
Полная версия
Полное собрание сочинений. Том 20. Варианты к «Анне Карениной»
– Я не хочу этаго, вскрикнула Анна. – Ты не затѣмъ ѣдешь. Отчего ты, хвастаясь своей прямотой, не говоришь правду?
– Я никогда не говорилъ неправды. И очень жаль, если ты не уважаешь человѣка, который… для котораго… своего мужа, – выговорилъ онъ.
– Уваженье выдумали для того, чтобы скрывать пустое мѣсто, гдѣ должна быть любовь. А если ты не любишь меня, то лучше и честнѣе это сказать.
Вронской вскочилъ съ мѣста съ энергическимъ отчаяннымъ жестомъ, и брови его мрачно сдвинулись.
– Нѣтъ, это становится невыносимо, – вскрикнулъ онъ и, стараясь успокоиться, выговорилъ медленно:
– Чего ты хочешь отъ меня?
– Чего я могу хотѣть? Я могу хотѣть только того, чтобы вы не покинули меня. Но я этаго не хочу, какъ вы думаете. Я хочу любви, и ея нѣтъ. Стало быть, все кончено.
Она направилась къ двери.
– Постой, пос…той, – сказалъ Вронской, не раздвигая мрачной складки бровей. – Въ чемъ дѣло? Я сказалъ, что отъѣздъ надо отложить на 3 дня, ты мнѣ сказала, что я лгу и не честный человѣкъ.
– Да, и повторяю, что человѣкъ, который попрекаетъ мнѣ, что онъ всѣмъ пожертвовалъ для меня, что это хуже, чѣмъ нечестный человѣкъ, это человѣкъ безъ сердца.
– Нѣтъ, есть границы терпѣнію, – вскрикнулъ онъ. – Ничего не понимаю, – и невольно отбросилъ руку, которую держалъ въ своей рукѣ.
Она ушла къ себѣ, раздѣлась, легла и взяла книгу. Лицо ея было холодно и злобно, также, какъ было у нея на душѣ. «Онъ тяготится мною, онъ любитъ другую женщину», говорилъ въ душѣ ея голосъ, который она хотѣла не слышать. Она лежала и читала, и изрѣдка воспоминанія о немъ всплывали у нея въ душѣ. Вдругъ она почувствовала себя въ прошедшемъ, въ домѣ Каренина, въ Петербургѣ, со всѣми подробностями минуты: также стояла свѣча, та же книга, та же кофточка съ шитымъ рукавомъ, тѣ же[1726] подавляемыя мысли и одна, ясно выражаемая мысль: «зачѣмъ я не умерла», и другая страшная мысль. «Какая мысль?» спросила она себя. Да, это была страшная мысль, даже не мысль, a желаніе – желаніе, чтобы онъ, Алексѣй Александровичъ, умеръ. Какъ часто приходила ей тогда эта мысль и какъ желанная смерть эта уясняла все. Теперь ужъ этаго не нужно. «Мнѣ не нужна смерть Алексѣя Александровича, теперь я несчастлива не отъ Алексѣя Александровича, а отъ него. Что же, ему умереть? Нѣтъ,[1727] его смерть сдѣлала бы меня еще болѣе несчастливой, если возможно. – Она положила книгу на колѣни и стала думать, снимая и надѣвая кольцо на тонкомъ бѣломъ пальцѣ. – Такъ чья же смерть нужна теперь? Ничья», – вслухъ сказала она себѣ, несмотря на то, что въ душѣ все оставался вопросъ – чья смерть?
И опять взяла книгу и стала читать и читать, понимая, что читала, несмотря на то, что въ душѣ, независимо отъ чтенія, происходила своя работа. Она читала, что невѣста его измѣнила ему и пришелъ къ ней.[1728] И тутъ вдругъ въ одно и тоже время въ душѣ Анны голосъ отвѣтилъ на вопросъ: чья смерть? И женихъ, и невѣста въ книгѣ, и окно, у котораго она стояла, – все это изчезло и замѣнилось трескомъ и потомъ тишиной и темнотой. Свѣча догорѣла, затрещала и вдругъ потухла. Анна съ открытыми глазами лежала въ темнотѣ и[1729] понимала, что ей отвѣтилъ внутренній голосъ.[1730]
«Да, и стыдъ и позоръ Алексѣя Александровича и Сережи, и мое несчастье, и его, его страданья, да, все спасается моей смертью. Мнѣ умереть, моей свѣчѣ потухнуть,[1731] да, тогда все бы было ясно. Всѣмъ бы было хорошо.[1732] Но умереть, потушить свѣчу свою. Она задрожала отъ физическаго ужаса смерти. – Нѣтъ, все, только жить, не умереть. Вѣдь я люблю его, вѣдь онъ любитъ меня. Это такъ, минутное». Слезы текли ей по щекамъ, губамъ и шеѣ.[1733] Она быстро надѣла халатъ и пошла искать его. Онъ спалъ крѣпкимъ сномъ въ кабинетѣ. Она поцѣловала его въ лобъ, не разбудивъ, – онъ только заворочался, почмокавъ губами, – и вернулась къ себѣ. «Нѣтъ, я безсмысленно раздражительна, – сказала она себѣ. – Этаго не будетъ больше. Завтра я примирюсь съ нимъ». И она заснула успокоенная и совершенно забывъ о томъ, что ее успокоило.
Вронскіе не уѣхали ни на 3-й день, ни послѣ Воскресенья. На другой день послѣ ихъ ссоры Анна не исполнила своего намѣренія. Еще она не выходила къ кофею, какъ она услыхала отъ дѣвушки, что отъ старой Графини пріѣхала барышня и вызвала Алексѣя Кириллыча на крыльцо. Анна неодѣтая перебѣжала въ гостиную и увидала изъ окна, какъ ей казалось, объясненіе всего. Вронской стоялъ у коляски, въ которой сидѣла свѣженькая, вся въ веснушкахъ миловидная дѣвушка (это была воспитанница графини) и улыбаясь говорила съ нимъ что то.
«Это она», сказала себѣ Анна, замѣтивъ то пустое мѣсто ревности, которое въ ней было къ этой воспитанницѣ, и за кофеемъ произошло столкновеніе болѣе непріятное, чѣмъ наканунѣ.
Алексѣй Кириллычъ уѣхалъ раздраженный и сдержанный съ какимъ-то, какъ ей казалось, строгимъ и рѣшительнымъ видомъ.[1734]
Вопросъ объ отъѣздѣ въ деревню остался нерѣшеннымъ. Она требовала отъѣзда нынче.
– Если нынче ты не ѣдешь, то я и совсѣмъ не хочу ѣхать, – сказала она въ раздраженіи спора, хотя, очевидно, слова эти ничего не значили кромѣ того, что пока не будетъ согласія, мы не уѣдемъ, и теперь мы не ѣдемъ.
Раскаяніе въ томъ, что она не могла удержаться, и безпокойство въ томъ, что будетъ, мучали ее все утро. Она ждала его, надѣясь объясниться и загладить вину, если была (была или же не была вина, было все равно). Нужно было загладить раздраженіе. Въ 3-мъ часу вернулась коляска шагомъ. Его не было. Она послала Аннушку узнать, гдѣ остался Алексѣй Кириллычъ. Аннушка пришла съ отвѣтомъ, что Алексѣй Кириллычъ остался на Нижегородской дорогѣ и велѣлъ пріѣзжать къ вечернему поѣзду. Анна поблѣднѣла, и руки ея затряслись, когда она получила это извѣстіе. «Такъ и есть, онъ и нынче поѣхалъ туда, къ матери, жаловаться на меня (Анна забывала, какъ это непохоже было на него). Но нѣтъ, онъ поѣхалъ къ ней».
Цѣлый день этотъ до поздняго вечера Анна просидѣла неподвижно на одномъ мѣстѣ съ неподвижными глазами. Когда онъ вернулся и сталъ спрашивать ее, что съ ней, она сказала ему, что онъ самъ знаетъ, и, наконецъ, не въ силахъ удерживаться, истерически зарыдала и между рыданіями высказала ему все, что она думала.
– Брось меня, брось. Уѣзжай. Оставь меня. Кто я? Развратная женщина. Камень на твоей шеѣ.
Видя, какъ она страдаетъ, Вронской умолялъ ее успокоиться и увѣрялъ, что нѣтъ признака основанія ее ревности, что онъ ѣздилъ къ матери только за тѣмъ, чтобы просить ее написать то письмо, которое должно было убѣдить Алексѣя Александровича дать разводъ. Что онъ только о ней думаетъ. Онъ самъ плакалъ, умоляя ее успокоиться.
И мгновенно отчаянная ревность перешла въ отчаянную, страстную нѣжность. Она обнимала его, покрывая поцѣлуями его голову, руки, шею. Она плакала отъ нѣжности и признавалась ему въ томъ, что на нее иногда находятъ минуты сумашествія. Примиреніе, казалось, совершилось полное, но на другое утро, когда Вронской, пользуясь хорошими отношеніями, установившимися между ними, началъ говорить о предметѣ, постоянно занимавшемъ его, именно о разводѣ, вдругъ опять на нее нашло раздраженіе, еще больше прежняго. Вронской сказалъ, что мать написала письмо Алексѣю Александровичу и что, вѣроятно, Алекеѣй Александровичъ согласится.
– И тогда я буду совершенно счастливъ, – сказалъ Вронской. – Всѣ эти размолвки у насъ происходятъ отъ этаго.
– Отчего? – спросила она спокойно.
– Оттого, – сказалъ Вронской, находившійся въ самомъ хорошемъ расположеніи духа и желая быть вполнѣ откровеннымъ, – оттого, что положеніе наше неопредѣленно и неясно, и мы чувствуемъ это, и другіе чувствуютъ, и это на насъ дѣйствуетъ.
– Что же неяснаго въ томъ, что мущина и женщина любятъ другъ друга? Никакіе обряды не могутъ сдѣлать этаго серьезнымъ, если это несерьезно, – сказала Анна подъ вліяніемъ уже того либерализма, которымъ она напиталась въ обществѣ Юркина и его protégé.
– Ахъ, зачѣмъ нарочно не понимать, – говорилъ Вронской, желая высказать всю правду и забывая то, что правда есть самое непріятное зрѣлище для тѣхъ, кто внѣ ея. – Вопервыхъ, дѣти, которые будутъ.
– Ахъ, ихъ и не будетъ, можетъ быть, – съ раздраженіемъ сказала Анна.
– Ну, потомъ – ты извини меня – но я увѣренъ, что большая доля твоей безсмысленной ревности происходитъ отъ того, что я незаконный твой мужъ.
– Вопервыхъ, я и не ревнива и не ревную, это разъ на меня нашло сумашествіе, и то не ревность, а оттого, что ты былъ неделикатенъ.
Уже тонъ ея голоса говорилъ, что это не она говоритъ, а злая сила, овладѣвшая ею, но Вронской не замѣтилъ.
– Ну, положимъ, – продолжалъ онъ съ упорствомъ, желая высказать свою новую, какъ ему казалось, мысль, – но дѣло въ томъ. Я переношу на себя, что если бы я жилъ съ дѣвушкой, то мнѣ могла бы приходить мысль, и не то (онъ тонко сжалъ губы) чтобы она думала выдти за другого замужъ, но чтобъ другіе, глядя на нее, думали, что она можетъ выдти замужъ.
Анна неподвижно слушала, и глаза ея блестѣли.
– Да что, ты можешь жениться! – сказала она.
– Я знаю, что ты не думаешь обо мнѣ, чтобы я думалъ объ этомъ, но тебѣ непріятно знать, что другіе это думаютъ.
Анна, казалось, нелогически, но въ сущности совершенно логически перескочила къ самому ядру разговора.
– Насчетъ этаго ты можешь быть совершенно спокоенъ, – сказала она. – Мнѣ совершенно все равно, что думаетъ твоя мать и какъ она хочетъ женить тебя.
– Но, Анна, мы не объ этомъ говоримъ.
– Нѣтъ, объ этомъ самомъ. Я знаю, и повѣрь, что для меня женщина безъ сердца, будь она старуха или не старуха, твоя мать или чужая, не интересна, и я знать не хочу.
Тонъ презрѣнія, съ которымъ она говорила о его матери, оскорблялъ его.
– Что съ тобой? Съ какой стати? И потомъ говорить о комъ же? О моей матери?
– Женщина, которая не угадала сердцемъ, въ чемъ лежитъ счастье и честь ея сына, у той женщины нѣтъ сердца.
– Анна, ты какъ будто нарочно оскорбляешь меня въ самыя больныя мѣста, но я все перенесу, но…
– Ну, довольно, довольно. Я вѣдь вижу, что ты меня не любишь.
Она встала и хотѣла выдти, но онъ побѣжалъ и остановилъ ее. Онъ взялъ на себя не сердиться. Онъ со вчерашняго дня рѣшилъ, что она жалка и что ему надо все переносить.
Теперь борьба была трудная, но ему не удалось успокоить ее. Послышался звонокъ, стукъ ногъ, и человѣкъ пришелъ доложить, что пріѣхалъ Грабе изъ Петербурга. Вронской ждалъ его и просилъ остановиться у него. Грабе вошелъ, и при немъ Анна и Вронской не договорили своего, а, притворяясь при немъ, разговаривали и распрашивали его.
Такъ прошелъ весь день. Вронской вернулся поздно ночью и не вошелъ къ ней. Она не спала всю эту ночь, ожидая его. На другое утро опять было объясненіе. Онъ вошелъ одинъ разъ въ ея уборную, и онъ всю жизнь потомъ, какъ самое ужасное воспоминаніе, помнилъ одну минуту. Она сидѣла за туалетомъ одна и чесалась.
– Зачѣмъ ты? – спросила она сдержаннымъ голосомъ, быстро выговаривая слова. Она оглянулась. У него было строгое, холодное лицо.
– Я взять атестатъ на Гамбету, я продалъ его, – сказалъ онъ, самъ не зная, какъ онъ сказалъ эти слова. Какъ будто кто то внутри его сказалъ эти слова такимъ тономъ, который выражалъ яснѣе словъ: «Объясняться мнѣ некогда, и ни къ чему не поведетъ. Прощайте».
– А! – сказала она или не сказала это «А».
Онъ оглянулся.
– Что, Анна? – сказалъ онъ съ участіемъ.
– Я ничего.
Онъ повернулся и пошелъ, но, выходя, онъ оглянулся и увидалъ ея бѣлую прелестную шею и черные волосы, курчавившіеся на затылкѣ, и въ зеркалѣ, – онъ не зналъ, видѣлъ ли онъ или показалось ему, – ея лицо блѣдное, виноватое, съ дрожащими губами. Онъ не повернулся и вышелъ, ноги его несли вонъ изъ комнаты. Грабе съ Воейковымъ ждали въ кабинетѣ. Онъ и забылъ тотчасъ про это выраженіе. Цѣлый этотъ день онъ провелъ внѣ дома и, пріѣхавъ поздно, не вошелъ къ ней.
Воскресенье 28 Мая Вронской съ утра уѣхалъ къ матери. Если бы она не ссорилась съ нимъ, если бы согласилась, то они бы ѣхали теперь въ Воздвиженское, и все бы это кончилось. Они бы были одни. «Зачѣмъ я не согласилась, зачѣмъ я говорила все то, что я говорила», думала Анна. Но вмѣстѣ съ тѣмъ она чувствовала, что въ ту минуту не могла не говорить. И мало того, она даже не жалѣла, что не уѣхала въ Воздвиженское. Разсуждая, она видѣла, что въ Воздвиженскомъ они бы были одни и все бы кончилось, но она не вѣрила въ Воздвиженское, не могла себѣ представить Воздвиженское. Ей казалось, что прежде всего должно было развязаться, рѣшиться что то такое, что было теперь между ними. Послѣднія ночи она провела одна и не спала, всякую минуту ожидая его. Но онъ не приходилъ. Что она передумала въ эти ночи! Всѣ самыя жестокія слова, которыя могъ сказать жестокій, грубый человѣкъ, онъ сказалъ ей въ ея воображеніи, и она не прощала ихъ ему, какъ будто онъ дѣйствительно сказалъ ихъ.
На 3-ю ночь, съ 27 на 28 Мая, она заснула тѣмъ тяжелымъ, мертвымъ сномъ, который данъ человѣку какъ спасенье противъ несчастія, тѣмъ сномъ, которымъ спятъ послѣ свершившагося несчастія, отъ котораго надо отдохнуть. Она проснулась утромъ неосвѣженная сномъ. Страшный кошмаръ, нѣсколько разъ повторявшійся ей въ сновидѣніяхъ еще до связи съ Вронскимъ, представлялся ей опять. Старичокъ мужичокъ съ взлохмаченной бородой что то дѣлалъ, нагнувшись надъ желѣзомъ, приговаривая по-французски: «il faut le battre le fer, le broyer, le pétrir…»[1735] и она опять чувствовала съ ужасомъ во снѣ, что мужичокъ этотъ не обращаетъ на нее вниманія, но дѣлаетъ это какое то страшное дѣло въ желѣзѣ надъ ней, что то страшное дѣлаетъ надъ ней. И она просыпалась въ холодномъ потѣ.
Она встала, чувствуя себя взволнованной и спѣшащей. Аннушка замѣтила, что барыня нынче была красивѣе и веселѣе, чѣмъ давно.
[1736]Анна вышла въ уборную, взяла ванну, одѣлась, быстро,[1737] причесала свои особенно вившіеся и трещавшіе подъ гребнемъ, отросшіе уже до плечъ волоса. Она все дѣлала быстро и поспѣшно.[1738]
– Что NN, – спросила Анна у Аннушки про Грабе.
– Кажется, встаютъ.
– Скажи, что я прошу его вмѣстѣ пить кофе.
«Да, что еще дѣлать? – спросила она себя. – Да, несносно жить въ городѣ, пора въ деревню. Ну чтожъ, онъ не хотѣлъ ѣхать въ пятницу, когда же онъ теперь хочетъ ѣхать?»
Она сѣла за письменный столъ.
– Постой, Аннушка, – сказала она дѣвушкѣ, хотѣвшей уходить. Ей страшно было оставаться одной. – Сейчасъ записку снесешь.
Она сѣла и написала: «Я рѣшила ѣхать какъ можно скорѣе въ деревню, пріѣзжайте, пожалуйста, пораньше, къ обѣду ужъ непремѣнно, чтобы успѣть уложиться и завтра выѣхать. Надѣюсь, что теперь не будетъ препятствій». Она запечатала и послала кучера съ этой запиской къ Алексѣю Кириллычу на дачу къ матери. Въ то время какъ она писала ему, она чувствовала, что демонъ ревности приступалъ къ ней, но она не позволила себѣ остановиться на своихъ мысляхъ.
– Что Лили? – (такъ звали дочь).
– Онѣ въ полисадникѣ съ мамзелью.
– Позови ихъ, пожалуйста.
Когда Аннушка вышла, Анна осталась неподвижною съ устремленными на[1739] бронзовую собаку-пресспапье глазами. «Нѣтъ, не надо, не надо», сказала она себѣ. Быстро встала на своихъ упругихъ ногахъ и скинула кофточку, чтобы надѣвать платье. «Да, да чесалась я или нѣтъ?» спросила она себя. И не могла вспомнить.[1740] Она ощупала голову рукою. «Да, я причесана, но когда, рѣшительно не помню». Она даже не вѣрила своей рукѣ и подошла къ трюмо, чтобы увидать, причесана ли она въ самомъ дѣлѣ, когда? Она не могла вспомнить, когда она чесалась. Она удивилась, увидавъ себя въ зеркалѣ съ обнаженной шеей и плечами и блестящими глазами,[1741] испуганно смотрѣвшими сами въ себя. «Кто это? Да это я. Однако я красива![1742] Да, это тѣ плечи, тѣ руки». Она почувствовала на себѣ его поцѣлуи, она подняла руки, она двинула плечомъ. Она подняла руку къ губамъ,[1743] прижалась губами къ своей рукѣ и почувствовала рыданія, подступавшія къ горлу. «Нѣтъ, это нельзя». Она быстро повернулась, надѣла платье и, застегивая на послѣдній крючокъ, вышла навстрѣчу къ шедшей Англичанкѣ съ ребенкомъ.
«Чтожъ, это не онъ! Это не то! Гдѣ его голубые глаза, милая, робкая и нѣжная улыбка?» – была первая мысль Анны, когда она увидала свою пухлую, румяную дѣвочку съ черными агатовыми глазами и черными волосами. Она ждала видѣть Сережу. Она поцѣловала дѣвочку, отвѣчала Англичанкѣ, что она совсѣмъ здорова и что завтра уѣзжаютъ въ деревню, и вышла въ столовую почти въ одно и тоже время съ Грабе, котораго высокая фигура въ разстегнутомъ кителѣ съ бѣлымъ жилетомъ появилась въ двери.
– Вотъ это такъ, Анна Аркадьевна, – сказалъ онъ своимъ тихимъ, спокойнымъ голосомъ, относя это такъ къ легкой, энергической походкѣ, которой она вошла въ комнату, къ виду ея синихъ бантиковъ на черномъ платьѣ и въ особенности блестящимъ веселымъ на его взглядъ глазамъ, съ которыми она крѣпко, по своей привычкѣ, своей маленькой рукой пожала и потрясла большую костлявую и сухую руку.
– Все цвѣтетъ ужъ давно, я все ждалъ, когда вы распуститесь, какъ прошлаго года въ Воздвиженскомъ. Вотъ вижу, и вы нынче за ночь распустились.
– Однако я вижу, что вы не въ однихъ лошадяхъ и пикетѣ толкъ знаете, – отвѣчала она улыбаясь.
– Поживешь, всему научишься.
– Но что ваше дѣло? – спросила она.
Дѣло это былъ большой карточный долгъ Москвича, проигравшаго Грабе все свое состояніе, и долгъ, который Грабе пріѣхалъ въ Москву вытаскивать.
– Да clopin-clopant,[1744] – отвѣчалъ Грабе. – Получу ли, не получу, завтра надо ѣхать.
– И мы завтра ѣдемъ, – сказала она, – я послала записку Алексѣю.
За кофе, разговаривая о томъ и другомъ, Анна предложила Грабе ѣхать на цвѣточную выставку, куда она давно сбиралась.
– А потомъ поѣзжайте куда вамъ нужно, а къ обѣду пріѣзжайте. Алексѣй будетъ. Я ему такъ писала. А не будетъ, то постараюсь, чтобы вамъ не было со мной скучно.
– Я постараюсь, но мнѣ далеко ѣхать; если я не буду, вы меня извините, – отвѣчалъ Грабе, приглядываясь недовѣрчиво къ странной происшедшей въ ней перемѣнѣ.
«Что же это, она со мной кокетничаетъ, – подумалъ онъ. – Нѣтъ, матушка, – подумалъ, – укатали Бурку крутыя горки». Грабе никогда никому такъ не завидовалъ, какъ Вронскому, и признался ему въ томъ, что если бы не онъ, то онъ бы влюбился въ Анну. И Вронскій разсказалъ это когда то Аннѣ. Женщины никогда не забываютъ этаго, и теперь совершенно неожиданно для самой себя Анна вспомнила это и всѣ силы своей души положила на то, чтобы заставить высказаться Грабе. Щегольской экипажъ Вронскаго былъ поданъ, и Анна въ щегольскомъ туалетѣ съ Грабе поѣхала на выставку.[1745]
Начавшійся за кофеемъ разговоръ продолжался въ коляскѣ.[1746]
– Неужели же вамъ не жалко этаго мальчика, – спросила Анна про Г-на, котораго объигралъ Грабе.
– Никогда не спрашивалъ себя, Анна Аркадьевна, жалко или не жалко. Все равно какъ на войнѣ не спрашиваешь, жалко или не жалко. Вѣдь мое все состояніе тутъ, – онъ показалъ на боковой карманъ, – и теперь я богатый человѣкъ, а нынче поѣду играть и, можетъ быть, выду нищимъ. Вѣдь кто со мной сядетъ, знаетъ, что у меня все состояніе на картѣ, и онъ хочетъ оставить меня безъ рубашки. Ну, и мы боремся, и въ этомъ-то удовольствіе.
– Удовольствіе!
– Не удовольствіе, а интересъ жизни. Надо во что нибудь играть. Въ лошадки, въ пикетъ.
– Но вѣдь это дурно.
– Я люблю дурное, – сказалъ онъ весело.
– Но я часто думаю о васъ, – сказала Анна. – Неужели вы никогда не любили?
Грабе засмѣялся.
– О, Господи, сколько разъ, но, понимаете, одному можно сѣсть въ карты, но такъ, чтобы всегда встать, когда придетъ время rendez-vous.[1747] A мнѣ можно любовью заниматься, но такъ, чтобы вечеромъ не опоздать къ партіи. Такъ и устраиваю.
– Нѣтъ, полноте. Вѣдь я знаю, что у васъ есть сердце. Любили ли вы такъ, чтобы все забыть?
Грабе нахмурился.
– Ну съ, Анна Аркадьевна, если было дѣло, то давно прошло и похоронено, и поднимать нечего.
– Разскажите мнѣ.
– Да, право, нечего разсказывать. Похоронено.
– А часто бываетъ, говорятъ, что хоронятъ живыхъ мертвецовъ, – сказала она, и такая тонкая и ласковая улыбка заиграла на концахъ ея губъ, и такой странный, вызывающiй блескъ былъ въ искоса смотрѣвшемъ на него глазѣ, что онъ смутился. Какъ онъ не опытенъ былъ, по его словамъ, въ женской любви, онъ видѣлъ, что она кокетничаетъ съ нимъ, что она хочетъ вызвать его. Но для Грабе, любившаго порокъ и развратъ, нарочно дѣлавшаго все то, что ему называли порочнымъ и гадкимъ, не было даже и тѣни сомнѣнія въ томъ, какъ ему поступить съ женой или все равно что съ женой товарища. Если бы ему сказали ............. и убить потомъ, то онъ бы непремѣнно постарался испробовать это удовольствіе; но взойти въ связь съ женой товарища, несмотря на то, что онъ самъ признавался себѣ, что былъ влюбленъ въ нее, для него было невозможно, какъ невозможно взлетѣть на воздухъ, и потому онъ только поморщился, и его лицо приняло то самое выраженіе, которое оно имѣло, когда партнеръ хотѣлъ присчитать на него, – непріятное и страшно холодное, твердое и насмѣшливое. Онъ ее поправилъ также, какъ если бы она хотѣла записать на него лишнее.[1748] Но ему жалко было ее, какъ ему бы жалко было неопытнаго и честнаго игрока, который нечаянно приписалъ лишнее, но надо было поправить.
– Если бы я сталъ разсказывать, то ужъ не вамъ – сказалъ онъ.
– Отчего?
И она обернулась къ нему, блеснувъ на него глазами, и улыбнулась; но въ туже минуту она увидала его лицо, и ей такъ стало стыдно за себя, что она все въ мірѣ отдала бы за то, чтобы воротить назадъ всѣ эти слова и улыбки; она знала впередъ все, что онъ скажетъ; но нельзя было остановить его, потому что, останавливаясь, она бы показала, что признаетъ свою ошибку. Можетъ быть, еще пройдетъ незамѣченнымъ. Но онъ не оставилъ этаго незамѣченнымъ; съ лицомъ, съ которымъ онъ смарывалъ лишнее, на него записанное, онъ сказалъ спокойнымъ, тонкимъ голосомъ, не глядя на нее:
– Не оттого, что вы думаете, Анна Аркадьевна, а оттого, что вы для меня все равно что жена моего друга и товарища.
– Да, почти все равно что жена, – подхватила она, краснѣя за то, что она сказала прежде, но ухватываясь за эти его слова, какъ будто они оскорбляли ее.
– Отчего же? Я на васъ смотрю болѣе, въ тысячу разъ болѣе какъ на жену Алексѣя, чѣмъ если бы онъ 20 разъ былъ перевѣнчанъ съ вами, – отвѣчалъ Грабе теперь уже спокойнымъ тономъ, какъ бы говоря: «теперь счеты въ порядкѣ, продолжаемъ играть».
– Ну, оставимъ это, – поспѣшно сказала Анна, стараясь перемѣнить разговоръ и заглушить чувство нетолько стыда, но и разочарованья въ томъ, что она не можетъ уже нравиться, которое тяжелымъ гнетомъ легло ей на сердцѣ. – Ну, оставимъ это. Я говорила, что мы, женщины, никогда не поймемъ вашихъ мужскихъ страстей внѣ нашей сферы.
– Какже не понять, Анна Аркадьевна? У каждаго изъ насъ, кромѣ женскаго міра, есть какая-нибудь страсть, и такая, безъ которой жизнь не въ жизнь. И этихъ страстей много разныхъ.
– Ну, какая же[1749] у Алексѣя? Лошади?
– Да, и лошади, – продолжалъ Грабе, совсѣмъ успокоившись и развеселившись, – но у него одна была страсть, онъ скрывалъ ее; но я знаю, это въ крови. И братъ его тоже. Какъ вамъ это сказать. Онъ бы разозлился, еслибъ я ему сказалъ. Но это такъ – дворъ, почести, честолюбіе. Я замѣтилъ, – началъ было Грабе, но тутъ только замѣтилъ, какъ неловко было говорить объ этомъ при ней, которая могла упрекать себя въ томъ, что она погубила всѣ его честолюбивые планы. Онъ замѣтилъ это по ея быстрому, серьезному взгляду и молчанію и остановился. – Однако много народа уже собралось, – сказалъ онъ.
Анна ничего не отвѣчала, и Грабе замѣтилъ, что лицо ея странно задумчиво. Она какъ будто забыла совсѣмъ, гдѣ она, когда коляска остановилась у подъѣзда экзерсисъгауза, гдѣ была устроена выставка.
–
Анна со времени Петербургской оперы избѣгала публичныхъ мѣстъ. Даже избѣгая ихъ, она въ магазинахъ, въ театрахъ невольно, встрѣчая знакомыхъ, испытывала оскорбленіе, или ей такъ казалось. Во всякомъ случаѣ страхъ оскорбленія отравлялъ ей всю жизнь внѣ своего дома. Нынче отъ потребности двигаться, жить она рѣшилась ѣхать на цвѣточную выставку, гдѣ была толпа, и ѣхать въ обществѣ посторонняго и замѣтнаго мущины, что могло вызвать еще худшіе толки. Только выходя изъ коляски, опомнившись отъ тяжелыхъ мыслей, на которыя навелъ ее разговоръ съ Грабе, она вспомнила, увидавъ множество экипажей и входящихъ и выходящихъ по насыпи въ огромныя двери, она поняла, что ее ждетъ, и ужаснулась на мгновенье. Но нынче она была въ такомъ расположеніи духа, что чѣмъ хуже, чѣмъ больше волненія, тѣмъ лучше. Она рѣшила бравировать всѣхъ и[1750] потребовала, чтобы Грабе подалъ ей руку. Высокая, красивая фигура гвардейца съ красивой и элегантной женщиной не могла не обратить вниманія. Ужъ у Анны составилась извѣстная, новая для нея манера держать себя въ публичныхъ мѣстахъ за этотъ годъ новой жизни. Прежде у нея именно не было никакой манеры. Она поражала своей непринужденностью. Теперь у ней была манера быстрыхъ, живыхъ движеній и разсѣянности, при помощи которой она могла обходить неловкія встрѣчи. Она обошла половину выставки, встрѣтивъ нѣсколько знакомыхъ, поздоровавшихся съ ней, и одну только знакомую даму, княгиню Мещерскую, которая видѣла или не видала ее, не было замѣтно. Какое простое дѣло ходить по цвѣточной выставкѣ, а у Анны замирало при каждой встрѣчѣ сердце, и ей хотѣлось, испытывая себя, встрѣтить знакомую, и она радовалась, когда издалека казавшаяся ей знакомой оказывалась чужая. У Акваріума, подлѣ игравшей музыки, Анна остановилась на минуту, забывшая свое безпокойство и заинтересованная устройствомъ животныхъ акваріума. У ней былъ свой и любимыя ящерицы, и она сама занималась имъ. Она смотрѣла нагибаясь, какъ вдругъ услыхала женскій голосъ и, оглянувшись, въ двухъ шагахъ увидала Кити, которая съ мужемъ подходила къ акваріуму, видимо заинтересованная. Но въ ту минуту, какъ Анна оглянулась на нее, Кити уже узнала ее и успѣла отвернуть свою прелестную, похорошѣвшую головку съ особеннымъ, ей одной свойственнымъ, высокимъ и загнутымъ постановомъ головы. Левинъ приподнялъ шляпу и хотѣлъ, видимо, сказать что-то, но жена его шла впередъ, и онъ[1751] ускорилъ шаги, чтобы догнать ее. Глаза Анны невольно нѣсколько разъ обратились въ сторону Кити, но Кити ни разу не оглянулась и не отвернулась, а спокойно шла, разговаривая съ дѣвочкой племянницей. Левинъ подошелъ, поговорилъ что-то и вернулся къ Аннѣ. Анна какъ будто слышала разговоръ мужа съ женой, такъ она вѣрно догадалась о томъ, что они сказали другъ другу.