
Полная версия
Приключения Аделаиды Гюс
– Нет, – растерянно ответила Адель, – Строфидаса в лицо знал только майор Фельтен, который и привел его ко мне.
– А Фельтен? – сказала императрица. – Ну что же мы его спросим! Но вы сказали, полковник, что не привели никого? Что же помешало вам привести Фельтена?
– Смерть, ваше императорское величество! – ответил Вельяминов.
– Как! Он умер?
– Майор Фельтен покончил с собой. Слуги сказали мне, что майор с вечера заперся в кабинете и не велел себя беспокоить. Я постучал в кабинет, мне никто не ответил. Тогда я приказал взломать дверь. В кресле у стола сидел майор с простреленной головой. Его правая рука свесилась на пол, на котором валялся разряженный пистолет, а левая рука лежала на столе, на книге.
– И он не оставил никакой записки? Никаких объяснений?
– Нет, ваше величество! Только в книге, лежавшей перед покойным, оказалась густо подчеркнутой одна строка, которую можно принять за предсмертную записку. Я не помню дословно этой фразы, но ее значение таково, что лучше, дескать, позорная смерть, чем ложь, унижающая честь!
– Мир его душе! – сказал Орлов. – Я был уверен, что Фельтен не решится лгать в глаза матушке-царице!
– Этого не может быть! – крикнула Адель, чувствовавшая, что земля уходит у нее из-под ног. – Фельтена убили, он не сам покончил с собой!
– Вельяминов, позовите Роджерсона! – приказала императрица и, когда врач пришел, сказала ему следующее: – Доктор, отправляйтесь сейчас же на квартиру майора Фельтена. Его застали мертвым в обстановке, указывающей на самоубийство. Попытайтесь установить, действительно ли здесь произошло самоубийство или можно предположить, что майора убили. Вельяминов, пошлите с Роджерсоном гренадера; пусть скажет часовым, которых вы там оставили, что доктор идет в квартиру покойного по моему распоряжению!
Вельяминов, исполнив приказание государыни, вернулся.
– Ну, а гадалка? – нетерпеливо спросила его Екатерина.
– Я не нашел никакой гадалки, ваше величество. Когда я подошел к дому, описанному мне госпожой Гюс, я застал его пустым. Будочник, будка которого находится неподалеку, решительно заявил мне, что в этой лачуге никто уже давно не живет. Я проник в заколоченный дом. Действительно внутри у него такой вид, что похоже, будто там уже давно не живут!
– Но этого не может быть! Вы не туда попали! – крикнула Адель, хватаясь за спинку ближнего стула, чтобы не упасть.
– Я и сам так подумал, – ответил Вельяминов. – Для этого я осмотрел всю местность, но нигде не нашел ничего похожего на этот дом. Кроме того я вспомнил, что вы говорили, будто этот дом примыкает к вашему. Я проверил и убедился, что эта лачуга единственная, которая по ситуации подходит под ваше описание!
– Хорошо, вы можете идти, полковник. Благодарю вас! – сказала императрица. – Свидетелей нет, Гюс! – сказала она, обращаясь к бледной Адели.
Та молчала.
– Еще одно слово, граф! – продолжала Екатерина, обращаясь к Орлову: – Подойдите ко мне! Ближе! Протяните правую руку! Так! Теперь скажите, что это у вас за перстень и что находится в отверстии, имеющемся под камнем?
– Здесь у меня одно лекарственное снадобье, ваше величество, – ответил Орлов, открывая перстень и показывая лежавшие там белые крупинки.
– Снадобье? – переспросила государыня. – А от чего оно излечивает? Уж не от жизни ли?
– Вы думаете, что это – яд, ваше величество? – с величайшим изумлением сказал Орлов. – Господи! Это – самое невинное средство, которое изобрел мой врачишко Рейхталь против сердцебиения! – и, сказав это, Орлов спокойно взял одну из крупинок и проглотил ее.
Вскоре пришел Роджерсон. Он заявил, что убийство возможно, но не бесспорно. Самоубийство можно предположить с таким же вероятием, как и убийство. Поза покойного кажется искусственной, но категорически утверждать, что майора сначала убили, а потом посадили в определенную позу, в которой и дали трупу застыть, – нельзя. Это только возможно, но не очевидно.
Екатерина знаком руки отпустила Роджерсона и глубоко задумалась. Наступила минута томительного, жуткого молчанья. Когда императрица вновь подняла голову, страшно становилось при виде ее осунувшегося, постаревшего лица, ее померкшего взора.
– Граф Григорий Орлов! – медленно, торжественно сказала она. – Ничто не подтвердило вескости взведенного на вас обвинения, но в этом деле слишком много странных, необъяснимых совпадений. Лишь один Небесный Судия может разобраться в таком сложном деле, я же – человек, и, не имея возможности проникнуть в сокровенное сердце, могу лишь судить по внешним признакам. Данных для обвинения нет, но… нет и полного оправдания. Во всяком случае, я считаю полезным, чтобы вы на некоторое время покинули Петербург, пока не уляжется волнение, поднятое темными слухами. Вы сегодня же вернетесь обратно в Новгород и останетесь там до тех пор, пока моя воля не призовет вас сюда. В Новгороде много работы. Постарайтесь разобраться в тамошних темных делах лучше, чем это удалось сделать мне сегодня в этом таинственном деле!
Орлов низко поклонился.
Екатерина опять замолчала.
– Госпожа Гюс! – сказала она потом. – Я грозила вам строгой карой, если ваше обвинение не подтвердится. Но я не буду карать вас. Я верю, что так лгать, как вы говорили мне сегодня, нельзя. Я верю, что вы сами считаете свои слова правдой, что вы не имели в виду обмануть меня, а ведь карать можно лишь злую волю… Как знать! Быть может, вы стали жертвой тяжелого сна, принятого вами за действительность. Быть может, жажда мести, злобные чувства к графу Орлову породили в вашей душе безумие, и все рассказанное вами навеяно призраками больного мозга… А может быть, и… Но все равно! Обвинение не подтвердилось, Гюс, доказательств нет! Между тем это обвинение придавило мою душу тяжелым кошмаром! И вам тоже надо уехать, Гюс, иначе ваше присутствие будет вечно угнетать меня и не даст мне успокоиться. Я даю вам отпуск на два года. Завтра вы получите жалованье за год, жалованье за следующий год вы получите через наше посольство в Париже. Но чтобы завтра к вечеру вы уже выехали из Петербурга! Если спешность отъезда вовлечет вас в убытки, подсчитайте их и подайте счет: я распоряжусь, чтобы вам уплатили все вместе с жалованьем. А теперь ступайте и, не теряя времени, принимайтесь за сборы: послезавтрашнее утро не должно застать вас в моей столице!
Адель поклонилась императрице и, пошатываясь, вышла из комнаты.
Я был крайне поражен, когда Адель, вернувшись домой, с безжизненным спокойствием рассказала мне о результатах своей поездки в Царское. Меня охватил ужас при мысли, сколько преступлений роилось вокруг этого блестящего трона.
«Бедная Екатерина! Бедная мудрая императрица! Бедная Семирамида севера!» – думал я. – Весь твой ум, величие души, желание добра – все разлетается в прах, разбиваясь о клубок темных хищных страстей несчастливо приближенных тобой людей. И эти люди способны превратить в ничто все твои благие начинания, все твои широкие замыслы! Поможет ли тебе судьба сбросить их иго или силы ада будут по-прежнему покровительствовать высокопоставленным негодяям? Бедная, бедная Россия! Судьба послала тебе государыню, которая способна возвести тебя на величайшую высоту, но хищники-паразиты, гнездящиеся в складках ее царственной мантии, разрушают и подтачивают тебя! Смрадной стеной стали они между государем и народом! И затемняет эта стена народу светлое чело мудрой царицы, и бессильна разглядеть царица из-за этой стены свой народ… Бедная Семирамида севера! Бедная Россия!
Но вскоре я оторвался от этих соболезнующих чуждой мне стране дум: меня не на шутку стала тревожить Адель. Она ходила, словно неживая, и тон голоса, которым она отдавала распоряжения, был сух и холоден, словно стук заколачиваемого гроба.
За обедом она была молчалива, мало ела, но много пила.
– Знаешь, братишка, – сказала она мне в конце обеда, – ведь я давала Богу, которому ты так веришь, клятвенный обет, что я исправлюсь и буду вести чистую жизнь, если Он поможет мне нанести проклятому Орлову решительный удар. Ты видишь, в каком я положении… Ну что ж, не удалась Адель-праведница, так пусть весь мир кричит об Адели-развратнице! Берегитесь, люди! Вы не жалели меня, теперь уже и я вас не пожалею! Да здравствует разнузданность, да здравствует грех! Шире дорогу радостям жизни – какой бы ценой они ни доставались!
Она высоко взметнула бокал с крепким вином, допила его до последней капли и затем с силой хлопнула об пол, рассмеявшись тяжелым, сухим, неживым смехом. Затем, положив голову на руки, она заплакала, кусая себе пальцы.
А на следующий день к вечеру мы уже мчались из кошмарного Петербурга.
Глава 13
Помните ли, как в «Декамероне» Боккаччо рассказывается о происхождении новелл, вошедших в состав книги? В Италии свирепствовала чума, люди валились, как мухи осенью, и всеми умами овладела паника. Тогда несколько беззаботных парочек удалились в имение и образовали там веселое сообщество, главной целью которого было прогнать от себя мысль о возможности страшного конца. На лоне природы они предались веселью, забавам, песням и любви. Где-то близко от них смерть справляла свой страшный праздник жатвы, один за другим валились посиневшие, раздувшиеся трупы, воздух оглашался стонами и проклятиями, а беззаботное общество продолжало ничего не замечать, забавляясь рассказыванием побасенок и шутливых сказочек. Сплошным радостным пиром, веселой пляской наслажденья текла их жизнь!
Мне невольно вспомнилось это, когда по возвращении в Париж я огляделся на странные формы, в которые теперь вылилась парижская жизнь. Париж всегда жил весело, и высший класс никогда не отказывал себе в развлечениях. Но теперь в этом шумливом веселье чувствовались какая-то судорожность, какая-то отчаянность, даже принужденность, пожалуй! Так и казалось, что могущественный чародей махнул над Парижем волшебной палочкой, и все завертелось в подневольном сладострастном кружении…
Да, это был пир во время чумы! Народ стонал под непосильным ярмом, исходил кровавым потом на работе, умирал от голода и нищеты. Дворянство было поголовно разорено, но беззаботно рубило последнюю ветку, на которой оно еще держалось. Трон шатался под напором закипавшего народного бешенства, корона еле держалась на истасканном челе обезумевшего короля-сладострастника, а королевский скипетр превратился в погремушку венценосного шута. Не было больше королевского престижа, обаяния имени «монарх». Права превратились в лишенную обязанностей синекуру, обязанности, честь, долг – в лишенные смысла слова, власть – в произвол, закон – в насмешку над справедливостью. И по ночам казалось, будто над Парижем огненной надписью сверкает завещанное покойной маркизой де Помпадур мудрое жизненное правило:
«После нас – хоть потоп!»
Париж бешено кружился у самого края бездны – именно кружился, потому что парижан охватила какая-то мания танца. На каждом шагу открывались «танцульки», где смешивались самые разнообразные слои общества: сюда в погоне за новыми ощущениями бежала представительница старых аристократических родов и спешила гризеточка из Латинского квартала, а приближенный короля всегда мог встретиться здесь со своим конюхом или камердинером. Разумеется, бывали такие учреждения, куда нижний слой почти не мог проникнуть, но таких, куда не проникала аристократия, не было!
Соответственно всему этому резко изменился и сам характер танца. Прежнюю благородную плавность сменила разнузданная порывистость, на смену грациозным движениям прошлого пришли грубые, зачастую неприличные прыжки и скачки. Танец уже не служил выразителем заложенного в природе человека благородного чувства, ритма и гармонии; он отражал снедавшее парижан торжище плотских страстей!
И это безумное круженье, этот отчаянный разгул представляли собой какой-то вихрь, водоворот, который сразу засасывал и увлекал. Самые благоразумные люди сплошь да рядом теряли голову и отдавались оглушающему потоку, закрывая глаза на действительность. Жизнь и честь обесценились до степени мелкой разменной монеты, съестные припасы и предметы первой необходимости возросли до ужасающей дороговизны. Создались условия, при которых не мог жить в элементарном довольстве не только простой рабочий, но даже средний обыватель. Хлеб ценился чуть не на вес золота, а золото слепо разбрасывалось пригоршнями, куда попало. Говядина стала предметом роскоши, человеческое мясо не стоило ничего. Каждый день на улицах подбирали трупы зарезанных и ограбленных; убийства из-за пустяка, из-за неловкого слова, из-за косого взгляда, из-за разницы в мнениях происходили на каждом шагу. Не стало честных женщин, верных жен, мечтательных девушек – все продавалось, все имело свою цену на рынке безумных вожделений, и все приносилось в жертву на алтарь нужды и жажды роскоши. Если же и встречалась кое-где в виде редкого анахронизма добродетель, то она ходила в рубище, была источена голодом и болезнями. Зато сытые, хмельные, разодетые развратницы стремительным каскадом рассыпали вокруг себя золотой дождь.
А по смрадному трупу разлагающейся монархической Франции жадно шныряли хищные, прожорливые шакалы из «третьего сословия». Буржуям, вытягивавшим соки и из народа, и из нерасчетливого, промотавшегося дворянства, было привольно на этом кладбище; действительно большинство крупных мещанских состояний, большинство поколений финансово-мещанской аристократии имеют корни в эпохе Людовика XV, Людовика Возлюбленного, как, не сознавая адской иронии этого эпитета, прозвали короля льстивые придворные.
Вот какова была атмосфера, которую мы встретили в Париже по возвращении из России. Надо ли удивляться тому, что, оглядевшись по сторонам и вдохнув в себя этот запах тления, Адель оживилась, ее глаза засверкали, а ноздри широко раздулись? Могильный цветок, вскормившийся на соках разложения, еще пышнее распустился, почувствовав под собой родную, жирную почву.
Я был бы в крайне затруднительном положении, если бы мне пришлось подробно описывать этот период нашей жизни в Париже. Ведь Адель с первого дня зажила той самой бесшабашной жизнью, которую я охарактеризовал в прошлой главе. Эта жизнь была полна неожиданностей, подобна вихрю своей стремительностью, вечной сменой впечатлений. Но это разнообразие было чисто внешним, а по существу вечно повторялось одно и то же. Пусть сегодня наибольшей милостью у Адели пользовался де Сартин, а завтра – князь Голицын, – все равно эта милость обусловливалась той суммой, которую я заносил на приход в кассовую книгу. Пусть сегодня танцевали где-нибудь на Монмартре, а завтра устраивали блестящий бал в кафе Фуа – схема увеселений оставалась одной и той же. Пусть общество, в котором вращалась Адель, отличалось крайней пестротой, и от родовитых аристократов Адель переходила к зазнавшимся богачам-мещанам, а от них – к кружку аристократов ума, – все равно: везде ее окружали одно и то же шумное беспутство, один и тот же знойный вихрь страстей.
Самые странные неожиданности того времени настолько носили на себе отпечаток характерной спутанности понятий, что это объединяло и равняло между собой явления самого различного порядка. Конечно, с первого взгляда может показаться весьма замечательным тот факт, что Луи Каракьоли, человек немолодой, родовитый и ученый, вздумал предложить Адели руку и сердце, а она отказала ему под тем предлогом, что его дворянство недавнего происхождения и насчитывает не более двухсот лет. Но ведь надо принять во внимание, что для того времени тут не было ничего удивительного, особенно после того, как сам король сделал полуграмотную гризетку Вобернье графиней Дюбарри. А история Ленормана и девицы Рэм? Впрочем, об этой истории стоит сказать два слова поподробнее.
Муж покойной маркизы де Помпадур, Шарль Гюильом Ленорман де Турнегем-д'Этьоль, человек около пятидесяти лет, спокойный, рассудительный, очень богатый и крайне дороживший родовитостью и аристократизмом, однажды с видом полной убежденности высказал в довольно большом обществе, что, по его мнению, монархия – отживший институт и что всякий, желающий Франции добра, должен надеяться, что она станет республикой. Эти слова облетели весь Париж в качестве милой шутки и смешной благоглупости! Ленорман и республика! Что может быть между ними общего! И Париж весело хохотал над этой наглядной несообразностью.
Но вскоре пришла еще более поразительная весть: д'Этьоль сделал предложение знаменитой девице Рэм, и их свадьба должна состояться в самом непродолжительном времени. А надо вам сказать, что эта Рэм была самой отчаянной куртизанкой того времени.
Конечно, Ленорман сейчас же попал на зубок парижанам, и уже на другой день на всех перекрестках распевали язвительный куплет:
Pour ruparer miseriam,Que Pompadour fit a la France,Le Normand, plein de conscience,Vient d'epouser Rem-publicam.[1]Ленормана так задразнили этими стишками, что брак расстроился. Но достаточно уже того, что этот брак был возможен. Так что же может удивить кого бы то ни было в приключениях Адели в этот период времени?
Поэтому, отказываясь от мысли восстановить шаг за шагом все те пять-шесть лет, которые мы прожили в Париже до вторичного возвращения в Россию, я просто отмечу то, что имело непосредственное отношение и влияние на дальнейшую судьбу Адели.
Прежде всего скажу два слова о себе, чтобы уже не возвращаться к этому. Вскоре по прибытии в Париж я узнал, что мои дядя и тетя Капрэ умерли, причем все состояние Капрэ завещал мне. Однако в данный момент я был лишен возможности вступить во владение завещанным, так как дядя оговорил ввод во владение необходимостью моего признания в том, что между мной и девицей Гюс все бесповоротно кончено. Правда, нотариус, сообщивший мне об этом, дал мне понять, что по точному смыслу завещания никакой проверки моего признания произвести не поручено, так что этот пункт является пустой формальностью, ровно ни в чем не могущей стеснить меня. Но я отогнал от себя искушения дьявола. Гаспар Лебеф де Бьевр мог ошибиться и пасть, но бесчестным он не был и никаких компромиссов в делах совести не признавал. Поэтому вопрос о вступлении в наследство я отодвигал в туманное, смутное будущее. Как увидит читатель, еще не скоро пришлось мне назвать эти денежки своими.
Конечно, я далеко не с легким сердцем отказался от предложения нотариуса сделать в присутствии двух свидетелей требуемое признание и получить свой капитал. Но что же я мог сделать?
Говорить с Аделью было совершенно бесполезно, так как я сам видел, насколько был нужен ей. Адель была крайне беспорядочна в денежных делах и совершенно не умела вести их. Ей нельзя было отказать в коммерческом нюхе, и многие мероприятия, внушенные ей, были действительно целесообразны со своей точки зрения. Так, например, Адель пожелала, чтобы я вел три отдельных счета: счет военных, счет статских аристократов и счет богатых буржуа. Из месячных итогов каждого счета она могла видеть, какого общественного слоя ей выгоднее всего преимущественно держаться. Но подать мысль – мало, надо уметь осуществить ее, а на это Адель сама по себе была совершенно неспособна. Она была жадна до денег, умела вытянуть с поклонника все, что можно, но в тех случаях, когда субсидия поклонника должна была поступать регулярно, она непременно забывала напомнить ему о наступившем сроке. Поэтому мне приходилось следить за этим и докладывать Адели, что тогда-то истек назначенный таким-то срок уплаты такой-то суммы, после чего Адель предъявляла требования об уплате. Вообще могу сказать, что эта сторона дела была поставлена у нас с коммерческой аккуратностью солидного торгового дома. Помимо этого, без меня прислуга и поставщики неминуемо разорили бы Адель. Я строго следил за подаваемыми счетами, не давал воли прислуге, не позволял красть слишком много, а Адель была настолько безалаберна, что у нее можно было все взять из-под носа. Она сама отлично сознавала это, и вот именно моя добросовестность являлась причиной того, что мне нечего было думать об освобождении.
Впрочем, даже если бы я вздумал пренебрегать своими обязанностями, Адель не рассталась бы со мной. По приезде в Париж она с такой стремительностью завертелась в водовороте веселой жизни, что у нее буквально не было времени следить самой за чем-нибудь, а положиться на нового человека при эпидемии убийств и грабежей, которая свирепствовала в то время, было невозможно. Свободного времени у Адели действительно не было. Вести о ее российских приключениях и артистических успехах проникли и в Париж, и уже на третий день после ее приезда дирекция «Комеди Франсэз» повела с ней переговоры о гастролях. Выступления Адели каждый раз собирали полный зал и вызывали такой восторг, что от ангажементов и гастрольных предложений у нее не было отбоя.
А время, остававшееся от спектаклей и репетиций, без остатка уходило на бесконечные пиршества, маскарады, поездки и пр., и пр. Иногда случалось так, что Адели по двое суток не удавалось прилечь хоть на полчасика. Сколько раз, бывало, часов в одиннадцать утра она являлась домой, приходила в ту комнату, где я возился с книгами, счетами и корреспонденцией, сдавала мне деньги, садилась против меня и, потирая кулачками заспанные глаза, устало говорила:
– Ах, Гаспар! Какая скучная вещь – это их веселье!
И каждый раз, когда она произносила подобную фразу, в моей памяти вставала бледненькая девушка-подросток, со стоном говорившая: «Ах, мать, мать! Какие скоты – эти мужчины, и какая грязная история – эта их любовь!»
Да, всего-то каких-нибудь пять лет прошло с того времени, а какой большой скачок отделял теперь душу Адели от него! Теперь разврат уже не казался ей «грязной историей», наоборот – он был скучен ей именно потому, что давал слишком мало ощущений, выливался в слишком однообразные формы. Впрочем, и то сказать: мало ли надругались за это время над душой Адели? Так где же тут сохранить былую брезгливость?!
Да, Адель сильно изменилась с того времени и теперь очень ловко вертела мужчинами. Вскоре после нашего возвращения к ней вернулись все ее прежние поклонники, и все они вскоре были удостоены зачисления в штат постоянных друзей сердца. В число их теперь попал и князь Голицын. Он сам, так сказать, капитулировал, напомнив Адели, как она ответила ему на его домогательства любви: «Придется нам с вами подождать, пока или я постарею до бескорыстной любви, или вы постареете до любви корыстной».
– По всем признакам я уже постарел, – с беззаботной улыбкой сказал князь, – а вы – все еще нет! Так вот, дорогая мадемуазель, не обсудим ли мы этот вопрос, как рассудительные, деловые люди?
Они живо обсудили этот вопрос, и князь Голицын стал бывать у нас на положении «премьера».
После Голицына ближайшими друзьями Адели были: маршал Шарль де Роган, принц де Субиз, генерал-лейтенант Антуан де Сартин и канцлер Ренэ де Мопу. Все четверо отлично знали о роли князя Голицына, равно как и сам он отлично знал о них. Но ревновать в то время было не в моде, это считалось дурным тоном, да и каждый из «гусситов», как шутя называли себя ближайшие друзья Адели, отлично понимал, что одному человеку немыслимо удовлетворить хищный аппетит такой прожорливой птицы.
Кроме «коренника» – Голицына и славной титулованной тройки – Субиза, Сартина, Мопу – победную колесницу Адели помогали тащить многие «поддужные» со стороны. Состав этих «поддужных» был самый разнообразный. Встречались молодчики из провинции, оставлявшие в один вечер у Адели сумму, на которую они собирались прожить в Париже целый год. Были тут солидные отцы семейства, в течение года откладывавшие потихоньку деньги, чтобы иметь возможность посидеть хоть разок один-два часа в обществе Адели. Попадались купцы-толстосумы, нередко объявлявшие себя несостоятельными после недели веселого кутежа с Аделью. Иностранные владетельные особы, наезжавшие в Париж, считали своим непременным долгом осмотреть и девицу Гюс в числе общих парижских достопримечательностей. Среди этих владетельных принцев был один, которому суждено было впоследствии сыграть значительную роль в судьбе Адели и о пребывании которого в Париже мы поэтому поговорим подробнее.
Это был принц Густав, впоследствии шведский король Густав III. Но о нем дальше, а теперь вернемся к обществу Адели.
Глава 14
Помимо «карманных гусситов», существовали еще «гусситы» дружбы и каприза.
В числе первых – женщин было очень мало, в числе вторых – не было, разумеется, совсем. Самыми близкими «гусситками дружбы» были: артистка итальянской оперы Паскалина Фель и княгиня Екатерина Дашкова. Паскалина Фель пользовалась, как артистка и женщина, таким же успехом, как и Адель. Но все их интересы настолько разнились, что никакого соперничества у них и быть не могло. Адель была драматической артисткой, Паскалина – оперной. По внешним данным Адель была золотистой блондинкой, умеренно полной, с осанкою и манерами дамы большого света. Паскалина была смуглой брюнеткой, очень порывистой, суховатой, подвижной, гибкой. Адель была настоящей женщиной, Паскалина напоминала переодетого мальчишку. Адель была мягка в движениях и манерах, но резка и ядовита в словах, а Паскалина Фель как раз наоборот: отличаясь безобидным юмором, она бесконечно потешала общество, никого в то же время не обижая. Паскалина болтала без умолку и смеялась без перерыва; Адель говорила мало и почти никогда не смеялась, ограничиваясь улыбкой и прищуриванием зеленоватых глаз. Поэтому они не боялись взаимного соперничества: тот, кому нравилась Паскалина, не прельстился бы Аделью, а поклонники Адели находили, что с Паскалиной очень мило поужинать, но не больше. Так как делить обеим артисткам было нечего, а в своих воззрениях на жизнь и в хищнических аппетитах они вполне сходились, то их дружба была совершенно естественна.