
Полная версия
Зверь из бездны
Принесли в «дежурную» и положили на клеенчатый диван. Мысли у всех были одинаковые, скверные, но их было трое.
– Спрыснуть ее водой, господа?
– Погоди ты. Коньяку надо ей дать…
Спорили шепотом, жидовка или русская? Вмешался стоявший у двери «медведь»:
– Нет, я тоже думал, ан нет: крест есть!
Быстрые, спешные шаги за дверью спугнули «эротическое настроение».
Кто-то идет в «дежурную». Отошли в разные концы, юнец сел за стол к чернильнице, раскрыл какую-то огромную книгу. Растворилась дверь – вошел пожилой полковник, строго окинул орлиным взором комнату и спросил:
– Это что значит?
Показал перстом на диван. Молодые притихли, юнец встал во фронт и начал рапортовать.
– В таком случае надо доктора!
– Не решились ночью беспокоить… Простой обморок…
– Но каким образом она очутилась в дежурной, когда место арестованным не здесь, а внизу?
– Она проявила себя… Она нанесла унтер-офицеру Стратонову оскорбление действием по лицу…
– Так точно, Ваше благородие! Ударила.
– И я решил составить протокол… И вот по дороге в дежурную комнату она упала в обморочное состояние…
– А почему там, внизу, женщины подняли бунт?
– Не могу знать.
– Их обыскивали?
– Так точно. Вот здесь у меня все, что найдено…
Полковник подошел к столу, стал было рассматривать бумаги и вещи, но неожиданно обернулся к стоявшим в углу офицерам:
– А почему, господа офицеры, вы находитесь здесь?
– Мы зашли случайно.
– Потрудитесь выйти. Здесь служебное помещение.
Те сделали поворот на месте и, промаршировав, скрылись за дверью.
– Дайте мне все, что найдено у этой особы.
Дамская сумка и в ней всякая всячина. Полковник посмотрел содержание сумочки, нашел документ, письмо, прочитал и задумался.
– Гм!.. Знакомая фамилия… Неужели красная?
– Так точно. Из подвижного лазарета. Захватили вместе с вагоном…
Вероника очнулась. Не понимала еще, что с ней случилось. Увидя свои ноги непокрытые и грудь полуобнаженной, все вспомнила и закричала истерическим воплем. Ей пришла мысль, что «гнусность» свершилась.
Полковник стал успокаивать, приказал дать воды, а Вероника, вскочив с дивана и сжавшись в углу комнаты, показывала на растерявшегося юнца и кричала:
– Он! Вот этот подлец. Он, он!..
– Выпейте воды и успокойтесь… Ничего дурного с вами не сделали и не сделают. Вы были в обмороке.
Вероника дрожащими руками застегивала непослушные крючки и пуговицы и вдруг торопливо и нервно заговорила по-французски. Это оглушило и полковника, и юнца. Полковник сразу понял, что арестованная из «хорошей семьи», и счел нужным превратиться в галантнейшего кавалера и заговорил, хотя и на очень скверном, но все-таки на французском языке. Он спросил, не родственник ли ей убитый в Японской войне генерал N.
– Я его дочь! – гордо и по-русски ответила Вероника.
– Скажите, пожалуйста… Прошу вас присесть. Каким образом все это вышло? Почему вы очутились в коммунистическом лазарете? Вы, конечно, можете мне не отвечать. Это дело суда, а не мое. Но я просто, как ваш доброжелатель, желающий вам же помочь…
– Если оказывать медицинскую помощь можно не всем людям, а только… то расстреливайте! – гордо выпрямившись, сказала Вероника. – Я не знала, что милосердие, которому нас учит Христос, – преступление перед добровольческой армией…
– Но разве вы не могли проявить этот христианский долг в… другом месте? В нашей, например, армии?
– Простите, полковник, когда Христос давал нам заповеди любви, ни красной, ни белой армии не было…
– Ну а теперь вы согласились бы сделаться сестрой милосердия в нашем лазарете?
– Мне все равно. Я служу человеческому страданию…
– Ну, да… Я вас, собственно, понимаю, но… Как можно вращаться в компании этих зверей, негодяев и насильников? Вот это, сударыня, для меня непонятно…
– Представьте, полковник, что именно здесь, очутившись в белой армии, куда я так рвалась, в которой – мой жених, я тоже прежде всего встретилась со зверями и насильниками… Меня, как женщину, здесь так оплевали, так оскорбили… ваши солдаты…
Вероника вспомнила весь путь до этого дома и то, что случилось в этом доме, не выдержала и разрыдалась…
– Позвольте, позвольте!.. Солдаты… вообще… всегда грубы, и претендовать…
Тогда Вероника, обратив гневный взор на растерянного юнца, сказала:
– Солдаты! Не одни солдаты, а… вот этот молодой человек…
– Я? Позвольте, мад… сударыня…
– Я слышала. Повторите, что вы сказали про сестер. Вы сказали, что нас надо не расстреливать, а… насиловать. Да! И вы одобрили, когда вон тот, которого я ударила по лицу, сказал вам, что меня надо или к стенке, или на постель.
– Это ложь.
– Тогда вы – подлец, а не защитник родины!
– Господин полковник, я прошу оградить меня от оскорблений.
– Эх, вы… трус! Блудливый заяц, а не офицер.
– Господин полковник!.. Я прошу еще раз…
– Ну ударьте меня по лицу, герой!
– А-а… сударыня. Здесь присутственное место, и потому…
– Здесь та же чрезвычайка, что у большевиков.
Полковник обиделся:
– Будьте осторожнее в своих выражениях. А вы, господин прапорщик, потрудитесь перевести арестованную в приличную комнату и пока оставить ее в покое. Никаких допросов в мое отсутствие не производить.
– Слушаюсь.
– И затем… поместить всех сестер вместе. Внизу всякий сброд, пьяницы и воровки, а это – сестры милосердия. Кто распорядился посадить их в общую?.. Завтра в семь утра явитесь ко мне с докладом.
– Слушаюсь.
Полковник поклонился Веронике и вышел. Наступила тишина. Вероника стояла, обернувшись к окну, с белым платочком в руке и, отирая слезы, смотрела на одинокий уличный фонарь на другой стороне улицы. Когда шаги полковника стихли вдали, прапорщик, совершенно протрезвевший после того, как арестантка заговорила на французском языке, оскорбленный и униженный этой женщиной в черном, превратился в провинившегося школьника и начал было, запинаясь, подбирая изысканные фразы, оправдываться и просить извинения. Вероника отмахнулась от него белым платочком:
– Проводите меня со всеми сестрами в комнату… как вам было приказано!
– Слушаюсь. Стратонов!
– Есть.
Вошел «медведь» – тише воды, ниже травы. Говорит шепотом. Оба вышли, заперли дверь. Вероника застучала:
– Не смейте меня запирать! Немедленно отоприте комнату!
– Но вы, сударыня, арестованная, и мы обязаны… В таком случае я останусь, а ты, Стратонов, переведи сестер в угловую номер пять, а потом возвращайся.
Опять все сестры очутились вместе. Увидев введенную Веронику, обрадовались и начали расспрашивать, куда ее уводили, что с ней делали и о чем допрашивали. Вероника была так измучена, что совершенно обессилела и валилась с ног. Сестры уступили ей единственную койку и, повалившись на нее, как подкошенный цветок, Вероника быстра заснула.
На другой день, поутру, к изумлению остальных сестер, Веронике подали на подносике стакан кофе с молоком и с румяными сухарями.
– От господина полковника! – заявил солдат.
– А нам?
– А вы и водицы похлебаете.
– Почему вам такое исключение?
– Я не знаю… Пейте кто-нибудь. Я не буду.
– Пусть пьет, кто заслужил! Такое внимание к Веронике сразу показалось всем сестрам подозрительным: или «выдает», или «передалась белым», или и раньше только прикидывалась красной, а была «белогвардейской шпионкой». Сразу отделили, поговорили с ней по секрету и опять к ним подсадили. Сестры насторожились, стали враждебно и подозрительно поглядывать на Веронику. Шептались: одна и раньше догадывалась, что это не «свой человек» – так оно и оказалось.
В полдень прислали обед, и Веронике опять наособицу и даже салфетку дали. А вечером пришел сам полковник, поздоровался за руку с одной Вероникой Владимировной и поздравил:
– Вы свободны!
– А мы?
– Потом, после… – небрежно бросил полковник и посторонился, чтобы пропустить Веронику.
– Сестры, прощайте!
Никто из сестер не ответил, а когда Вероника выходила, позади прошипел злобный женский голос:
– Шпионка! Гадина…
– Что такое? – сердито выкрикнул полковник, на мгновение приостановившись и обернувшись.
Никто не ответил.
Глава двадцать седьмая
Бедный городок! Он то и дело переходил из рук в руки: то петлюровцы, то махновцы, то «Маруся-мстительница», то красные, то белые. Все в него стреляли, все его поджигали, все в нем праздновали победы, поливая их кровью жителей…
И теперь: только что красные, со своей «чрезвычайкой», закончили очистку города от белых и от тех из жителей, которые проявили к ним свою благосклонность или вообще имели подозрительный «контрреволюционный» вид, только что перестали возить на телегах, как убоину, расстрелянных и перестали стрелять на рассвете около тюрьмы и кладбища, – как городок попал в руки белых, с их «контрразведкой» и расправами с местными большевиками и их единомышленниками.
Бедные жители! Спасая свои животы, им приходилось всех встречать с хлебом-солью, бегать от одних и возвращаться при других, жить на постоянном фронте.
На этот раз белые осели основательно. Прошло уже три недели, а хозяева не переменялись. Жители почувствовали некоторую оседлую устойчивость и понемногу переходили на мирное положение. Конечно, это мирное положение носило весьма относительный характер: за Днепром стояли красные и обстреливали время от времени городок из дальнобойных орудий. Были жертвы, слезы, похороны, но с этим мирились, как мирятся с бурей, с грозой, со смертью от несчастных случаев. Ходили в кино, в кофейни, ухаживали за дамами и барышнями офицеры белые, как недавно ухаживали офицеры красные. Потемки в кино, когда на экране раздирающая душу драма, а в тишине слышна доносящаяся канонада и в каждый момент снаряд может угодить в зрительный зал и разорваться посреди публики, – ах, в этом было много импульсов для любовного трепетания прижимавшихся в темноте друг к другу парочек!
По утрам на площади производилось обучение только что мобилизованных жителей городка и его окрестностей, муштровка пленных красноармейцев, наскоро переделываемых в белое воинство. Вставляли в десятый раз разбитые стекла, ремонтировали разрушенные квартиры и домики. Как муравьи, не бросали, а бесконечно чинили свой разрушенный муравейник.
Повторяемая красными бомбардировка города, однако, сильно беспокоила белых, и они двинулись вперед, за Дон и, казалось, далеко отогнали красных.
Бомбардировка прекратилась, и стало совсем спокойно. Только неприятно поражало это детей:
– Мама! Что стреляют?
Они уже скучали без этих развлечений.
Доходили слухи, что белые победно идут вперед, что они уже захватили Екатеринослав, что теперь дело конченое: революция начинается. О, какой неисправимый оптимист этот житель!
Вероника временно осталась в городке. Захваченный красный летучий лазарет сделали белым, поставили на запасных путях и оставили сестер и сиделок, заставивши их красные кресты переделать на белые, да подчинили своему белому врачу. Лежали в нем и красные, захваченные в плен и не расстрелянные, и раненые белые. И нельзя было разобрать, кто из них красный, и кто – белый. Все перепуталось, и не было ни ссор, ни злобы. Только в первые дни опасались друг друга, а потом поняли, что все люди-человеки, и начали дружить. Только одна из красных сестер, обращенная по своему безграмотству в сиделку, злобилась и таила ненависть к белым, особенно к Веронике, которую называла «шпионкой и гадиной»… Этот лазарет развертывали в «санитарный поезд № 5» для перевозки раненых с фронта в Севастополь, и это примиряло Веронику с отсрочкой свидания с женихом. От проезжающих из Севастополя офицеров она уже успела узнать, что поручик Паромов жив и бывает в Севастополе, что у него плохо действует левая рука и что живет он где-то под Балаклавой. Главное – жив. Так долго она мучилась, не зная, жив или убит, и вот узнала: жив, жив, жив! Все преграды пройдены, все мытарства испытаны, все унижения и оскорбления перенесены. Все это теперь позади. А впереди – Севастополь и счастье встречи с любимым человеком. Необъятная радость бушевала в душе Вероники, но она научилась и радость, и тоску держать на привязи. Она их хранила в тайниках души и не любила показывать людям. Зачем? Теперь нет у людей ничего святого, над всем трунят и подсмеиваются. И вот радость не расходовалась, а все копилась и росла и только в избытке своем моментами вырывалась в изумительном смехе, почти детском, часто беспричинном – просто хотелось смеяться, – и в глазах, в которых тоже дрожал смех и в которых было столько счастья, что оно останавливало всех окружающих и встречных. И не столько красота, сколько неистощимая энергия и жизнерадостность, удивительный смех и сверкающие счастьем глаза влюбляли в Веронику ускоренным порядком прапорщиков и поручиков, раненых и здоровых, возбуждали кокетство в седовласых полковниках, привлекали даже женские сердца. Побыв около Вероники, седовласые полковники начинали смотреться в зеркало, фабрить ус и напевать «Любви все возрасты покорны», а прапоры и поручики, отдыхая между кровавым делом в городке и случайно встретив Веронику, напевали под гитару «Придешь ли, дева красоты, пролить слезу над ранней урной», тайно разумея под девой Веронику, и с тоской уезжали на фронт…
У всех теперь было так мало счастья, что этот избыток его, как магнит – железо, притягивал к себе души несчастных людей… В лазарете всегда толчея около Вероники. Мешали работать. Точно на чудо смотреть ходили. Мелькали сотни лиц в день. Адъютант дивизионного командира, даже фамилию которого Вероника не успела запомнить, сделал ей предложение… Ей сделали предложение! Если бы он знал, как она любит Бориса, он застрелился бы от ревности…
– Вы меня совсем не знаете… и я вас тоже…
– Я вас понял сразу, Вероника Владимировна.
– А вот я… я не такая понятливая…
– Тогда оставьте надежду!..
Тяжело отнимать у человека надежду. Ласково посмотрела, улыбнулась, и влюбленный понял, что надежда есть; окрыленный этой надеждой, поехал на фронт, а спустя неделю его хоронили с музыкой, и Вероника шла за гробом и отирала слезы…
Солдаты зарывали могилу. Вероника стояла в сторонке, отдаваясь странному чувству: грусти, тонувшей в необъятной радости бытия, и своего найденного почти счастья. Это так необъяснимо: плачет о зарываемом адъютанте, а думает о Борисе и о том, что он жив, и от этого хочется засмеяться на не зарытой еще могиле…
– Сестрица!..
Кто ее зовет? Солдат, могильщик? Страшно знакомое лицо! Где она его видела?
– И вы у белых?.. Что, неужели не признали, сестрица?
– Нет…
– А вот товарища Мишу наверняка не забыли… А товарища Спиридоныча тоже забыли?
– Ермиша? Неужели… ты…
– Я самый! Как поживаете, сестрица?
– Как же это ты здесь? В плен попал?
– Сам перебежал. Не желаю. Никакой слабоды у них нет, одна словесность, а на деле оскорбление личности: выпороли меня.
– Ничего не знаете про Мишу и Спиридоныча?
– Ничего не знаю. Убили, чай, на фронте… А вы, что… поплакали? Не сродственник он был? – спросил Ермишка, ткнув лопатой в могилу.
– Нет. Так… жалко. Молодой очень и…
– Эх! Не стоит плакать. Все там будем… Меня хотели расстрелять, а только случай спас… Скоро на фронт красных бить… Я очень это доволен, что опять вас увидал. Эх!
Ермишка вздохнул, сдвинул на затылок фуражку и любовно загляделся на Веронику.
– А я, сестрица, и раньше все думал: не красная вы, а белая…
– А почему же?
– Нет у красных таких… благородных и… Эх! Хорошо, что еще раз вас увидал… может, последний раз? Вот этак же ухлопают, и в могилу…
Опять вздохнул и тихо добавил:
– А вот меня зарывать будут, не придете поплакать?
– Приду. Бог даст, не понадобится…
– Неохота все-таки умирать, сестрица. Жить люблю… а не дают жить-то…
– Перебежите опять к красным?..
– Я? Нет, уж невозможно. Расстреляют за измену. Теперь одна дорога: бить красных. Они верх возьмут, мне все равно: смерть. Буду стараться…
– Убивать?
– Ну, а как же теперь?.. А то вот мы…
Ермишка огляделся по сторонам: все уже разошлись. Докончил, показывая на сотоварищей с лопатами:
– В зеленые мы собираемся…
– Будет врать-то! – испуганно бросил один из них и сердито посмотрел на Веронику.
– Не бойся: этот человек не выдаст!..
– Ну, Ермиша, прощай! Пора идти…
– Счастливо оставаться, сестрица! Дозвольте ручку поцеловать… Может, остальной раз вас вижу. Все кончено: перегорел… Догорай, моя лучина!..
Солдаты бросили работу и насмешливо смотрели, как Ермишка, подбежав к Веронике, схватил ее руку и поцеловал. Это было смешно: свалилась с его головы фуражка.
– Эх!.. – простонал Ермишка, отирая усы после поцелуя.
Солдаты хохотали. Долго их смех слышала уходившая с кладбища Вероника. Думала о Владимире, который… так похож на Бориса. Отдал ли он кольцо брату? Может быть, погиб вместе со Спиридонычем? Она заметила, что Владимир немного увлекся ею… Славный он! Если бы она не любила Бориса, может быть, полюбила бы его, Владимира, а теперь… теперь уже все кончено: она никого другого не может полюбить. Никого на свете! Смешной Ермишка… Теперь даже не страшный, как раньше, а только смешной. «Перегорел», – говорит. Действительно, перегорел: пропала прежняя самоуверенность и убеждение, что все понял и постиг. Тоже влюблен в нее!.. С каким благоговением поцеловал руку. Словно к иконе приложился. Вот тебе и «зверь»!.. Много таких, заблудившихся и пропадающих, попавших в сети дьявола и не умеющих оттуда вылезти… Тревога стала рождаться в душе Вероники: все вспоминался делавший предложение адъютант, просивший оставить ему надежду. Такова теперь жизнь: сегодня живешь надеждой, а завтра – в могиле, и все чаще стала приходить в голову мысль: а что если и любовь Бориса умерла? Может быть, и Вероника, как адъютант, едет в Севастополь с надеждой, а… Борис давно любит другую? Может быть, и ее надежда – обман, мираж… Делалось страшно думать о скорой поездке в Севастополь, о первой встрече, первом взгляде, первом слове… Ведь для ее чуткой души все будет ясно при первой же встрече их глаз… Так близко и так вместе с тем далеко они сейчас друг от друга!
Санитарный поезд № 5 уже был сформирован, и через неделю было назначено отправление в Севастополь. Через неделю все откроется. И страх, и радость бушевали в душе с каждым днем сильнее. Заходил в лазарет Ермишка и все просил взять его в санитары.
– Вот как буду стараться: жизни не пожалею для вас!
– Вас не пустят. На фронт посылают… Подумают, что…
– Во первом случае, я имею достаточно ран, а второе – вам только два слова начальникам сказать, и готово… Дайте письмецо от вас, а я уж сам… Удостоверьте, что я вам известный и можно поручиться.
Чтобы избавиться от надоеданий Ермишки, Вероника написала записку, мало думая о результатах. Каково же было ее удивление, когда Ермишка, со счастливо расползавшейся рожей, с сундучком за плечами, пришел в санитарный поезд и сообщил, что отпущен.
– Ты поторопился. Надо еще поговорить с врачом. Кажется, санитаров больше не требуется…
– Запишите сверх штату! Ничего мне не надо, только чтобы возля вас…
Это было так трогательно, что наблюдавший сцену врач, тоже уже завороженный Вероникой, похлопал Ермишку по плечу и сказал:
– Я тебя понимаю. Оставайся, брат… сверхштатным.
– Так точно!.. Рад стараться, Ваше высокоблагородие.
– Мы все около Вероники Владимировны сверхштатные.
Нельзя сказать, чтобы Вероника обрадовалась такому исходу дела: Ермишка не внушал ей доверия, и знала она кое-что из его страшного и грязного прошлого. Но теперь поздно… Не следовало давать записки… Но разве она думала, что ее протекция так значительна? Вероятно, какой-нибудь из полковников, напевающих «Любви все возрасты покорны»…
Ермишка в тот же день освоился и вел себя так, точно он с малолетства жил в этом поезде и вагоне, знал с малолетства всех служащих и раненых. Вечером, попивая чай с санитарами, посвящал их в свое мировоззрение:
– Человек – животное сознательное. Рыба ищет, где глубже, человек – где лучше. Я все постиг и так полагаю: у красных меня выпороли, у белых хотели расстрелять, а тоже только выпороли. Где лучше? Ответь, если ты животное сознательное! С заду, братцы, научился!..
Всех смешил Ермишка в поезде и за это сразу сделался общим любимцем. Ни с того ни с сего начал называть, сперва только заглазно, Веронику «княгиней».
– Разве она княгиня? – спрашивали санитары.
– Она-то? Княгиня! Ваше сиятельство!
– А мы и не знали.
– А что вы, не видно, что ли, сразу, что она высокого роду-племени?
– Так-то оно так, а никто не называет…
– Не любит она этого. Карактер без всяких аннексий и контрибуций.
И так Ермишка поверил своей собственной выдумке, что и в глаза начал называть:
– Княгиня!
– С чего ты взял, что я княгиня?
– Не скрывайте, княгиня! Я все знаю.
И все понемногу начали называть Веронику «княгиней», а ей надоело возражать. Пусть! Все равно: княгиня так княгиня… Однажды пошутила с Ермишкой:
– Княгиня – называют, когда замужем, а я девица, значит – княжна.
Ермишка посмотрел и покачал отрицательно рожей:
– Нет! Не подходит к вам. Княгиня – лучше.
– Ну, ладно. Все равно.
– Слышал, княгиня, что в четверг в Севастополь отправимся? Правда?
– Кажется.
– Море там. Никогда не видал. Не доводилось. Очень даже любопытно. Плыви, мой челн, на воле волн!..
Мечтал о море и пел:
Эх, тучки, тучки понависли,Над морем пал туман…Скажи, о чем задумал,Скажи нам, атаман!..Стремился сделаться, по его собственному выра-жению, «вроде как адъютант при княгине», ревновал ее ко всем служащим, даже женщинам, и говорил шепотом, когда она ложилась отдохнуть в своем купе, даже на площадке вагона. Замечание или выговор от нее расстраивали Ермишку на целый день, и он уходил в уборную и плакал от отчаяния.
Однажды подошел к поезду молоденький офицер, подал стоявшему на площадке вагона Ермишке букет красных роз и строго сказал:
– Немедленно передай сестре Веронике Владимировне! Знаешь ее?
– Княгиню? Как знать! Только они почивают, и будить я не буду.
– Ну, потом! Когда проснется.
– А как про вас сказать? – довольно строго спросил Ермишка, гордый своей близостью к пленившей его девушке.
– Она знает…
Ермишка цветы взял и проводил офицерика ревнивым злым взором. Много она этаких-то видала. Так и будет всех вас на памяти держать? Небрежно бросил букет в своем купе, где жил с товарищами, на столик и все думал, отдать или выкинуть в клозет? Почему он ей букет? Может, они того… снюхались? «Я тебе обломаю ноги!»… Решил отдать и посмотреть, как она примет. Обрадовалась, засмеялась…
– Знаете, княгиня, этого человека, который подарочек вам этот?..
– Нет. Он ничего не велел мне сказать?
– Скажи, говорит, что тот самый, которого она обожает…
– Что за вздор? Врешь ты.
– Эх!..
Махнул рукой и ушел из купе княгини. Потом поглядывал, как обращается княгиня с букетом: смотрит ли на него, часто ли нюхает и сменяет ли воду? Милы ли ей эти цветы?.. Два дня продержала, а потом взяла их и пошла в город, к кладбищу. Проследил: на могилу адъютанта положила.
– Хорошо, брат, что ты мертвый!.. Убил бы, если бы… Эх! Зазнобушка моя неоцененная! Умру за тебя, а все-таки никому не отдам… Лучше никому не доставайся! Лучше своей рукой убью, чем…
Вероника не замечала, как в Ермишке все росла и крепла эта странная и страшная «любовь».
Около двух месяцев городок наслаждался мирным положением и привык к нему. И вдруг все полетело кувырком…
И случилось это с такой внезапностью и неожиданностью, что даже само местное военное начальство и администрация городка оказались застигнутыми врасплох этой «военной тайной».
Первым пронюхал эту «военную тайну» Ермишка. Он подслушал разговор шепотом между лежавшим в санитарном поезде красноармейцем и пришедшим навестить его из города родственником. Плохо скрытая радость «красной сиделки», ненавидевшей Веронику, – той самой, которая обозвала ее при освобождении из-под ареста «шпионкой и гадиной», подмеченная тем же Ермишкой, еще более утвердила его подозрение в грозящей опасности, и вот он потребовал у любимой им сестрицы «разговору по секрету».
– Как я вас из всей души и помышления уважаю, княгиня, то и пришел открыть вам всю тайну…
Рассказал все, что узнал и подслушал:
– Ежели мы с вами попадем им в руки – смерть обоим. Я готов для вас, княгиня, помереть, но… вас мне жалко! Во цвете лет и… так зря… Не могу допустить. Вас тут предадут: враг есть у вас здесь тайный, Иуда-предатель в женском лице…
– Нас эвакуируют…
– А не поспеют?.. Видал я уж… знаю: каждому своя жизнь дорога. Забудут и бросят… А что тогда? К стенке!..