bannerbanner
На рубеже Азии. Очерки захолустного быта
На рубеже Азии. Очерки захолустного бытаполная версия

Полная версия

На рубеже Азии. Очерки захолустного быта

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

– Совершенно даже напрасно-с, отец Викентий, – покашливая, отвечал Меркулыч: – Сгоряча оно точно иногда горячку порешь, а потом одумаешься… Вы рассудите так: вот вы сами отличный аттестат имеете, кончили курс в семинарии, а какое ваше положение?..

– А-ах, Меркулыч, Меркулыч! – застонал отец. – Ведь меня кто придавил: Амфилошка Лядвиев… Да!..

– Амфилошка Амфилошкой-с, отец Викентий, а и сами вы не правы, – вкрадчиво заговорил Меркулыч, раскуривая папиросу и усаживаясь на кончик стула, причем он бережно загнул фалды своего казинетового пиджака. – Да, вы сами не правы.

– Я? Не прав?!.

– Да-с, – по-прежнему кротко отвечал Меркулыч, пуская с необыкновенным искусством колечко синего дыма. – Сделаемте такое рассуждение, отец Викентий: вам встал поперек дороги консисторский секретарь Лядвиев и не дает ходу, а вы бы собрались как-нибудь, да рыбки ему пудик послали, шишечек кедровых, чайку фунтик…

– Да я ему, подлецу…

– Позвольте, отец Викентий, – мягко остановил отца Меркулыч. – Я хочу сказать, что вы не хотите покориться под Лядвиева и оказать себя подлецом… Так-с?

Отец понял, к чему клонились подходцы Меркулыча, посмотрел на него и, улыбнувшись, проговорил:

– А ведь ты умным человеком оказываешь себя… Извини, брат, не ожидал… Ты, значит, только по виду-то прост кажешься?

– Уж как мать родила-с, отец Викентий, – нисколько не обидевшись грубоватой откровенностью отца, отвечал с улыбкой Меркулыч. – Без хитрости по нонешним временам даже совсем невозможно-с: курица, и та норовит заклевать тебя. А я, собственно, к тому веду речь, что вы напрасно изволите так сокрушаться об Аполлоне Викентьиче: может, у них судьба такая. А я, грешный человек, иногда смотрю на вас, и вчуже мне жаль вас делается: человек вы образованный, с головой человек-с, и вдруг Лядвиев вас заключает в Таракановку… Вот я маленький человек, а я счастливее вас, потому я вольная птица: не захочу служить, буду торговать, и никто мне ее указ. И выходит, что при моей глупости мне не в пример легче вашего жить. Теперь возьмем Аполлона Викентьича: образование они для себя получили достаточное, поступят на завод, а лет через пять-шесть, глядишь, будут получать жалованья вдвое больше нашего. Человек он аккуратный, можно сказать, вполне самонадеянный, начальство увидит ихние труды, вот вам и отлично всем будет. Притом вот теперь Кира Викентьича тоже нужно в науку посылать, деньги нужны-с, а на двоих-то у вас, пожалуй, и недостало бы: и лета ваши не такие и здоровье слабое. А теперь что-с? Аполлон Викентьич поведут себя в лучшем виде-с и не только свою голову будут пропитывать, а и вам помогать станут за ваши заботы о них. Вот и выйдет так, что и вам будет лучше-с, и Кир Викентьич будут происходить свою науку-с… Да-с! Вы уж извините меня, отец Викентий, а я вам даже откровенно скажу-с, что нынче быть молодому человеку священником даже не в моде-с…

– Ну, это, брат, положим, что ты и врешь, а все-таки не ожидал… Нет, не ожидал в тебе такой прыти! Ты молодец… В самом деле: черт с ними со всеми!.. Наплевать!..

– Совершенно верно-с. Ведь шесть лет нужно было тянуть лямку-то и на вашей шее при этом…

– Веррно!..

– Оно сначала и мне это обидно показалось, а потом обсудил я это самое дело: не стоит-с!..

– Не стоит шкура выделки?

– Так точно-с.

Мать слышала весь этот разговор и с веселым лицом вошла в комнату.

– А я ведь то же самое думала, Викентий Афанасьич, – проговорила она: – разве уж только и свету в окне, чтобы в священники поступить…

Мы все собрались в гостиной, явился самовар, и в комнате раздался веселый говор и самый беззаботный смех: туча прокатилась; Аполлон рассказывал о своей поездке, о п-ской семинарии, профессорах и экзаменах. Отец смеялся вместе с другими и рассказывал о том, как сам учился в семинарии. Повторяя вечную историю об Амфилошке Лядвиеве, отец говорил уже в шутливом тоне:

– Подлец он, Амфилошка… А ведь вместе двенадцать лет учились… на одной парте сидели! А вот теперь придавил меня ногой, и баста… Думает: задушу, а может, бог-то и не оставит меня именно за его, Амфилошкину, неправду… Так?

– Злохудожественный человек, отец Викентий, – прибавил Меркулыч, поправляя розовый галстучек на шее.

VI

В августе месяце я расстался с Таракановкой и поступил в четвертый (последний по прежним порядкам) класс уездною духовного училища, находившегося в заштатном уездном городишке Гавриловске, при знаменитом Гавриловском монастыре. От Таракановки до Гавриловска было больше двухсот верст, и до губернского города Прикамска от Таракановки считали четыреста верст; притом жизнь в Гавриловске была вдвое дешевле, чем в «губернии», поэтому отец и отправил меня туда. Первое, что мне бросилось в глаза еще дорогой, это то, что по мере приближения к Гавриловску местность все понижалась, делалась ровнее, вечнозеленый дремучий хвойный лес сменился лиственными породами с их бледной зеленью, к которой совсем не привык мой глаз, и, наконец, потянулись волнистые оголенные равнины Зауралья, в центре которого стоял Гавриловск с своим монастырем. Этот город был просто деревня с несколькими церквами, и я сразу возненавидел его и в первый раз горько заплакал о своей милой Таракановке, потерявшейся в широком просторе Уральских гор. Все то, что раньше не имело для меня никакого значения, чего я даже не замечал, теперь тянуло меня с непостижимой силой к себе; особенно сильно тосковал я об уральских лесах, по которым бродил с Меркулычем; даже заводская фабрика с ее сажей, пылью, вечным грохотом казалась мне каким-то раем в сравнении с этими бесконечными полями, на которых глаз не находил ни одной высокой точки и которые шахматной доской зеленых озимей и только что сжатых полей уходили в бесконечную даль.

Самое училище помещалось в монастыре, за его толстыми стенами, видевшими башкирские бунты и пугачевщину. Прежде всего я явился к архимандриту Иринарху, настоятелю монастыря и смотрителю духовного училища; это был высокого роста, еще очень молодой и в высшей степени красивый монах с длинными, белыми, как молоко, руками и с полузакрытыми ленивыми глазами. Он принял меня с такой важностью, что у меня похолодело на душе от предчувствия чего-то недоброго; на экзамене я отвечал бойко, но Иринарху больше всего не понравилась моя заводская развязность в сравнении с деревенскими поповичами, которые только потели со страху и дрожали, как в лихорадке.

– Как только приедешь в Гавриловск, сходи непременно к отцу Марку, – говорил мне отец на прощание: – Он славный парень был… На квартиру вставай к Ивану Андреичу, где Аполлон жил. Славный старик, хоть, не тем будь помянут, крепко нас дирал прежде.

Памятуя наставления отца, я отыскал в Гавриловске небольшой домишко Ивана Андреича. Это был совсем маленький домик, походивший на крестьянскую избу, с передней и задней половиной. В передней половине Иван Андреич держал кого-нибудь из учеников духовного училища, а в задней жил сам с своей женой Аришей. Иван Андреич выслужил сорок лет учителем уездного духовного училища и теперь жил на покое, получая двенадцать рублей пенсии в месяц. На вид это был крепкий старик с какой-то деревянной физиономией и щетинистой бородой. Одевался он зимой и летом в полосатый тиковый халат и в таком виде ходил по всему Гавриловску. Грубоватый на вид, Иван Андреич был собственно добрейшей души человек, и ему нужно было пройти сквозь огонь и медные трубы бурсацкой жизни, чтобы прославиться на целую губернию самой жестокой поркой. Ариша была как раз по плечу Ивану Андреичу: низенькая старушка со сморщенным лицом, не вылезавшая из ветхого ситцевого платья, любившая поворчать и воображавшая себя очень проницательной; главным ее достоинством было умение кормить своих постояльцев.

У Ивана Андреича был сын Антон, который жил в передней половине вместе с нахлебниками. Это был очень веселый и очень взбалмошный парень, который с первого же раза отнесся ко мне самым враждебным образом. Кроме Антона и меня, в передней половине поместился еще сын о. Марка, которого все звали Гришкой. Это был уж совсем отчаянный человек, обладавший притом здоровенными кулаками. Гришка и Антон встретили меня, как новичка, глухим ворчанием и к вечеру же отколотили наижесточайшим образом. Таким образом, я был посвящен в тайны бурсацкой науки. Первую ночь, которую я провел под кровлею домика Ивана Андреича, я проплакал напролет; бессильная злоба душила меня, но вместе с тем я сознавал, что я теперь отрезанный ломоть, как говорил отец, и должен был испить чашу до дна. Далекая Таракановка встала передо мной в самых радужных красках, и я, задыхаясь от слез, до самого утра думал о ней, о матери, сестрах, Луковне, Меркулыче, Январе Якимыче.

Приемный экзамен я выдержал порядочно и поступил в высшее отделение, то есть в последний класс, где, к моему несчастью, мне пришлось учиться вместе с Антоном и Гришкой. Впрочем, я скоро освоился с ними и даже до известной степени привык к побоям: ощущения физической боли притуплялись, а чувство собственного достоинства я почти совсем утратил. Как это случилось, я не могу дать себе отчета в настоящее время, помню только, что я сначала потерялся, потом ушел в себя и, наконец, глубоко возненавидел бурсу и Гавриловск. О способе учения считаю излишним говорить подробно, потому что он совершался самым ветхозаветным образом, и все дело в конце концов сводилось только на одно голое зубрение, мертвившее детский ум и парализовавшее всякое проявление самодеятельности молодой мысли.

Отец Марк жил в большом селе Заплетаеве, до которого было от Гавриловска верст десять, вниз по реке Ирени. В будни мне некогда было сходить туда, а в праздник я боялся встретить там Гришку с Антоном. Свободное время, которое у меня выдавалось в праздники, я посвящал уединенным прогулкам за город, особенно по течению Ирени, где было несколько отличных рыбных мест. У меня было несколько удочек, с которыми я забирался рано утром куда-нибудь подальше; там проводил целый день, предаваясь этим воспоминаниям, и подолгу лежал на траве с закрытыми глазами, вызывая в своей памяти дорогие мне лица, места и события. Я еще раз переживал здесь все то, что осталось в Таракановке.

Однажды – это было в начале августа – день выдался такой теплый да светлый, точно вернулось опять лето. Я забрался под иву с раннего утра. Рыба брала плохо, и я мог мечтать, сколько душе угодно, без ущерба делу. Накануне я получил письмо от отца, и хотя в нем ничего нового не было, я находился в особенно мечтательном настроении и совсем не заметил, как один из поплавков начал тревожно нырять.

– Тащите… клюет! – крикнул за моей спиной чей-то голос, и, прежде чем я успел оглянуться, маленькая белая ручка схватила одну из моих удочек и торопливо выдернула из воды пустую лесу.

– Ах, какая жалость!.. – сердито проговорил тот же голос. – Как вам не совестно так зевать?..

Я оглянулся и сильно смутился. Предо мной стояла красивая девочка лет четырнадцати в белом пикейном платьице и сердито смотрела на меня красивыми карими глазами.

Как во сне мелькнули пред мной гладко зачесанные светло-русые волосы, ярко-алая лента на белой шейке, маленькие белые руки с розовыми пальчиками и очень красивое, теперь нахмуренное личико с вздернутым носиком. Я совсем растерялся и молчал. Девочка сердито топнула ножкой и, отдувая розовые пухлые щеки, капризно проговорила:

– Что же вы молчите, как пень? Я, кажется, с вами говорю… А как отлично клевала!

Девочка громко засмеялась. Доктор Обонполов еще больше смутился.

– Вероятно, из духовного училища? – спросила она. Я подтвердил это предположение. – А как ваша фамилия?

Я назвал себя.

– Так это вы и есть Кир Обонполов… – растягивая слова, проговорила девочка. – Отчего вы к нам не приходили?.. Пойдемте. Меня зовут Симочкой. Папа будет очень рад. А что ваш брат?

Не помню, что я отвечал на этот вопрос; об удочках я забыл и приготовился покорно следовать за незнакомкой, не спросив даже, куда она меня ведет.

– А удочки? – спрашивала моя незнакомка, когда мы сделали несколько шагов. – Как это глупо!..

Пока я вынимал удочки и сматывал лесу, к нам подошла большая барышня, одетая в изящное летнее платье из сурового полотка.

– Агничка, посмотри, какую я находку сделала, – весело говорила Симочка, кивая в мою сторону головой. – Имею честь представить: братец Аполлона, Кир Обонполов.

Агничка лениво посмотрела на меня, потом перевела свой взгляд на сестру и улыбнулась. Мне показалось, что она думала: «Хороша находка… какая ты глупая, Симочка! Ну, что мы будем делать с этим болваном?»

– Пойдемте, – проговорила Симочка, точно отвечая на мою мысль. – Мы скоро будем обедать… Ух, как я устала!..

Мы пошли по направлению к Заплетаевскому селу, которое виднелось верстах в четырех. Всю дорогу Симочка щебетала, как птичка, немилосердно тормошила меня и заливалась неудержимым, заразительным смехом, заставлявшим улыбаться меня, вероятно, самым глупым образом. Агничка жаловалась на усталость и несколько раз многозначительно проговорила:

– Он совсем не походит на брата… ничего похожего нет!

Меня осенило какое-то просветление, и я понял смысл этой фразы, то есть что Агничка находила меня просто безобразным сравнительно с братом Аполлоном. Эта мысль произвела на меня гнетущее впечатление. Моему самолюбию был нанесен жестокий удар, потому что как я ни преклонялся пред совершенствами Аполлона, но в настоящую минуту я почувствовал мучительное желание быть красивым, ловким, любезным, по крайней мере, кавалером вроде Меркулыча. Ах, зачем у меня не было хоть частички достоинств моего друга! Я испытывал глубокое чувство унижения и страстно желал вернуться обратно в Гавриловск, чтобы выплакать свое горе где-нибудь в углу; но о бегстве нечего было и думать, – оставалось идти вперед. Все, что я пережил на пути от моей ивы до Заплетаева, можно сравнить разве только с тем, что чувствует утопающий человек.

Заплетаевское село было больше Гавриловска. Оно раскинуло свои крепкие домики тоже по берегу р. Ирени и весело глянуло на нас своей каменной белой церковью и широкой улицей. Недалеко от церкви стоял пятистенный деревянный дом в один этаж с красивым мезонином и широким двором. Это и был домик о. Марка, куда мы шли, как я догадался.

– А вот и папа! – звонко крикнула Симочка, указывая головой на сухонького низенького старичка, который сидел на крылечке и стругал какую-то палочку. Он был одет в старый, разорванный подрясник, из больших прорех которого вылезли клочья грязной ваты. На голове была надета донельзя затасканная меховая шапка, на шее намотан пестрый гарусовый шарф. – Папа, отгадай, кого мы привели к. тебе? – кричала Симочка, подбегая к старику.

Старик повернул ко мне свое острое, изрытое оспой лицо, зорко оглядел меня с ног до головы своими бойкими карими глазами, сделал какую-то гримасу и с веселой улыбкой отвечал:

– Где вы такого зверя откопали?

Когда старик улыбнулся и заговорил, в его некрасивом лице мелькнуло то же добродушно-лукавое выражение, которое не сходило с личика Симочки, и я догадался, что это и есть тот знаменитый о. Марк, о котором отец всегда спрашивал Аполлона и которому мы все завидовали.

– Что, не узнаешь меня, паренек? – весело заговорил о. Марк, бойко соскакивая с своего места. – А ведь мы с твоим-то отцом вместе учились… вместе. На одной парте двенадцать лет высидели. Понимаешь? А Иван Андреич, разбойник, бывало, вместе нас и драл… У, как драл, разбойник!

Как-то забавно привскочив на одной ножке и лукаво прищурив глаза, о. Марк продолжал:

– А ты, паренек, отведал березовой каши?.. а? Чик-чик-чик… а? Ничего, после спасибо скажешь… А Иван Андреич драл… у, как драл, разбойник! Бывало, разложит нас с отцом-то твоим и прогнусит: «А закатить Филемону и Бавкиде пятьдесят горячих»… Ух!.. Небо с овчинку! А я Ивану Андреичу и шепну: «Иван Андреич, гуська привезу…» Сейчас смилуется. «Ты у меня добрый парень, садись на место!» Вот как жили, паренек, а вы что – время даром проводите!..

Агничка ушла в комнату, а Симочка стояла и смеялась. Я покраснел, как рак, и окончательно растерялся, а о. Марк так и заливался своим дребезжавшим безобидным смехом.

– Ну, соловья баснями не кормят, Серафима Марковна, – заговорил о. Марк, – ты у Ивана Андреича стоишь, паренек? Ну, значит, досыта не наедаешься и с голоду не умираешь… Так, так! Знаешь поговорку: держи голову в холоде, брюхо в голоде, а ноги в тепле… Satur venter non studet libenter.[5] Ты с моим блудным сыном, значит, живешь… Колотит он тебя, разбойник?.. Он и меня скоро будет колотить… Да, да!.. Ты от него подальше, коли хочешь добра!

Пятистенный домик о. Марка был устроен внутри на славу, так что у меня даже глаза разбежались: мягкая мебель, дорогие обои, ковры, бронза и даже вазы. Особенно хороша была небольшая голубая гостиная с мебелью, обтянутой голубой шелковой материей, С голубыми драпировками на дверях и окнах, с голубыми обоями и небольшой бронзовой люстрой, спускавшейся с потолка. Зато кабинет о. Марка отличался большой простотой: в одном углу стоял трехногий стол с какими-то бумагами, в другом столярный верстак, два простых стула, и только. Я почувствовал невольную робость в этих богатых комнатах и сразу понял всю разницу между ними и нашими убогими комнатками в Таракановке. Здесь же я понял источник нашей фамильной гордости, которая должна была вознаградить нас за те блага, каких нам недоставало. Я пришел даже в некоторый священный ужас, прикинув в уме, сколько могла стоить вся эта обстановка в доме о. Марка, особенно если сравнить с теми героическими усилиями, каких стоили нам наши жалкие вещи. Да, будущий доктор не умом, а всеми своими чувствами в первый раз испытал щемящее чувство зависти и подавляющую силу богатства.

– А ты, Кирша, умеешь бревна возить? – спрашивала меня Симочка, которая с двух слов поставила себя со мной на короткую ногу.

Я сознался в своем невежестве. Симочка подвела меня к небольшому столу из «мороженого» железа под малахит, наклонила головку и провела белым лбом по полированному железу. Получился дребезжащий звук, действительно походивший на то, как будто по улице ехали с бревном. Симочка несколько раз повторила эту штуку, а потом заставила проделать ее меня. Будущий доктор на этот раз вышел из затруднения самым блистательным образом: стол под моим лбом затрещал неистово, и Симочка с восторгом принялась громко аплодировать моим успехам. Эти похвалы настолько разожгли мое усердие, что на лбу у меня всплыла большая красная шишка, но это вышло еще забавнее, так что я совсем позабыл о своем желании провалиться сквозь землю или, по меньшей мере, удрать обратно в Гавриловск.

Нужно ли говорить, что мы отобедали самым веселым образом, весело играли долго после обеда – вообще провели целый день самым отличным образом благодаря удивительной изобретательности Симочки и еще более удивительной готовности Кира Обонполова исполнять все ее желания и капризы. Дело кончилось тем, что будущий доктор с ловкостью медвежонка очутился, наконец, на крыше и даже был согласен спрыгнуть прямо с высоты нескольких сажен, чтобы только заставить Симочку смеяться ее серебристым смехом. Совершенно излишне упоминать о том, что когда Кир Обонполов возвращался в Гавриловск, – в его идеалах оказалось значительное приращение, именно, что он не только будет доктором, а еще должен жениться на Симочке.

Да, это была настоящая первая любовь «с окрыляющим жаром молитвы и с целомудренными восторгами», любовь, которая приносила много явных и тайных огорчений, мук и терзаний, выкупаемых светлыми полосами тайного счастья, – любовь, которая, как весна в году, не повторяется. Я очень часто бывал в Заплетаеве и проводил время отличным образом; но на горизонте моего счастья стояло уже черное облако – это архимандрит гавриловского монастыря и смотритель нашего училища Иринарх, который тоже очень часто навешал о. Марка и с которым Кир Обонполов, по некоторым обстоятельствам, меньше всего желал встречаться где бы то ни было, – сказать проще, будущий доктор боялся Иринарха, как огня. Впрочем, Иринарх посвящал свой досуги исключительно одной Агничке. О. Марк хлопотал по хозяйству и, по-видимому, совсем не обращал внимания на эти таинственные tete-a-tete, происходившие у него под носом. Раз, дурачась с Симочкой, я с разбегу влетел в комнату Агнички, и мне показалось, что она сидела на коленях у архимандрита и при моем появлении быстро отскочила. Мне, конечно, показалось все это, и я никогда не поверил бы в возможность такого случая между Агничкой и Иринархом. Эти таинственные уединения давали нам с Симочкой полнейшую свободу, чем мы и пользовались. Симочка была отличная девочка и держала себя со мной как товарищ. Чем дальше подвигалось время, тем сильнее любил я ее и страшно скучал, когда дня три мне не приходилось бывать в Заплетаеве. Симочка отвечала мне тем же и не раз приезжала за мной на квартиру к Ивану Андреичу на маленькой серой лошадке, которой всегда правила сама. Когда выпал снег, мы на этой лошадке устраивали отличные пикники.

Мне казалось, что Иринарх глубоко ненавидел меня и не упускал случая сделать мне что-нибудь «неудобосказуемое». На монастырском дворе, в двух шагах от училища, стоял знаменитый «каменный мешок», то есть длинный каменный флигель, имевший форму мешка, в котором проживал «смиренный Иринарх», как официально подписывал свое имя наш смотритель. Снаружи трудно было представить что-нибудь безобразнее этого каменного мешка: штукатурка на стенах облезла, кирпичи выкрашивались, железная крыша во многих местах проржавела, маленькие окна с железными решетками смотрели неприветливо, как в тюрьме, и само здание походило на каменный гроб. Но какой резкий контраст находил каждый, кто имел счастье проникать вовнутрь этого склепа! Ряд щегольских, уютных комнат открывал восхитительный вид в тенистый садик, примыкавший к флигелю сзади; в этих комнатках стояла вечная весна из всевозможных растений, которые были собраны в них со всех концов света. Картины, фотографии, письменный стол, украшенный тысячью дорогих безделушек, библиотека – все это делало келью монаха самым уютным каменным гнездышком, в котором все дышало роскошью и изяществом. Летом это был настоящий райский уголок, отгороженный от остальной юдоли плача высокой и толстой монастырской стеной; небольшая терраса выходила в сад и вся тонула с ранней весны в чудесах экзотической зелени, и Иринарх любил нежиться на этой террасе, покачиваясь в вольтеровском кресле с последней книжкой какого-нибудь журнала. Небольшой квадратный садик, устроенный в углу монастырской ограды, представлял из себя чудный, затянутый зеленью уголок, но я не могу вспомнить о нем без невольного трепета… Я имел несчастье попасть в хор певчих, и поэтому мне очень часто приходилось бывать в покоях владыки Иринарха, который был большой знаток и любитель пения; бывало, призовет нас, певчих, и держит часов шесть. Сам Иринарх владел отличным бархатным тенором и любил подпевать нам; певчие были его фаворитами и любимцами, но его любовь была страшнее ненависти, и каждая улыбка заставляла нас дрожать. Иринарх баловал нас, закармливал сластями, и все-таки мы боялись его, как огня, потому что чем тише и ласковее становился его взгляд, чем чаще начинал он улыбаться, тем тяжелее была его рука, – и пока он сладко дремал на своей террасе, полузакрыв глаза, в садике раздавались оглушительные вопли наказываемых розгами. Мы, певчие, должны были стоять вдали, у стенки террасы и терпеливо дожидались, когда владыка своим бархатным тенором протянет: «довольно». Кто побывал в бархатных лапках Иринарха, тот на всю жизнь не забудет звуков этого бархатного голоса, этих лениво полузакрытых глаз и выразительного бледного лица с матовой кожей.

Если бывают вообще загадочные натуры, то такой загадочной натурой был Иринарх: мучить других для него составляло утонченнейшее наслаждение, и ему нужны были детские слезы, мольбы и вопли, чтобы он мог спокойно дремать в своем кресле; что-то зловещее светилось в этих серых с поволокой глазах, когда они останавливались на вас своим долгим магнетизирующим взглядом, потрясавшим всю нервную систему. Иринарх действовал не столько на тело, сколько на душу, создавая целую пытку для нервов; некоторые падали в обморок от одного его взгляда. А между тем это был очень образованный человек, поступление которого в монахи окружено было самой глубокой таинственностью; кроме того, глубоко художественная натура Иринарха сказывалась во всем и даже в том высокохудожественном зле, которое он сеял кругом себя. Жить он умел, как никто другой, и пока монастырская братия сидела на кислой капусте и горошнице, Иринарх имел самую изысканнейшую кухню и попивал двадцатипятирублевый рейнвейн. Слава об Иринархе гремела по всей губернии, и в гавриловский монастырь из-за сотен верст стекались благочестивые души, жаждавшие слушания «медовой службы» Иринарха и уединенных бесед с этим пастырем словесного стада в его игрушках-комнатах. Рассказывали, что богомольные красивые барыни приезжали за тысячи верст, чтобы посмотреть красавца-владыку и удостоиться поднести ему какой-нибудь ценный подарок на память. Иринарх очень благосклонно относился к этим «взыскующим града», и слава его росла вместе с рассказами о его тысячных рысаках, дорогих обедах и тонких винах.

На страницу:
5 из 8