки, от уст к устам.
Водка оказала свое действие, общее настроение становилось все веселее, те из станичников, у кого были при себе ружья и пистолеты, зарядили их. Поставили вехи, всегда лежавшие наготове в тростниках для упражнений этого рода, чтобы служить мишенью для стрельбы; пригнали лошадей с пастбищ и принялись носиться на них верхом с тою почти невероятной для постороннего глаза ловкостью, какую эти сыны степей приобретают с отрочества постоянным упражнением. Таким образом, казацкая сходка закончилась молодецкой джигитовкой, лихой забавой здорового, могучего, полудикого народа, словно рекрутский набор, еще недавно им внушавший страх, неожиданно превратился в радостное, счастливое событие.
Хотя Матвей Скребкин все еще сомнительно покачивал головою, однако он не сказал ни слова наперекор отцу Юлиану; да и зачем? Ведь советь почтенного старца способствовала тому, чтобы удержать казаков от необдуманных и пагубных решений, выиграть время и спасти существование, а также и имущество станицы. Остальное умный и предусмотрительный сотник мог до поры до времени предоставить будущему.
Пока казаки совещались на лугу у берега, поросшего камышом, у крылечка одного из казацких домов сидела девушка, усердно занятая работой. Она искусно плела из тонкой пряжи невод для рыбной ловли в Яике.
Ксения Матвеевна, дочь сотника Скребкина, молодая казачка двадцати одного года, отличалась необычайной красотой, стройной фигурой благородного сложения и овалом лица, напоминавшим безупречно правильные черты греческой античной статуи. Ее синие глаза оттенялись длинными, темными ресницами; в их взоре светилась порою задумчиво-грустная поэзия, свойственная обитателям гор и степей, благодаря их постоянному непосредственному общению с природой, язык которой им как будто понятен; но эта мечтательная задумчивость часто сменялась в очах Ксении огневою страстностью, напоминавшей своими вспышками вспыхивающая молнии, когда в летний зной над степью проносятся гроза вдоль по течению Яика.
Красавица Ксения со своими выразительным лицом, тонким, изящным станом и белыми руками смахивала бы на даму из самого знатного общества, переодетую казачкой для костюмированного бала, если бы во всем ее существе не было отпечатка наивной непосредственности и дикой огневой силы. Было видно, что в этих нежных членах текла пламенная кровь, кипение которой не подчинялось никакому принужденно, и нежную девушку можно было сравнить с одним из тех диких степных коней, стройные члены которых как будто вылиты из стали, а ноздри порывисто вдыхают воздух, чуя приближение бури, коней, которые послушно покоряются приветливому слову, но встают на дыбы, когда их хотят принудить к повиновению поводьями и удилами.
Садик пред домом сотника содержался чрезвычайно опрятно, кусты шиповника образовали здесь нечто вроде беседки вокруг сколоченной из березовых сучьев скамьи, на которой сидела Ксения, тогда как пестрые цветы обрамляли гряды овощей.
Тонкие пальцы девушки машинально, размеренным движением, сплетали нитки в узлы рыболовной сети, но ее мысли, казалось, блуждали далеко, потому что ее глаза тоскливо и задумчиво смотрели из-под опущенных ресниц вдоль на луга, по которым извивался Яик, сверкавший там и сям золотистой полосою между камышовыми зарослями.
Казачка напевала про себя красивым, низким голосом одну из песен своего народа, в которых почти всегда выражается тоска по милом, ушедшем на кровавую сечу, или оплакивается павший воин; их мелодия так хватает за душу своими грустными, скорбными звуками, славой) осенний ветер проносится по степи, крутя поблекшие палые листья. Иногда пение замирало в тихом вздохе, который, казалось, летел вдаль вместе с печальными взорами Ксении; тогда она опускала голову, точно под гнетом безнадежного горя, прерывая работу, чтобы утереть слезу, повисшую на реснице.
Она не заметила, как по дороге из Гурьева в Сарачовская приблизился к хутору казак и вошел в сад. То был мужчина немного старше Ксении, стройный и сильный: темная короткая, еще юношески мягкая борода обрамляла его лицо, а курчавые, темные волосы выбивались из-под шапки из овечьей шерсти. Это был красивый, статный юноша; тем не менее, его наружность оказывалась вблизи отталкивающей; темные глаза отличались беспокойным, хитрым взглядом, несмотря на улыбку, почти не сходившую с его губ, как будто он хотел прикрыть ею всякое внутреннее движение мысли и чувства. В его осанке всегда было что-то принужденное, точно он рассчитывал каждый свой жест и наблюдал за ним; этот человек ходил тихо, крадучись, что дало ему возможность подойти вплотную к задумавшейся молодой казачке, прежде чем она услыхала шорох его шагов, когда нежданный гость вышел из-за живой изгороди густо разросшегося шиповника. Ксения вздрогнула в испуге и, по-видимому, была неприятно удивлена, увидав пред собою молодого казака; однако она приветливо ответила на его поклон и сказала:
– Как, ты здесь, Яков Иванович? Разве ты не пошел с прочими, как и мой отец, на лужайку у реки потолковать о том, что нужно сделать против угроз генерала, который приехал третьего дня в Гурьев и хочет отнять у нас наши последние вольности?
– Что мне там делать между дураками? – возразил молодой казак, имя которого было Яков Иванович Чумаков. – О чем им советоваться, когда они не могут противиться силе? Ведь гарнизон Гурьева подкреплен пехотой и канонирами, так что наши казаки будут уничтожены, если попробуют оказать сопротивление; а если они убегут в киргизские степи, то лишатся своего имущества и доведут до страшной беды своих близких!
– А разве ты не боишься, что тебя зачислять на службу в полки, которые должны быть посланы в Польшу или Швецию, далеко от нашей родины? – спросила Ксения.
– Нет, – ответил Чумаков с язвительным смехом, – нет, этого я не боюсь; я знаю, что жребий не падет на меня.
– Знаешь? – подхватила Ксения, – разве ты можешь знать, что скрывается в будущем?
– Когда в зимнюю пору, – ответил Чумаков, – мы едем по занесенной снегом степи и за нами гонятся с воем голодные волки, то мудрость учит, чтобы мы отпрягли одну из лошадей и бросили ее на жертву лютым зверям; пока они терзают несчастное животное, мы успеваем избегнуть опасности на другой лошади. Разве москали не похожи на голодных волков? Ты знаешь, у меня есть прекрасные луга и стада; кроме того я нажил немало денег прибыльной торговлей и бережливостью, что не успели сделать другие; так вот я взял эти деньги, пошел в Гурьев и наполнил золотом и серебром пригоршни старшего вахмистра, который производит набор при генерале. То, чем я пожертвовал, я надеюсь скоро вернуть обратно, так как прочее остается у меня в целости, и теперь я знаю наверно, что меня не потащат со двора, чтобы записать в чужие полки.
– Это умно, – подтвердила Ксения, – и я желаю тебе счастья; не всякий умеет, как ты, наживать и копить, а нажитое употреблять так удачно.
Насмешливая улыбка мелькнула по ее губам.
Чумаков не заметил этого и воскликнул с необыкновенной радостью:
– Не правда ли, ведь у меня не отнимут моих лугов и стад? Я сохраню свои луга и свои стада, а вдобавок и свободу, потому что не был так безрассуден, чтобы проматывать свои деньги, как делали это другие. Я останусь здесь, тогда, как они уйдут отсюда на тяготу и опасности. И вот Ксения, – продолжал молодой казак, устремив пламенные взоры на красивую фигуру девушки, – теперь, когда моя будущность обеспечена от всяких неожиданных случайностей, когда я действительно стал самым богатым и сильным между казаками Сарачовской станицы, я опять являюсь к тебе, чтобы предложить свою руку. Ты должна сделаться хозяйкой моего имущества; раньше ты не могла решиться выслушать слова моей любви, и пожалуй мне следовало бы сердиться на тебя и не думать больше о тебе; но я все-таки пришел сюда, потому что люблю тебя так, как ты не можешь себе представить. Сегодня у тебя нет другого выбора; все остальные, которые могли поднять на тебя взор, не могут больше предложить тебе счастливое будущее. У Ивана Творогова и Осипа Федулова завтра не будет больше ничего; их угонят на чужбину, и кто знает, суждено ли им еще когда-нибудь увидеть берега Яика!
– Что ты толкуешь про Ивана Творогова и Осипа Федулова! – с досадой возразила Ксения. – Тебе хорошо известно, что не из-за них отвергла я твое предложение; я прямо сказала тебе правду, как была обязана сказать доброму казаку; я сказала тебе, что не люблю тебя и потому не протяну тебе своей руки. И ты знаешь также, – прибавила казачка, причем ее глаза подернулись слезою, – что я никогда не полюблю ни тебя, ни кого-либо другого. Ты знаешь, что мое сердце принадлежит Емельяну Пугачеву, которого ты называл своим другом и который обещал мне вернуться назад.
– Однако он не вернулся, – сказал Чумаков с мрачным взором, – хотя прошли уже годы с тех пор, как он приезжал сюда со своим генералом вербовать охотников в армию великого Румянцева, воевавшего с турками; я если он не вернулся, то, значит, пал в бою или позабыл тебя.
– Нет, он меня не забыл, – воскликнула Ксения с блестящими глазами. – Емельян Пугачев не забывает своей любви и своих клятв, и с ним я охотнее разделю его бедность, чем с тобою или кем-нибудь другим несметное богатство. Да мне и не нужно думать о богатстве, потому что у моего отца довольно лугов и стад, а если Емельян умер, – продолжала она дрожащим голосом, – то я знаю, что его последняя мысль была обо мне. Тогда я – его вдова и ни за что на свете не нарушу верности ему.
– Ксения! – воскликнул Чумаков, тогда как его глаза метали искры, а искаженное злобою лицо подергивалось в приливе необузданной страсти, – Ксения, помни свои слова! Помни, что я – человек, способный принудить к любви, когда мне отказывают в ней… помни…
Ксения вскочила; ее глаза метали молнии.
– Принудить? – воскликнула она, – ты хочешь принудить меня?! Подлый трус, скажи еще слово, и я пойду к реке на круг к казакам и расскажу им, что ты купил себе за презренное золото свободу, за которую они хотят сражаться с храбрым мужеством, и очень может быть, что волны Яика умчат тебя в море, прежде чем нагрянут сюда москали, карманы которых ты набил своим золотом. Ступай прочь, избавь меня от твоего ненавистного присутствия, иначе я забуду, что доверие открыло мне твою темную тайну и что доверие никогда нельзя обмануть, даже если презираешь того, кто оказывает его нам!
– Ксения! – вне себя воскликнул Чумаков, тогда как его глаза блеснули дикой злобой и он робко попятился пред грозно выпрямившейся пред ним девушкой, – Ксения, придержи свои слова, иначе…
Он не договорил, потому что лицо Ксении внезапно проняло восторгом; она раскрыла объятия и торжествующий возглас сорвался с ее уст.
Пораженный такой внезапной переменой, Чумаков обернулся и увидел позади себя, у калитки сада, того, о ком сейчас говорил, воображая, что тот находится за сотни верст от их станицы и не может вернуться сюда.
Емельян Пугачев стоял у входа в сад, держа за повод свою маленькую лошадку; его лицо было бледно, большие глаза со странным, задумчивым выражением смотрели на Ксению; от всей его внешности веяло какой-то таинственностью, так что Чумаков почувствовал суеверный страх и перекрестился. Но Ксения бросилась уже к Пугачеву; она охватила его руками, осыпала поцелуями в избытке восторга, и даже маленькая лошадка, стоявшая позади своего господина, понурив голову, была осыпана ласками обрадованной девушки.
– Ты здесь, Емельян, ты здесь! – воскликнула она. – О, теперь все хорошо; если бы ты пал в бою, твой дух явился бы возвестить мне о том и передать твое последнее приветствие. Ты здесь!.. ты здесь!.. – твердила девушка вне себя от радости. – Слушайте, зеленые луга; слушай, шумящий Яик, слушай, лазурное небо там, в высот; он здесь, мой Емеля, здесь, и я – самая счастливая женщина на свет!
Пугачев крепко прижал ее к груди. С глубокой нежностью смотрел он на Ксению, однако его лицо оставалось серьезным и задумчивым. Он как будто искал в ее чертах решения вопроса, волновавшего всю его душу.
Чумаков с минуту стоял, потупившись и крепко стиснув губы, а потом подошел к Пугачеву, подал ему руку и произнес:
– Здравствуй, Емельян Иванович! Слава Богу, что ты вернулся здрав и невредим! Я уже боялся, не постигла ли тебя смерть, и, – продолжал казак, немного запинаясь, – так как мы были с тобою друзьями, то я хотел позаботиться о твоей Ксении; я хотел протянуть ей руку и предложить свою защиту на всю жизнь. Она не могла позабыть тебя, не хотела поверить, что ты не можешь вернуться назад. И вера не обманула ее; теперь мне больше нет надобности заботиться о твоей невесте. Добро пожаловать на родину!
Пугачев крепко пожал его руку; но он не заметил, что эта рука была холодна, как лед.
Одну минуту Ксения смотрела на Чумакова с угрозой и удивлением; но она была слишком счастлива, чтобы нарушить гармонию этого блаженного часа. Не следовало ли ей простить того, чью любовь она отвергла, так как ее возлюбленный был здесь?
– Пойдем, Емельян, пойдем! – сказала молодая казачка, ведя Пугачева к себе в сад. – Ты, наверно, устал, проголодался дорогой и хочешь пить, да и твоя бедная лошадь нуждается в отдыхе и пище. Пойдем, подкрепи свои силы, а потом ты расскажешь мне, как тебе жилось, как Бог тебя миловал и как возвратил ко мне обратно.
– До свиданья, Емельян Иванович! – проговорил Чумаков, обращаясь к Пугачеву. – Ты снова нашел свою Ксению; третий между вами лишний, хотя бы он даже был вашим лучшим другом.
Еще раз протянул он Пугачеву руку и, быстро повернувшись, вышел из сада.
Ксения между тем поспешила в хату; она принесла оттуда свежего кобыльего молока и сладких маисовых лепешек, соленой и копченой баранины и меда – то, что наскоро попалось ей под руку; потом она сбегала также за душистым сеном для лошади, зачерпнула в колодце ведро воды и любовалась блаженным взором, как Пугачев и его конь подкрепляли свои силы.
– Все наши казаки под горой, на лугу, – сказала девушка. – О, если бы мой отец был здесь! Ведь он также начал уже сомневаться, что ты еще жив! Они совещаются там, как быть, – продолжала она. – Ты явился в тяжелую минуту, Емельян; русский генерал прибыл в Гурьев для рекрутского набора среди наших.
– Знаю, – отозвался Пугачев, только что опорожнивший жадными глотками чашку кобыльего молока, – мне сказывали про это в соседней станице вверх по Яику, где я вчера ночевал, и потому я приехал освободить тех, кому грозит беда, и обрушить небесное мщение на преступных притеснителей!
– О, Более мой! – воскликнула Ксения. – Ты хочешь противиться им? Ты не уволен в отпуск, не освобожден от службы? Ты хочешь подвергнуться такой страшной опасности?
– Опасности? – промолвил Пугачев с таким странным блеском в глазах, что Ксения попятилась от него в испуге. – Для меня не существует опасностей, – возразил он, – над моею головой парят ангелы Божьи и святые угодники, покровители русского государства!
– Емельян! – в ужасе воскликнула Ксения. – Емельян, что ты говоришь? Не значит ли это искушать Господа?
– Ксения, – сказал Пугачев, заглядывая ей в глаза проницательным взором, – ты вот называешь меня Емельяном… А знаешь ли ты наверно, что пред тобой стоит действительно Емельян Пугачев? Известно ли тебе доподлинно, что ты когда-нибудь знавала какого-то Емельяна?
– Как ты можешь говорить так? – спросила Ксения, испуганная торжественною серьезностью, написанною на лице Пугачева. – Да, мой возлюбленный, да, я знаю, что люблю Емелю; каждое биение моего сердца называет мне твое имя. Но я не понимаю твоего вопроса, желанный мой; я почти боюсь тебя.
– Ты поймешь меня, ты узнаешь все! – ответил Пугачев. – Ты говоришь, что любишь меня; итак, – воскликнул он, бурно обнимая девушку и прижимая к себе, – пусть все будет сном; правда же – в Ксении и в ее любви, и это должно остаться правдой для Петра Федоровича так же, как и для Емельяна Пугачева!
Ксения крепко прижалась к его груди; чувство счастья охватило ее; казалось, она не поняла его слов, почти даже не расслышала их.
– Но сейчас, Ксения, – проговорил он, – дай я отведу своего коня в конюшню; меня никто, даже отец твой не должен видеть здесь, пока еще не пришел мой час; и, если ты меня любишь, ты будешь молчать. Никому ни слова!
– Что же ты хочешь делать? – спросила вся дрожа Ксения, – ты опять хочешь покинуть меня?
– Нет, моя голубка, я не хочу покинуть тебя! – сказал Пугачев, – ты останешься со мной, ты должна подняться со мной, подняться до… – Внезапно он запнулся и тотчас продолжал: – сейчас больше ни слова! Жди того часа, когда пред тобой откроется великое, светлое, нежданное, и молчи, молчи; я останусь здесь, буду недалеко от тебя; прежде чем все вернутся сюда, я пойду в монастырь и стану ждать там отца Юлиана; он будет первым, который увидит меня здесь; молитва должна подкрепить меня, в молитве с ним я найду откровение того, что должно случиться для спасения святой Руси и православной церкви!
– О, останься, останься, мой милый Емеля! – молила его Ксения. – Я опять боюсь потерять тебя, после того как Господь так чудесно снова привел тебя ко мне.
– Ты верила мне, Ксения! – почти с упреком сказал Пугачев, – ты верила, что я вернусь, когда необъятная даль разделяла нас с тобою, когда на поле брани мне угрожала смерть; неужели же ты не хочешь верить мне теперь, когда я недалеко отсюда в тихом убежище буду молиться Богу?
– Я верю тебе, мой Емеля, я покоряюсь тебе; а, раз ты велишь, я схороню в груди все мое счастье, и никто-никто не прочтет в моих глазах, какое блаженство наполняет мое сердце.
И они слились в долгом, жарком поцелуе.
Затем Пугачев тихонько высвободился из ее объятий, нежно перекрестил ее и через луг поспешно направился к монастырю, в то время как с Яика раздались ружейные выстрелы и громкие приветственные крики.
Ксения отвела коня Пугачева в конюшню, где стояли также и все лошади ее отца. Она сама обрядила его, так что в этот вечер отец не мог бы уже открыть коня ее возлюбленного. Обильно насыпав ясли лучшим кормом, она опять вернулась на прежнее место у плетня и снова принялась за свою сеть. Ее пальцы машинально нанизывали петлю за петлей, а глаза вновь наполнились слезами; но теперь это были слезы счастья и радости, ее глаза ярко сияли, а губы тихо шептали благодарные молитвы.
Чумаков не вернулся к другим на луг; несколько времени он следил за дорогой, ведущей к его двору, затем повернулся в противоположную сторону и поспешил к высокому берегу Яика; здесь, скрытый растущим у берегов высоким камышом, он незаметно добрался до дороги в Гурьев. Без отдыха бежал он все дальше и дальше, и, когда солнце садилось, он стоял пред крепостными воротами и после заявления караульному офицеру о том, что он принес важные и спешные известия, был введен к генералу, начальнику крепости.
Глава 13
На следующее утро вся Сарачовская ожила спозаранку и напряженно ожидала дальнейших событий. Горячее воодушевление, наполнившее накануне вечером всю молодежь радостью и долго не дававшее ей заснуть, прошло; каждый думал только о том, что, может быть, вскоре ему придется надолго оставить родину; а надежда добыть себе славы, почестей и воли вместе с предсказанным отцом Юлианом вступлением царя на престол лежала так неизмеримо далеко, что едва ли могла смягчить горечь разлуки со всеми дорогими и близкими.
После увещаний сотника и отца Юлиана, действовавших одинаково, хотя и по различным причинам, никто уже не думал о восстании или о бегстве; каждый решил покориться силе, терпеливо ожидать будущего и быть наготове к нему; но каждый сумрачно принимался за свое дело, с тяжелым предчувствием на душе, что, может быть, сегодня он делает его в последний раз.
Ксения поднялась раньше всех; прежде чем встал отец, она уже вычистила лошадей и задала им корму, чтобы сотнику не за чем было идти в конюшню и таким образом скрыть и лошадь Пугачева, и прибытие возлюбленного. Ее сердце тревожно билось; и причиной этого была не только радость, что ее милый, которого она так долго, так безуспешно ждала и почти уже не чаяла снова увидеть, был опять близ нее; нет, у нее было вполне ясное предчувствие чего-то неслыханного, могучего, ужасного, для чего она не могла даже подыскать выражение. Тем не менее она затаила свое волнение в глубине сердца, так что старый Матвей Скребкин, и без того озабоченный и не знавший, как пройдет день, ничего особенного не заметил в ней.
Рано поутру сотник уже отправился на луг на камышовом берегу, где обыкновенно происходили казачьи совещания, собирался казацкий круг, и где сегодня также должен был состояться совет.
Постепенно здесь же собралось и остальное мужское население станицы; у всех был сумрачный вид и все тихо переговаривались между собою. В сопровождении еще одного монаха пришел и отец Юлиан с золотым крестом в руке; его лицо было серьезно и торжественно, но говорил он мало, а тем, кто боязливо спрашивали его совета, он кратко разъяснял, что они не должны забывать свой священный долг служить истинному царю; что им не следует пытаться восставать против силы, пока еще не пришел час, когда Господь откроет Свою волю исполнить дело возмездия и освобождения.
Со стороны крепости послышались громкие звуки барабана и труб. Вскоре на дороге, ведущей по камышовым зарослям в Сарачовскую, показался батальон пехоты с ружьями и построился на лугу четырехугольником, из внутреннего пространства которого были удалены все мужчины, кроме сотника и отца Юлиана. Сюда принесли и поставили нисколько стульев и стол. Вслед за пехотой прибыла батарея полевой артиллерии; канониры держали в руках зажженные фитили, зарядные ящики были полны; орудия поставили рядом с пехотой, дулами прямо на село.
Лишь только были закончены эти военные приготовления, мрачным ужасом наполнившие всех присутствовавших, как из Гурьева прискакал генерал Траубенберг, окруженный своим штабом.
У генерала, лифляндца родом (на вид ему было не больше сорока лет), была благородная, статная осанка. Казалось, он привык больше к паркету гостиных, чем к походной жизни; тем не менее, в походах он выказал безумную храбрость и отвагу и поэтому ему было дано трудное поручение привести к повиновению непокорных яицких казаков. Видом он был типичный белокурый лифляндец (известно, что лифляндское дворянство происходит от немецких рыцарей, оставшихся там после разгрома ордена), черты его лица были открыты, но полны отталкивающего высокомерия Гордо и с презрительной усмешкой он глядел на казаков со своего взмыленного коня; проезжая через их толпу к построившемуся карре так, как будто он ехал по открытому мосту, что в сердце каждого из собравшихся вызвало волну неукротимого гнева.