
Полная версия
Полное собрание сочинений. Тома 18-19
Когда они вошли, девочка в одной рубашечке сидела в креслице у стола и обедала бульоном, которым она облила всю свою грудку. Девочку кормила и, очевидно, с ней вместе сама ела девушка русская, прислуживавшая в детской. Ни кормилицы, ни няни не было; они были в соседней комнате, и оттуда слышался их говор на странном французском языке, на котором они только и могли между собой изъясняться.
Услыхав голос Анны, нарядная, высокая, с неприятным лицом и нечистым выражением Англичанка, поспешно потряхивая белокурыми буклями, вошла в дверь и тотчас же начала оправдываться, хотя Анна ни в чем не обвиняла ее. На каждое слово Анны Англичанка поспешно несколько раз приговаривала: «yes, my lady».[102]
Чернобровая, черноволосая, румяная девочка, с крепеньким, обтянутым куриною кожей, красным тельцем, несмотря на суровое выражение, с которым она посмотрела на новое лицо, очень понравилась Дарье Александровне; она даже позавидовала ее здоровому виду. То, как ползала эта девочка, тоже очень понравилось ей. Ни один из ее детей так не ползал. Эта девочка, когда ее посадили на ковер и подоткнули сзади платьице, была удивительно мила. Она, как зверок, оглядываясь на больших своими блестящими черными глазами, очевидно радуясь тому, что ею любуются, улыбаясь и боком держа ноги, энергически упиралась на руки и быстро подтягивала весь задок и опять вперед перехватывала ручонками.
Но общий дух детской и в особенности Англичанка очень не понравились Дарье Александровне. Только тем, что в такую неправильную семью, как Аннина, не пошла бы хорошая, Дарья Александровна и объяснила себе то, что Анна, с своим знанием людей, могла взять к своей девочке такую несимпатичную, нереспектабельную Англичанку. Кроме того, тотчас же по нескольким словам Дарья Александровна поняла, что Анна, кормилица, нянька и ребенок не сжились вместе и что посещение матерью было дело необычайное. Анна хотела достать девочке ее игрушку и не могла найти ее.
Удивительнее же всего было то, что на вопрос о том, сколько у ней зубов, Анна ошиблась и совсем не знала про два последние зуба.
– Мне иногда тяжело, что я как лишняя здесь, – сказала Анна, выходя из детской и занося свой шлейф, чтобы миновать стоявшие у двери игрушки. – Не то было с первым.
– Я думала, напротив, – робко сказала Дарья Александровна.
– О нет! Ведь ты знаешь, я его видела, Сережу, – сказала Анна сощурившись, точно вглядываясь во что-то далекое. – Впрочем, это мы переговорим после. Ты не поверишь, я точно голодная, которой вдруг поставили полный обед, и она не знает, за что взяться. Полный обед – это ты и предстоящие мне разговоры с тобой, которых я ни с кем не могла иметь; и я не знаю, за какой разговор прежде взяться. Mais je ne vous ferai grâce de rien.[103] Мне все надо высказать. Да, надо тебе сделать очерк того общества, которое ты найдешь у нас, – начала она. – Начинаю с дам. Княжна Варвара. Ты знаешь ее, и я знаю твое мнение и Стивы о ней. Стива говорит, что вся цель ее жизни состоит в том, чтобы доказать свое преимущество над тетушкой Катериной Павловной; это всё правда; но она добрая, и я ей так благодарна. В Петербурге была минута, когда мне был необходим un chaperon.[104] Тут она подвернулась. Но, право, она добрая. Она много мне облегчила мое положение. Я вижу, что ты не понимаешь всей тяжести моего положения… там в Петербурге, – прибавила она. – Здесь я совершенно спокойна и счастлива. Ну, да это после. Надо перечислить. Потом Свияжский, – он предводитель и он очень порядочный человек, но ему что-то нужно от Алексея. Ты понимаешь, с его состоянием, теперь, как мы поселились в деревне, Алексей может иметь большое влияние. Потом Тушкевич, – ты его видела, он был при Бетси. Теперь его отставили, и он приехал к нам. Он, как Алексей говорит, один из тех людей, которые очень приятны, если их принимать за то, чем они хотят казаться, et puis, il est comme il faut,[105] как говорит княжна Варвара. Потом Весловский… этого ты знаешь. Очень милый мальчик, – сказала она, и плутовская улыбка сморщила ее губы. – Что это зa дикая история с Левиным? Весловский рассказывал Алексею, и мы не верим. Ilest très gentil et naïf,[106] – сказала она опять с тою же улыбкой. – Мужчинам нужно развлечение, и Алексею нужна публика, поэтому я дорожу всем этим обществом. Надо, чтоб у нас было оживленно и весело и чтоб Алексей не желал ничего нового. Потом увидишь управляющего. Немец, очень хороший и знает свое дело. Алексей очень ценит его. Потом доктор, молодой человек, не то что совсем нигилист, но, знаешь, ест ножом… но очень хороший доктор. Потом архитектор… Une petite cour.[107]
XX.
– Ну вот вам и Долли, княжна, вы так хотели ее видеть,– сказала Анна, вместе с Дарьей Александровной выходя на большую каменную террасу, на которой в тени, за пяльцами, вышивая кресло для графа Алексея Кирилловича, сидела княжна Варвара. – Она говорит, что ничего не хочет до обеда, но вы велите подать завтракать, а я пойду сыщу Алексея и приведу их всех.
Княжна Варвара ласково и несколько покровительственно приняла Долли и тотчас же начала объяснять ей, что она поселилась у Анны потому, что всегда любила ее больше, чем ее сестра, Катерина Павловна, та самая, которая воспитывала Анну, и что теперь, когда все бросили Анну, она считала своим долгом помочь ей в этом переходном, самом тяжелом периоде.
– Муж даст ей развод, и тогда я опять уеду в свое уединение, а теперь я могу быть полезна и исполню свой долг, как мне это ни тяжело, не так как другие. – И как ты мила, как хорошо сделала, что приехала! Они живут совершенно как самые лучшие супруги; их будет судить Бог, а не мы. А разве Бирюзовский и Авеньева… А сам Никандров, а Васильев с Мамоновой, а Лиза Нептунова… Ведь никто же ничего не говорил? И кончилось тем, что все их принимали. – И потом, c’est un intérieur si joli, si comme il faut. Tout-à-fait à l’anglaise. On se réunit le matin au breakfast et puis on se sépare.[108] Всякий делает что хочет до обеда. Обед в 7 часов. Стива очень хорошо сделал, что прислал тебя. Ему надо держаться их. Ты знаешь, он через свою мать и брата всё может сделать. Потом они делают много добра. Он не говорил тебе про свою больницу? Се sera admirable,[109] – всё из Парижа.
Разговор их был прерван Анной, нашедшею общество мужчин в бильярдной и с ними вместе возвращавшеюся на террасу. До обеда еще оставалось много времени, погода была прекрасная, и потому было предложено несколько различных способов провести эти остающиеся два часа. Способов проводить время было очень много в Воздвиженском, и все были не те, какие употреблялись в Покровском.
– Une partie de lawn tennis,[110] – улыбаясь своею красивою улыбкой, предложил Весловский. – Мы опять с вами, Анна Аркадьевна.
– Нет, жарко; лучше пройти по саду и в лодке прокатиться, показать Дарье Александровне берега, – предложил Вронский.
– Я на всё согласен, – сказал Свияжский.
– Я думаю, что Долли приятнее всего пройтись, неправда ли? А потом уже в лодке, – сказала Анна.
Так и было решено. Весловский и Тушкевич пошли в купальню и там обещали приготовить лодку и подождать.
Двумя парами пошли по дорожке, Анна с Свияжским и Долли с Вронским. Долли была несколько смущена и озабочена тою совершенно новою для нее средой, в которой она очутилась. Отвлеченно, теоретически, она не только оправдывала, но даже одобряла поступок Анны. Как вообще нередко безукоризненно нравственные женщины, уставшие от однообразия нравственной жизни, она издалека не только извиняла преступную любовь, но даже завидовала ей. Кроме того, она сердцем любила Анну. Но в действительности, увидав ее в среде этих чуждых для нее людей, с их новым для Дарьи Александровны хорошим тоном, ей было неловко. В особенности неприятно ей было видеть княжну Варвару, всё прощавшую им за те удобства, которыми она пользовалась.
Вообще, отвлеченно, Долли одобряла поступок Анны, но видеть того человека, для которого был сделан этот поступок, было ей неприятно. Кроме того, Вронский никогда не нравился ей. Она считала его очень гордым и не видела в нем ничего такого, чем он мог бы гордиться, кроме богатства. Но, против своей воли, он здесь, у себя дома, еще более импонировал ей, чем прежде, и она не могла быть с ним свободна. Она испытывала с ним чувство подобное тому, которое она испытывала с горничной за кофточку. Как пред горничной ей было не то что стыдно, а неловко за заплатки, так и с ним ей было постоянно не то что стыдно, а неловко за самое себя.
Долли чувствовала себя смущенною и искала предмета разговора. Хотя она и считала, что с его гордостью ему должны быть неприятны похвалы его дома и сада, она, не находя другого предмета разговора, всё-таки сказала ему, что ей очень понравился его дом.
– Да, это очень красивое строение и в хорошем, старинном стиле, – сказал он.
– Мне очень понравился двор пред крыльцом. Это было так?
– О, нет! – сказал он, и лицо его просияло от удовольствия. – Если бы вы видели этот двор нынче весной!
И он стал, сначала осторожно, а потом более и более увлекаясь, обращать ее внимание на разные подробности украшения дома и сада. Видно было, что, посвятив много труда на улучшение и украшение своей усадьбы, Вронский чувствовал необходимость похвастаться ими пред новым лицом и от души радовался похвалам Дарьи Александровны.
– Если вы хотите взглянуть на больницу и не устали, то это недалеко. Пойдемте, – сказал он, заглянув ей в лицо, чтоб убедиться, что ей точно было не скучно.
– Ты пойдешь, Анна? – обратился он к ней.
– Мы пойдем. Не правда ли? – обратилась она к Свияжскому. – Mais il ne faut pas laisser le pauvre Весловский et Тушкевич se morfondre là dans le bateau.[111] Надо послать им сказать. – Да, это памятник, который он оставит здесь, – сказала Анна, обращаясь к Долли с тою же хитрою, знающею улыбкой, с которою она прежде говорила о больнице.
– О, капитальное дело! – сказал Свияжский. Но, чтобы не показаться поддакивающим Вронскому, он тотчас же прибавил слегка осудительное замечание. – Я удивляюсь однако, граф, – сказал он, – как вы, так много делая в санитарном отношении для народа, так равнодушны к школам.
– C’est devenu tellement commun les écoles,[112] – сказал Вронский. – Вы понимаете, не от этого, но так, я увлекся. Так сюда надо в больницу, – обратился он к Дарье Александровне, указывая на боковой выход из аллеи.
Дамы раскрыли зонтики и вышли на боковую дорожку. Пройдя несколько поворотов и выйдя из калитки, Дарья Александровна увидала пред собой на высоком месте большое, красное, затейливой формы, уже почти оконченное строение. Еще не окрашенная железная крыша ослепительно блестела на ярком солнце. Подле оконченного строения выкладывалось другое, окруженное лесами, и рабочие в фартуках на подмостках клали кирпичи и заливали из шаек кладку и равняли правилами.
– Как быстро идет у вас работа! – сказал Свияжский. – Когда я был в последний раз, еще крыши не было.
– К осени будет всё готово. Внутри уж почти всё отделано, – сказала Анна.
– А это что же новое?
– Это помещение для доктора и аптеки, – отвечал Вронский, увидав подходившего к нему в коротком пальто архитектора, и, извинившись перед дамами, пошел ему навстречу.
Обойдя творило, из которого рабочие набирали известку, он остановился с архитектором и что-то горячо стал говорить.
– Фронтон всё выходит ниже, – ответил он Анне, которая спросила, в чем дело.
– Я говорила, что надо было фундамент поднять, – сказала Анна.
– Да, разумеется, лучше бы было, Анна Аркадьевна, – сказал архитектор, – да уж упущено.
– Да, я очень интересуюсь этим, – отвечала Анна Свияжскому, выразившему удивление к ее знаниям по архитектуре. —Надо, чтобы новое строение соответствовало больнице. А оно придумано после и начато без плана.
Окончив разговор с архитектором, Вронский присоединился к дамам и повел их внутрь больницы.
Несмотря на то, что снаружи еще доделывали карнизы и в нижнем этаже красили, в верхнем уже почти всё было отделано. Пройдя по широкой чугунной лестнице на площадку, они вошли в первую большую комнату. Стены были оштукатурены под мрамор, огромные цельные окна были уже вставлены, только паркетный пол был еще не кончен, и столяры, строгавшие поднятый квадрат, оставили работу, чтобы, сняв тесемки, придерживавшие их волоса, поздороваться с господами.
– Это приемная, – сказал Вронский. – Здесь будет пюпитр, стол, шкаф и больше ничего.
– Сюда, здесь пройдемте. Не подходи к окну, – сказала Анна, пробуя, высохла ли краска. – Алексей, краска уже высохла, – прибавила она.
Из приемной они прошли в коридор. Здесь Вронский показал им устроенную вентиляцию новой системы. Потом он показал ванны мраморные, постели с необыкновенными пружинами. Потом показал одну за другою палаты, кладовую, комнату для белья, потом печи нового устройства, потом тачки такие, которые не будут производить шума, подвозя по коридору нужные вещи, и много другого. Свияжский оценивал всё, как человек, знающий все новые усовершенствования. Долли просто удивлялась невиданному ею до сих пор и, желая всё понять, обо всем подробно спрашивала, что доставляло очевидное удовольствие Вронскому.
– Да, я думаю, что это будет в России единственная вполне правильно устроенная больница, – сказал Свияжский.
– А не будет у вас родильного отделения? – спросила Долли. – Это так нужно в деревне. Я часто…
Несмотря на свою учтивость, Вронский перебил ее.
– Это не родильный дом, но больница, и назначается для всех болезней, кроме заразительных, – сказал он. – А вот это взгляните… – и он подкатил к Дарье Александровне вновь выписанное кресло для выздоравливающих. – Вы посмотрите.– Он сел в кресло и стал двигать его. – Он не может ходить, слаб еще или болезнь ног, но ему нужен воздух, и он ездит, катается…
Дарья Александровна всем интересовалась, всё ей очень нравилось, но более всего ей нравился сам Вронский с этим натуральным наивным увлечением. «Да, это очень милый, хороший человек», думала она иногда, не слушая его, а глядя на него и вникая в его выражение и мысленно переносясь в Анну. Он так ей нравился теперь в своем оживлении, что она понимала, как Анна могла влюбиться в него.
XXI.
– Нет, я думаю, княгиня устала, и лошади ее не интересуют, – сказал Вронский Анне, предложившей пройти до конного завода, где Свияжский хотел видеть нового жеребца. – Вы подите, а я провожу княгиню домой, и мы поговорим, – сказал он, – если вам приятно, – обратился он к ней.
– В лошадях я ничего не понимаю, и я очень рада, – сказала несколько удивленная Дарья Александровна.
Она видела по лицу Вронского, что ему чего-то нужно было от нее. Она не ошиблась. Как только они вошли через калитку опять в сад, он посмотрел в ту сторону, куда пошла Анна, и, убедившись, что она не может ни слышать, ни видеть их, начал:
– Вы угадали, что мне хотелось поговорить с вами? – сказал он, смеющимися глазами глядя на нее. – Я не ошибаюсь, что вы друг Анны. – Он снял шляпу и, достав платок, отер им свою плешивевшую голову.
Дарья Александровна ничего не ответила и только испуганно поглядела на него. Когда она осталась с ним наедине, ей вдруг сделалось страшно: смеющиеся глаза и строгое выражение лица пугали ее.
Самые разнообразные предположения того, о чем он сбирается говорить с нею, промелькнули у нее в голове: «он станет просить меня переехать к ним гостить с детьми, и я должна буду отказать ему; или о том, чтобы я в Москве составила круг для Анны… Или не о Васеньке ли Весловском и его отношениях к Анне? А может быть, о Кити, о том, что он чувствует себя виноватым?» Она предвидела всё только неприятное, но не угадала того, о чем он хотел говорить с ней.
– Вы имеете такое влияние на Анну, она так любит вас, – сказал он, – помогите мне.
Дарья Александровна вопросительно-робко смотрела на его энергическое лицо, которое то всё, то местами выходило на просвет солнца в тени лип, то опять омрачалась тенью, и ожидала того, что он скажет дальше; но он, цепляя тростью за щебень, молча шел подле нее.
– Если вы приехали к нам, вы, единственная женщина из прежних друзей Анны – я не считаю княжну Варвару, – то я понимаю, что вы сделали это не потому, что вы считаете наше положение нормальным, но потому, что вы, понимая всю тяжесть этого положения, всё так же любите ее и хотите помочь ей. Так ли я вас понял? – спросил он, оглянувшись на нее.
– О, да, – складывая зонтик, ответила Дарья Александровна, – но…
– Нет, – перебил он и невольно, забывшись, что он этим ставит в неловкое положение свою собеседницу, остановился, так что и она должна была остановиться. – Никто больше и сильнее меня не чувствует всей тяжести положения Анны. И это понятно, если вы делаете мне честь считать меня за человека, имеющего сердце. Я причиной этого положения, и потому я чувствую его.
– Я понимаю, – сказала Дарья Александровна, невольно любуясь им, как он искренно и твердо сказал это. – Но именно потому, что вы себя чувствуете причиной, вы преувеличиваете, я боюсь, – сказала она. – Положение ее тяжело в свете, я понимаю.
– В свете это ад! – мрачно нахмурившись, быстро проговорил он. – Нельзя представить себе моральных мучений хуже тех, которые она пережила в Петербурге в две недели… и я прошу вас верить этому.
– Да, но здесь, до тех пор, пока ни Анна… ни вы не чувствуете нужды в свете…
– Свет! – с презрением сказал он. – Какую я могу иметь нужду в свете?
– До тех пор – а это может быть всегда – вы счастливы и спокойны. Я вижу по Анне, что она счастлива, совершенно счастлива, она успела уже сообщить мне, – сказала Дарья Александровна улыбаясь; и невольно, говоря это, она теперь усумнилась в том, действительно ли Анна счастлива.
Но Вронский, казалось, не сомневался в этом.
– Да, да, – сказал он. – Я знаю, что она ожила после всех ее страданий; она счастлива. Она счастлива настоящим. Но я?.. я боюсь того, что ожидает нас… Виноват, вы хотите итти?
– Нет, всё равно.
– Ну, так сядемте здесь.
Дарья Александровна села на садовую скамейку в углу аллеи. Он остановился пред ней.
– Я вижу, что она счастлива, – повторил он, и сомнение в том, счастлива ли она, еще сильнее поразило Дарью Александровну. – Но может ли это так продолжаться? Хорошо ли, дурно ли мы поступили, это другой вопрос; но жребий брошен, – сказал он, переходя с русского на французский язык, – и мы связаны на всю жизнь. Мы соединены самыми святыми для нас узами любви. У нас есть ребенок, у нас могут быть еще дети. Но закон и все условия нашего положения таковы, что являются тысячи компликаций, которых она теперь, отдыхая душой после всех страданий и испытаний, не видит и не хочет видеть. И это понятно. Но я не могу не видеть. Моя дочь по закону – не моя дочь, а Каренина. Я не хочу этого обмана! – сказал он с энергическим жестом отрицания и мрачно-вопросительно посмотрел на Дарью Александровну.
Она ничего не отвечала и только смотрела на него. Он продолжал.
– И завтра родится сын, мой сын, и он по закону – Каренин, он не наследник ни моего имени, ни моего состояния, и как бы мы счастливы ни были в семье, и сколько бы у нас ни было детей, между мною и ими нет связи. Они Каренины. Вы поймите тягость и ужас этого положения! Я пробовал говорить про это Анне. Это раздражает ее. Она не понимает, и я не могу ей высказать всё. Теперь посмотрите с другой стороны. Я счастлив ее любовью, но я должен иметь занятия. Я нашел это занятие, и горжусь этим занятием, и считаю его более благородным, чем занятия моих бывших товарищей при дворе и по службе. И уже, без сомнения, не променяю этого дела на их дело. Я работаю здесь, сидя на месте, и я счастлив, доволен, и нам ничего более не нужно для счастья. Я люблю эту деятельность. Cela n’est pas un pis-aller,[113] напротив…
Дарья Александровна заметила, что в этом месте своего объяснения он путал, и не понимала хорошенько этого отступления, но чувствовала, что, раз начав говорить о своих задушевных отношениях, о которых он не мог говорить с Анной, он теперь высказывал всё и что вопрос о его деятельности в деревне находился в том же отделе задушевных мыслей, как и вопрос о его отношениях к Анне.
– Итак, я продолжаю, – сказал он, очнувшись. – Главное же то, что работая, необходимо иметь убеждение, что делаемое не умрет со мною, что у меня будут наследники, – а этого у меня нет. Представьте себе положение человека, который знает вперед, что дети его и любимой им женщины не будут его, а чьи-то, кого-то того, кто их ненавидит и знать не хочет. Ведь это ужасно!
Он замолчал, очевидно в сильном волнении.
– Да, разумеется, я это понимаю. Но что же может Анна? – спросила Дарья Александровна.
– Да, это приводит меня к цели моего разговора, – сказал он, с усилием успокоиваясь. – Анна может, это зависит от нее… Даже для того, чтобы просить Государя об усыновлении, необходим развод. А это зависит от Анны. Муж ее согласен был на развод – тогда ваш муж совсем было устроил это. И теперь, я знаю, он не отказал бы. Стоило бы только написать ему. Он прямо отвечал тогда, что если она выразит желание, он не откажет. Разумеется, – сказал он мрачно, – это одна из этих фарисейских жестокостей, на которые способны только эти люди без сердца. Он знает, какого мучения ей стоит всякое воспоминание о нем, и, зная ее, требует от нее письма. Я понимаю, что ей мучительно. Но причины так важны, что надо passer pardessus toutes ces finesses de sentiment. Il y va du bonheur et de l’existence d’Anne et de ses enfants.[114] Я о себе не говорю, хотя мне тяжело, очень тяжело, – сказал он с выражением угрозы кому-то за то, что ему было тяжело. – Так вот, княгиня, я за вас бессовестно хватаюсь, как за якорь спасения. Помогите мне уговорить ее писать ему и требовать развода!
– Да, разумеется, – задумчиво сказала Дарья Александровна, вспомнив живо свое последнее свидание с Алексеем Александровичем. – Да, разумеется, – повторила она решительно, вспомнив Анну.
– Употребите ваше влияние на нее, сделайте, чтоб она написала. Я не хочу и почти не могу говорить с нею про это.
– Хорошо, я поговорю. Но как же она сама не думает? – сказала Дарья Александровна, вдруг почему-то при этом вспоминая странную новую привычку Анны щуриться. И ей вспомнилось, что Анна щурилась, именно когда дело касалось задушевных сторон жизни. «Точно она на свою жизнь щурится, чтобы не всё видеть», подумала Долли. – Непременно, я для себя и для нее буду говорить с ней, – отвечала Дарья Александровна на его выражение благодарности.
Они встали и пошли к дому.
XXII.
Застав Долли уже вернувшеюся, Анна внимательно посмотрела ей в глаза, как бы спрашивая о том разговоре, который она имела с Вронским, но не спросила словами.
– Кажется, уж пора к обеду, – сказала она. – Совсем мы не видались еще. Я рассчитываю на вечер. Теперь надо итти одеваться. Я думаю, и ты тоже. Мы все испачкались на постройке.
Долли пошла в свою комнату, и ей стало смешно. Одеваться ей не во что было, потому что она уже надела свое лучшее платье; но, чтоб ознаменовать чем-нибудь свое приготовление к обеду, она попросила горничную обчистить ей платье, переменила рукавчики и бантик и надела кружева на голову.
– Вот всё, что я могла сделать, – улыбаясь сказала она Анне, которая в третьем, опять в чрезвычайно простом платье вышла к ней.
– Да, мы здесь очень чопорны, – сказала она, как бы извиняясь за свою нарядность. – Алексей доволен твоим приездом, как он редко бывает чем-нибудь. Он решительно влюблен в тебя, – прибавила она. – А ты не устала?
До обеда не было времени говорить о чем-нибудь. Войдя в гостиную, они застали уже там княжну Варвару и мужчин в черных сюртуках. Архитектор был во фраке. Вронский представил гостье доктора и управляющего. Архитектора он познакомил с нею еще в больнице.
Толстый дворецкий, блестя круглым бритым лицом и крахмаленным бантом белого галстука, доложил, что кушанье готово, и дамы поднялись. Вронский попросил Свияжского подать руку Анне Аркадьевне, а сам подошел к Долли. Весловский прежде Тушкевича подал руку княжне Варваре, так что Тушкевич с управляющим и доктором пошли одни.
Обед, столовая, посуда, прислуга, вино и кушанье не только соответствовали общему тону новой роскоши дома, но, казалось, были еще роскошнее и новее всего. Дарья Александровна наблюдала эту новую для себя роскошь и, как хозяйка, ведущая дом, – хотя и не надеясь ничего из всего виденного применить к своему дому, так это всё по роскоши было далеко выше ее образа жизни, – невольно вникала во все подробности, и задавала себе вопрос, кто и как это всё сделал. Васенька Весловский, ее муж и даже Свияжский и много людей, которых она знала, никогда не думали об этом и верили на слово тому, что всякий порядочный хозяин желает дать почувствовать своим гостям, именно, что всё, что так хорошо у него устроено, не стоило ему, хозяину, никакого труда, а сделалось само собой. Дарья же Александровна знала, что само собой не бывает даже кашки к завтраку детям и что потому при таком сложном и прекрасном устройстве должно было быть положено чье-нибудь усиленное внимание. И по взгляду Алексея Кирилловича, как он оглядел стол, и как сделал знак головой дворецкому, и как предложил Дарье Александровне выбор между ботвиньей и супом, она поняла, что всё делается и поддерживается заботами самого хозяина. От Анны, очевидно, зависело всё это не более, как от Весловского. Она, Свияжский, княжна и Весловский были одинаково гости, весело пользующиеся тем, что для них было приготовлено.