bannerbanner
«Все мы хлеб едим…» Из жизни на Урале
«Все мы хлеб едим…» Из жизни на Уралеполная версия

Полная версия

«Все мы хлеб едим…» Из жизни на Урале

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Анка, Анка… чтобы тебя разорвало, окаянную! – доносился откуда-то сдержанный голос Шептуна.

Опять тихо. Где-то далеко-далеко встает обрывок песни, и опять мертвая тишина, прерываемая смутным, неясным шепотом ночи… Ночная ли птица шарахнет крылом оземь, ветер ли набежит – трудно разобрать. Стараешься остановиться на мысли, что кругом тебя деревня, настоящая русская деревня, деревенский здоровый воздух льется освежающей струей над этими полями, рекой, лесом, самый месяц освещает не многоэтажные каменные дома, не дремлющих у ворот дворников, не каланчу полицейской части, а бревенчатые русские избы. Отдохнуть каждой каплей крови, каждой нервной клеточкой – вот единственное желание, которое теперь выражает желание большинства русских людей, не сеющих и не собирающих в житницы, не продающих и не покупающих. Да, отдохнуть…

– Вы не спите? – спрашивает Лекандра.

– Нет.

Небольшая пауза.

– Зачем Шептун так бранит эту Анку? – спросил я, прислушиваясь к долетающим со двора звукам.

– Обыкновенная история: он стар, она молода.

– Этого еще мало.

– Они живут гражданским браком. Девку кровь душит, а старичонко еле на ногах держится. Вот и вздорят…

– Как же вы…

– Вы хотите сказать, как я решаюсь жениться на Анке? Это я подшутил над Сарафановым. Пусть его поломает голову… Ха-ха!.. Анка еще не пойдет за меня. У ней от женихов отбоя нет.

– Ведь вы говорите, что она живет гражданским браком с Шептуном?

– Это по нашим нравам вздор. Мы ведь еще живем «образом звериньским, схождахуся межи сел». Мы смотрим на женщину глазами Сарафанова, чтобы она была «вроде как малина или вишня», а крестьянину нужна работница, нужна будущая мать. Венец все прикроет. Вы посмотрите, как целую жизнь работает деревенская баба, – именно как рыба о лед колотится… Все эти ошибки молодости не могут иметь здесь особенного значения.

Молчание. Учитель раскуривает папиросу.

– Скверно теперь у вас в городе?

– Как всегда.

– Одного не могу понять: зачем это люди лезут в эти города. Ей-богу! Скажите, пожалуйста: например, наш брат из семи кож вылезет, а все-таки добьется своего, то есть его допустят где-нибудь в суде или в какой палате нажить геморрой. Обыкновенно говорят про какие-то удобства цивилизованной жизни, про общественную жизнь, про удовольствия… Ведь врут, все врут до последнего слова! Какой-нибудь чиновник замурует себя в гнилую квартиру и пьет здесь горькую чашу, пока господь не приберет грешную душу. Деньжонки завелись, – «винтит» ночи напролет. Тьфу!..

– Что же в деревне делать?

– В деревне… Во-первых, деревня деревне рознь. Если взять наше Шатрово, здесь еще жить можно.

– Именно?

– Да вот хоть я: землю пашу. Отличная статья. Я, право, так рад, что развязался со всей этой «цивилизацией» Сарафанова. Свет увидал, а то такая мерзость на душе стояла – хоть в воду. Видите ли, был я в университете… По слухам, уж очень хорошо там, значит, и нам туда же надо. Своего ума нет, так чужим живешь. Ну, и мода на образованного человека, и диплом, и этакой приличный оклад в некоторой туманной дали – все это имеет свою прелесть. Потолкался я на людях, дошел до третьего курса медицины, а потом все и похерил…

– Почему так?

– Плутовство одно, это наше образование самое, и больше ничего. Кричат про кулаков, что они такие-сякие, а я больше уважаю такого кулака, чем какого-нибудь доктора или учителя гимназии. Кулак собственным лбом по крайней мере дорогу прошиб, а доктор или учитель доплывет до своего диплома на ту же земскую стипендию. Тьфу!.. А какая была мода на этих докторов с легкой руки наших маститых беллетристов: каждый так и смотрит героем… Насмотрелся я на них, теперь – шалишь, знаем, чем подбиты эти все герои. И главное, заметьте, из тысячи человек один занимается, а остальные с грехом пополам только перелезают из курса в курс. Вот вам и все его геройство. По-моему, нужно поставить науку, как она в Англии или в Америке, а не тянуть за уши. Идут за дипломом, а не за наукой… Вот я, когда перелез на третий курс, и начал думать: к медицине я никакого влечения не имею, да она и сама существует только как искусство для искусства.

– Именно?

– Возьмите доктора, что он делает? Ведь он шарлатанит из ста случаев в девяносто девяти… Одна только хирургия и вывозит, а остальное все гиль и чепуха! Морочат только богатых купцов да нервных барынь. Например, приезжает доктор к больному… Если больной – человек состоятельный, – он и без него поправится, если он бедняк – еще скорее помрет, потому что последние гроши снесет в аптеку. Один умирает оттого, что спился с кругу, ожирел или нажил какую-нибудь благородную болезнь; другой оттого, что вытянулся на работе, с холоду, с горя, с голоду… И в том и в другом случае доктор решительно бесполезен. А что эти гигиенические советы ихние, так это и без них давно известно. Вы войдите в избу к богатому мужику, особенно к раскольнику: да всем этим немцам, которые придумывали гигиену, и во сне не снилось ничего подобного – такая чистота заведена, словно языком все вылизано. И посмотрите, какой здоровый народ. Вы можете считать мое мнение за абсурд, а между тем оно совершенно справедливо. Когда этих докторов не было, разве люди не жили? Вся эта медицина выеденного яйца не стоит на практике. Да-с!..

Учитель заметно раздражился и говорил с таким выражением в голосе, точно ему кто-нибудь не верил.

– Все это хорошо, и, может быть, в ваших словах много правды, – проговорил я, желая навести учителя на прежнюю тему, – но интересно, как вы дошли до мысли, что остается только землю пахать.

– Опять-таки не своим умом дошел, не беспокойтесь. У нас свой-то ум с семи лет отшибают… Был у меня один товарищ. В семинарии мы с ним вместе учились. Дело было в философии[1]. Крепкий был человек. Понимаете: сама натура. Учился, учился да однажды в классе профессору и начал отчитывать: «Чему вы нас учите? Вот я девятый год давлю парту, а ни аза в глаза не знаю… Мне на ваших классиков наплевать!» Взбесился человек совсем, а потом бросил все да в мужики и ушел, землю пахать. Мы его уговаривать, перспективы там разные ему рисовать, а он нам: «Дураки вы, дураки… Ничего-то вы не понимаете и не понять вам ничего. Я буду мужиком в сто раз счастливее вас…» Вот, когда я был на третьем курсе, на меня это самое раздумье и напади… Тут я и вспомнил про товарища, написал ему горячее письмо и жду ответа. Пишет: «Приезжай, сам увидишь. Твой Африкан Неопалимое». Кое-как дождался я лета, а потом к Неопалимову, в деревню. Отыскал его. Живет как мужик, и все тут. «Брось-ко, говорит, свою ученую дурь да ступай в мужики, если добра хочешь». Пожил я у него лето, присмотрелся… Ничего, действительно хорошо. Неопалимое давно был женат «а крестьянской девке, детишки были – отлично живут. Вернулся я в Шатрово и свою медицину по боку: совестно стало чужой хлеб заедать. Только сразу упроститься, как Неопалимов, у меня пороху не хватило. Придумал я, видите ли, поступить учителем и составить такую компанию, чтобы летом, когда у нас, учителей, нет занятий, сельским хозяйством заняться. Собралось нас человек шесть. Землю у башкир арендовали, обзаведеньишко сделали и всякое прочее…

Лекандра замолчал и сердито сплюнул на сторону.

– Ну, и что же? – спрашивал я.

– Все прахом пошло.

– А теперь вы совсем упростились?

– Ну, этого еще сказать нельзя… Извольте-ка сразу расстаться со всей этой глупостью, которая наросла с золотых дней детства, – нет, это не вдруг. Опять и то смущает: упростишься, а потом не вынесешь. Вот исподволь и упрощаюсь. Теперь состою учителем и землю у родителя арендую. Третий год свое хозяйство веду…

– Где же оно у вас?

– Верстах в семи отсюда. Там у меня и избенка огорожена, и прочее такое. Вот поживете здесь, забредете как-нибудь.

Наступило молчание. Упрощавшийся человек тяжело вздыхал. Очевидно, ему хотелось высказать еще что-то.

– Что же мешает окончательному упрощению? – спросил я.

– Вы не догадываетесь?

– Нет…

– Вот то-то и есть, а дело самое простое: разве мужицкое хозяйство можно поставить без бабы… Теперь поняли? Интеллигентный человек амуры да идеалы разводит и видит в жене… Ну, да черт с ним со всем, что он видит! Упроститься-то я, пожалуй, совсем упростился, а когда дошло дело до бабы, – вот тут вся эта дрянь, которая накопилась в душе, и дает себя чувствовать. И себя загубить можно, и другого человека… Ну, возьмешь деревенскую девку, а потом вдруг скучно покажется с ней век коротать, – все-таки большая разница. А может быть, она будет счастливее за настоящим мужиком… Гм… это я вам скажу… Кажется, светает?..

IV

– Пойдемте купаться, – будил меня учитель ранним утром, когда солнце стояло еще в золотистом тумане. – Утро-то какое… а?..

Учитель лежал на животе, положив свою белокурую голову в широкие ладони. Мне ужасно не хотелось вставать, но желание с этого же дня начать настоящую деревенскую жизнь, наконец, превозмогло, и я быстро поднялся с своей импровизированной постели. Мы осторожно спустились с сеновала по ветхой, дрожавшей под нашими шагами лесенке. Так и хотелось вернуться обратно и додернуть часок. Во дворе мы встретили Анну. Она, с высоко заткнутым подолом, выгоняла подоенных коров.

– Анка, зачем ты на сарай к Лекандре лезешь? – доносился из избы голос Шептуна. – Вот я возьму кол да колом тебя, стерву!.. Анка!..

– Отвяжись, старый пес, – ворчала девка, храбро шагая с хворостиной в руке.

Мы вышли через задний двор, где прыгала хромая лошадь, в огород. В двух шагах, теперь покрытая густым белым туманом, тихо катилась Шатровка, наклоняя прибрежные вербы и стоявшую в воде осоку. Где-то под берегом гоготали гуси. Учитель быстро разделся в ближайших кустах, и только глухой всплеск воды, распахнувшейся под его телом вспененной волной, показывал место, где он бросился прямо с берега. Несколько мгновений он не появлялся на поверхности, а потом только по фырканью и кряхтенью можно было определить, где он плыл в тумане. Я попробовал последовать его примеру, но после пяти минут, проведенных в холодной воде, у меня зуб с зубом не сходился. Оставалось вылезти из воды и одеться.

– Что, замерзли? – доносился голос учителя из тумана.

Он плавал еще с полчаса и вылез из воды только тогда, когда все тело покраснело от холода и зубы стучали как в лихорадке. Прикрывшись рукой, на манер Венеры Медичейской, Лекандра скрылся в кустах, откуда все время его туалета доносилось какое-то забавное фуканье носом и кряканье. Солнце светило ярче и ярче. Туман начал ходить по реке белыми волнами, а потом белоснежной пеленой тихо поднялся кверху, открыв реку во всей ее красоте, – с живописными берегами, выложенными ярко-зеленой осокой и кудрявой вербой, с тихо скользившей водой, отражавшей в себе и небо и плававшие на небе облачка.

– На нашем солнышке греетесь… – под самым моим ухом произнес чей-то приятный басок.

Когда я оглянулся, то чуть ли не стукнулся лбом с высоким священником, облеченным в белоснежный пикейный подрясник и с широчайшей панамой на голове. Он с добродушной улыбкой протянул мне свою пухлую, как подушку, десницу и тем же баском проговорил:

– Честь имею рекомендоваться: шатровский поп Михей… Чай, слыхивали про такого зверя?

– А… это ты, родитель? – отозвался Лекандра из-за кустов. – Купаться вышел?

– Да, немного нужно освежить свою грешную плоть…

Грешная плоть о. Михея представляла нечто совершенно особенное, вроде тех наливных яблок, которые вот-вот расколются, только пошевели пальцем. Его высокая фигура была необыкновенно развита в ширину, так что спина была выгнута совсем желобом, как у закормленной купеческой лошади. Плечи и грудь представляли какую-то вздутую массу, которая выпирала из-под пикейного подрясника, точно там были нарывы. Круглое обрюзгшее лицо было серого геморроидального цвета; около небольшого носа луковицей, как в масле, плавали два узких серых глаза. Щеки, походившие на подушки, обросли тощей бородкой. Из-под панамы выбивались две крошечных косички.

Заметив мой пристальный взгляд, о. Михей с неизменной добродушной улыбкой проговорил:

– Угадайте-ка, сколько мне лет?.. Нет, не угадать. Шестьдесят лет дней странствия моего в юдоли плача, а еще, кажется, ничего…

В подтверждение своих слов о. Михей молодцевато повернул сначала один бок, потом другой. После этой выходки он опустился на травку рядом со мной и заговорил таким тоном, точно мы вчера с ним расстались:

– Вот что, батенька, вы завертывайте ко мне чайку напиться… У нас попросту, без чинов. Мой нигилист вас проведет. Познакомились с ним? Ха-ха… Парень ничего, только немного дыра в голове… Так отсюда прямо ко мне. Я уж послал за Павлом Иванычем.

Я поблагодарил за приглашение и попробовал было отказаться под предлогом раннего утра.

– Да у нас город, что ли? У меня старуха давно уж скрипит по всему дому… Слышите, заходите. Покалякаем, побалагурим, а ежели меня рассердите – хуже будет.

– Мы действительно отправимтесь к родителю, – говорил учитель, появляясь из-за кустов.

– А… нигилист, будущий Анкин муж, – встретил сына о. Михей и, обращаясь ко мне, проговорил: – Вот рассудите нас: один сын у меня доктором (о. Михей степенно отогнул на шуйце указательный палец, пухлый, как у новорожденного), второй – товарищ прокурора (о. Михей отогнул средний палец), три сына довершают свое образование в университете, а шестой сынок вздумал в податное состояние обратиться… А-а, вот тебя, дружище, и нужно! – закричал зычно о. Михей, завидев поспешно приближавшегося Сарафанова. – Иди, иди сюда, мы дадим тебе суд и расправу… На кого ты меня променял, Павел Иваныч? Не ожидал я от тебя этого, нет, не ожидал!..

– Наивно вам говорю, отец Михей, это все вот они, – оправдывался Сарафанов, указывая на меня. – Уж я знал, что мне попадет за это… Повинную голову и меч не сечет, отец Михей!

– Хорошо, хорошо: у Федорки везде отговорки, – добродушно гудел о. Михей, подхватывая Сарафанова под руку. – Пойдем купаться. Мне одному скучно… А слышал, мой-то нигилист женится…

– Хаотический человек, отец Михей, – проговорил Сарафанов, разводя руками. – Чистая грация!.. А только купаться не пойду, отец Михей: натура у меня не принимает. Я лучше на бережке посижу.

– Нет, вре-ошь, Павел Иваныч! – увлекая Сарафанова, гудел о. Михей. – Ты уж меня раз надул…

– Наивно вам говорю: ревматизм в ногах…

– Шалишь.

Пикейный подрясник и панама о. Михея скрылись за кустами. Мы с Лекандрой побрели к избушке о. Михея, которая стояла как раз против церкви и так приветливо издали глядела своими небольшими окошечками с белыми ставешками. Это был прелестный сельский домик с низкой зеленой крышей. Широкий двор был усыпан мелким песочком и делился на части изгородями. В этих загородках бродило несколько лошадей, помесь кровных киргизов с заводскими. Отец Михей был великий любитель и знаток лошадей; его конский завод пользовался большой известностью. В глубине двора виднелись целый ряд конюшен, несколько амбаров, громадный сеновал и баня. Вид домика со двора был еще лучше, потому что он низенькой террасой, затянутой маркизой, выходил прямо в цветник. Эту мирную картину довершало кудахтанье голенастых кохинхинских куриц, бродивших по двору под предводительством горластого рыжего петуха. Из окна кухни выставлялась голова сотника Рассказа, который дружелюбно мигал в нашу сторону своим единственным оком.

– Рассказ – отличный наездник, – объяснял Лекандра, – всех лошадей выезжает у родителя. А вон и мамынька чаи разводит…

На террасе, около большого стола, накрытого белой камчатной скатертью и уставленного чашками и печеньями на маленьких фаянсовых тарелочках, суетилась небольшого роста дама с папироской в зубах. При нашем приближении она прищурила серые выцветшие глаза. Летнее из сурового полотна платье, какая-то накидка на плечах и шелковая сетка на голове показывали, что матушка не хотела быть деревенской попадьей и держала себя на городскую ногу. До этого времени мне ни разу не случалось видеть матушек с папиросами, и я с удивлением посмотрел на сморщенное желтое лицо улыбавшейся дамы.

– Вот гостя привел, мамынька, – рекомендовал меня Лекандра. – А, да тут целый капитан еще сидит… Наше вам, Гордей Федорыч!

– Здравствуйте, господин нигилист, – отозвался сгорбленный, седенький старичок в кителе.

Я только теперь мог рассмотреть его съежившуюся фигурку из-за большого томпакового самовара, сильно походившего на о. Михея по своей тучности.

– Вы к нам погулять приехали? – спрашивала меня матушка.

– Отдохнуть…

– И хорошо сделали: у нас вон какие отличные места… Отец Михей, когда кончил курс в семинарии, был тоньше соломинки, а года три послужил в Шатрове и раздобрел. У нас здесь воздух очень хорош.

Мне оставалось только согласиться, потому что уж какого же еще можно было ожидать воздуха, когда о. Михей из соломинки мог превратиться в настоящий свой вид. По правде сказать, мое воображение совсем отказывалось представить себе о. Михея, когда он только что кончил курс в семинарии. Капитан опять съежился на своем стуле и наблюдал меня мигающим, слезившимся взглядом. Это был совсем выдохшийся старец, с седыми нависшими бровями и щетинистыми, порыжевшими от табачного дыма усами, которые ужасно походили на старую зубочистку. Он имел такой вид, как будто долго где-то лежал в затхлом и сыром месте и теперь вынули его проветриться.

– А что ваша Тонечка? – спрашивала матушка, подавая капитану стакан крепкого чаю. – Я что-то давненько ее не видала…

– Нездоровится ей, нездоровится, Калерия Валерьяновна, – отозвался капитан, шамкая и пришепетывая. – Девичье дело, девичье… Хе-хе. Не побережется, не побережется, а теперь жалуется… жалуется, что голова болит… Молодость!.. Да!..

Самый голос у капитана был какой-то выцветший, с сухими безжизненными нотами, точно скрипело сухое дерево. Лекандра низко наклонил свое розовое лицо над самым стаканом и, кажется, был исключительно занят процессом глотания душистого напитка. Мне показалось, что Лекандра с намерением избегал встречи с прищуренными глазками своей «мамыньки» и как-то странно поднял кверху свои белобрысые брови, когда она заговорила о Тонечке.

– Мир вам, и мы к вам, – загудел о. Михей, вваливаясь на террасу. – Посмотрите, как я выкупал Павла Иваныча. Ха-ха! Вот тебе и ревматизм…

– Чуть не утопили-с, ей-богу! Наивно вам говорю, – уверял Сарафанов, стараясь вылить воду из уха. – Ах, Калерия Валерьяновна… Здравствуйте!.. Сократите, пожалуйста, отца Михея, а то они меня совсем было того… уж захлебываться стал.

– Как это ты в самом деле неосторожно все делаешь! – проговорила матушка, покачивая кругленькой головкой, как детская фарфоровая куколка.

– Пошутил… Эка важность! Он меня тоже надул: на Шептуна променял. И следовало утопить, только до другого раза оставил.

– А… старичку, Гордею Федорычу, наше почтение! – говорил Сарафанов. – А я, право, даже не заметил вас с первого раза… Хе-хе!..

– Да где его заметишь… Ишь, какой карманный образ ему природа-то дала! – добродушно басил о. Михей, пока Сарафанов держал в своей лапище сухую, желтую ручку капитана.

Лицо о. Михея было теперь мертвенно бледно и скоро покрылось крупными каплями пота. Выпив залпом стакан чаю, он проговорил, обращаясь ко мне:

– Послушайте, батенька, не знаете ли вы какого-нибудь средства против геморроя?.. Совсем замучил, проклятый!

– Ах, отец Михей, ведь мы, кажется, чай пьем… – жеманно вступилась матушка, как-то забавно встрепенувшись своими коротенькими ручками. – Ты всегда…

– Что всегда: что есть, то и говорю!.. У кого что болит…

– Пожалуйста, перестань… Вон Тонечка идет… Ах, здравствуйте, Тонечка, легки на помине, – мы только что о вас сейчас говорили…

Тонечка была белокурая, грациозная девушка лет восемнадцати. Ее небольшое правильное лицо, с большими умными темными глазами, было красиво оттенено широкой соломенной шляпой с букетом незабудок на отогнутом поле. Она короткими шажками, едва прикасаясь к земле, вошла на террасу и спокойно поздоровалась со всеми. Сарафанов, как галантный кавалер, приложился мокрыми губами к ее миниатюрной ручке с просвечивавшими синими жилками, выгнув свою широкую спину, как это делают бильярдные игроки. Ситцевое простенькое платье красиво сидело на маленькой фигурке девушки и целомудренно собралось около ее белой шейки широкой розеткой.

– А я пришла к вам, Калерия Валерьяновна, за хиной, – проговорила девушка.

– И вы верите в эту латынскую кухню, Антонина Гордеевна? – вступился о. Михей.

– А то как же? Против лихорадки отлично помогает…

– Пустяки! Это только так кажется. Вот у меня…

– Ах, отец Михей, пожалуйста! – взмолилась матушка.

– Ну, ну, не буду. Я пошутил… Ха-ха!.. Спроси вон у капитана, он испытал. Как заберет, – места не найдешь… Не буду больше, не буду. Вот мы с Павлом Иванычем относительно цивилизации побеседуем.

Тонечка просидела недолго. Она все время потирала свои маленькие ручки, как это делают с холоду, и ежила худенькими плечиками. Лекандра несколько раз с улыбкой посматривал на девушку и, наконец, проговорил про себя:

– Нервы…

– Вы этим что хотите сказать? – смело спросила Тонечка.

– А то и хочу сказать, что у всех барынь одна болезнь: нервы. Глаза этак закатит (Лекандра изобразил, как барыни закатывают глаза): «Ах, у меня нервы»…

– Вы, Антонина Гордеевна, не слушайте его, – вступился опять о. Михей. – Я вам дам отличный совет: ешьте сырое мясо, пейте сырые яйца… Вот я, – я был хуже вас!.. А теперь, кажется, слава богу, только вот… Ну, да это вас не касается. А вы слышали нашу последнюю новость: Никандр Михеич женятся. Да-с. И знаете, на ком?

– На даме женюсь, – отозвался Лекандра. – Она будет в оборках да в бантах ходить, а я ее хлебом буду кормить.

– Нет, в самом деле женится… На работнице Шептуна. Может быть, видали?

Все засмеялись. Сарафанов дергал капитана за рукав и рассыпался своим дребезжащим, нерешительным смехом, откидывая голову назад. По лицу капитана проползло что-то тоже вроде улыбки, от которой вся кожа покрылась мельчайшими морщинками и зашевелились под желтыми усами синие губы.

– Уж только и отец Михей, – умиленно шептал Сарафанов, – слово скажут – одна грация…

Девушка вопросительно вскинула свои темно-серые глаза на Лекандру и улыбнулась болезненной, умной улыбкой. Скоро она ушла своими короткими шажками.

– Вы не смотрите на него, что он карманный, – говорил о. Михей, обращаясь ко мне и тыкая капитана своим перстом в высохшую грудь, – у него в голове-то такие узоры наведены, что нам и во сне не снилось.

– Какие там узоры, какие узоры, – шептал капитан, отмахиваясь от слов о. Михея, как от комаров.

– Вы спросите-ка Шептуна… Будут они помнить Гордея Федорыча.

– Чего помнить… нечего помнить. Дело полюбовное, по закону дело… Все по закону.

– Вот они и чешут в затылках-то от ваших законов. Видите ли, капитану, до освобождения крестьян, принадлежала половина Шатрова. Хорошо… Когда стали составлять уставную грамоту[2], капитан и уговорил своих бывших крестьян принять от него даровой надел[3] по осьмине на душу. Те с большого-то ума и согласись. А теперь у капитана же и должны арендовать землю по десяти рубликов за десятинку… Как это вам понравится? У нас землю-то продают по семи рублей за десятину.

– Зачем же они арендуют землю у Гордея Федорыча, если могут купить в собственность дешевле? – спрашивал я.

– Вот тут-то и есть корень вещей: земли-то покупные далеко, надо переселяться на них, а капитанова земля под боком. У капитана всякое лыко идет в строку: он за выгоны берет отдельно, за потравы отдельно, за лес отдельно. То есть, я вам скажу, настоящий художник! Видели лес? Это все капитанов лес: мы ему за каждую жердочку платим дикую пошлину. А фабрику заметили? Ха-ха… Этакую штуку и самому Бисмарку не придумать; стоит здание, понимаете, одно здание – и больше ничего, а капитан ежегодно двадцать тысяч себе в карман да в карман. Вот как добрые люди живут, а не то, что мы грешные: по грошикам да по копеечкам.

Сарафанов умиленными глазами смотрел на капитана, как жаждущий на источник живой воды. Он преклонялся пред гением капитана.

– Я не принуждаю никого, не принуждаю… По добровольному соглашению, да, соглашению, – говорил капитан, совсем исчезая в облаках дыма.

– Хорошо соглашение, – ворчал учитель. – Тысячу человек пустил по миру, – вот и все соглашение.

– Что же я, по-вашему, по-вашему, фаланстерии буду устраивать на своей земле? – спрашивал капитан.

V

Прожив всего несколько дней в Шатрове, я как-то сразу сросся с его интересами, злобами дня и разными более или менее проклятыми вопросами. Да и невозможно было с головой не погрузиться в этот маленький мирок, который задыхался под веяниями времени. Рознь шла сверху донизу. Мечты о деревенском воздухе, о наслаждении природой, о равновесии элементов так и остались мечтами. Той идеальной деревни, описание которой мы когда-то читали у наших любимых беллетристов, не было и помину: современная деревня представляет арену ожесточенной борьбы, на которой сталкиваются самые противоположные элементы, стремления и инстинкты. Перестройка этой, если позволено так выразиться, классической деревни, с семейным патриархатом во главе и с общинным устройством в основании, совершается на наших глазах, так что можно проследить во всей последовательности это брожение взбаламученных рядом реформ элементов, нарождение новых комбинаций и постепенное наслоение новых форм жизни. Нынешняя деревня – это химическая лаборатория, в которой идет самая горячая, спешная работа. Центр тяжести, искусственно привязанный нашей историей к жизни городов, сам собой переместился в деревню.

На страницу:
2 из 4