
Полная версия
Ротшильды. Их жизнь и капиталистическая деятельность
– Частных лиц! – воскликнул Натан Ротшильд, когда ему сообщили об ответе банка. – Частных лиц! Хорошо же, я дам почувствовать этим господам, что мы, Ротшильды, за частные лица.
Три недели спустя утром Натан явился в банк немедленно после его открытия. Все это время он употребил на покупку в Англии и на континенте английских ассигнаций, сколько только мог набрать их. Подойдя к кассе, он вынул из бумажника банковый билет в 5 фунтов, и кассир немедленно отсчитал ему 5 золотых монет; у других касс агенты Ротшильда проделывали то же самое. Кассиры были удивлены, но молчали. Ротшильд получил 5 гиней, внимательно осмотрел одну монету за другою и осторожно опустил их в небольшой холстинный мешок, висевший у него за поясом. Затем он вынул из бумажника второй, третий, четвертый, десятый, сотый билет, постоянно требуя уплаты золотом и не обращая малейшего внимания на публику, толпившуюся сзади него в ожидании очереди. По временам он даже взвешивал монеты на весах, говоря, что закон предоставляет ему подобное право. Вынув банковые билеты из первого бумажника и наполнив золотом первый мешок, он передал их своему конторщику, который взамен передал ему новый запас ассигнаций. Таким образом, пока не настал час закрытия банка, Ротшильд продолжал обменивать свои билеты на золото. Он пробыл в банке семь часов и обменял билетов на 21 тысячу фунтов. Но так как в одно время с ним девять его агентов занимались тем же, то сумма выданного в этот день золота равнялась 210 тысячам фунтов стерлингов, или 2100 000 рублей. К тому же Ротшильд до того занял всех кассиров банка своим делом, что никто из посторонних лиц не мог обменять ни одного билета. Англичане любят всякого рода чудачества, а потому и выходка миллионера вызвала общий восторг в публике. Но директорам банка было не до смеха, особенно когда на следующий день с открытием дверей Ротшильд вновь явился в сопровождении своих девяти союзников. Особенно смутились директора, когда финансовый деспот сказал им с ироническим простодушием:
– Господа директора отказываются принимать мои векселя, а я поклялся не держать у себя их обязательств. Я только предупреждаю, что у меня скуплено банковых билетов столько, что на обмен их потребуется два месяца.
В течение двух месяцев банк лишился бы золотого запаса на 11 млн. фунтов стерлингов. Директора смутились и стали совещаться между собой о том, что им делать. На следующее утро в банке красовалось объявление: “С этих пор векселя Ротшильда принимаются к уплате без всяких затруднений”…
Психика Натана-Майера Ротшильда – это психика чисто делового человека, “a very man of business”, как говорят англичане. От главной задачи жизни его ничто не могло отвлечь – ни общественные вопросы, ни филантропия, ни искусство, ни литература. “Вся жизнь мира представлялась ему одной грандиозной финансовой проблемой”. На месте нравственности у него был, по-видимому совершенный вакуум. Мы уже знаем его характерное изречение о неудачниках. Относительно демократических веяний он выражался еще проще, говоря: “Народам нельзя верить ни гроша в долг, можно верить лишь правительствам, и то достаточно сильным”. В его одежде, жизни, разговоре всегда звучала черта грубого цинизма. В обращении с людьми он держал себя властно, надменно, презрительно; с подчиненными – повелительно и жестокосердно. Он жил роскошно, но лично ему эта роскошь была совершенно не нужна, одевался он плохо, в затасканный сюртук, обедал между двумя делами – и терпеть не мог никаких сборищ. Весь поглощенный своим делом, он жил им и для него.
Букстон, характеризуя Натана Ротшильда, говорит: “У него была горячая голова и холодная кровь. Голова порождала десятки и сотни самых смелых и рискованных проектов; холодная кровь позволяла выбрать между ними один, благоразумнейший. Очертя голову он не бросался ни во что; даже такая вещь, как отправка английского золота через Францию, с которой Англия находилась в войне, была скорее диверсией ловкого стратега, чем выходкой смелого авантюриста”.
Был ли добр Натан Ротшильд или нет? Мне кажется, ни то, ни другое, – да, в сущности, это и неважно. Если бы он хотел прослыть добрым, ему ничего не стоило бы раздавать по миллиону в год, и репутация филантропа – самая легко достижимая из всех существующих репутаций – навеки нерушимо утвердилась бы за ним. Если бы же он был действительно жесток, он бы “топил” своих безопасных конкурентов, на что имел постоянно полную возможность. Но он не делал ни того, ни другого, не раздавал денег и не вредил людям, раз того не требовала его прямая выгода. Добр тот, кому добро доставляет удовольствие, жесток тот, кого зло неотразимо тянет к себе. Ротшильд не знал соблазнов ни в ту, ни в другую сторону. Друзья хвалят его за добродушие (good humour), семью он, несомненно, по-своему любил и холил ее, в отношении отца и его заповедей он был послушным сыном. Без этого Ротшильд был бы настоящей биржевой машиной, одаренной быстрой сообразительностью.
Нельзя не поразиться здоровой цельностью его натуры. Это человек борьбы, самой узкой и односторонней, – борьбы за деньги. Он совершенно специализировался в своем деле и принял его характерный отпечаток. Биржа и спекуляция как бы выштамповали на нем свое изобрание, сосредоточили в его маленькой безобразной фигуре всю свою сущность, наделили некоторыми человеческими свойствами, не мешавшими “деланию” денег, и предусмотрительно лишили всех тех качеств, которые могли бы заставить человека задуматься, поколебаться, остановиться наконец.

Н. Ротшильд у биржевой колонны
Не только застенчивости, совестливости, раскаяния, но даже уныния и меланхолии Ротшильд не знал никогда. Живой, подвижный, он бегал, хлопотал, суетился, любил разъезжать, и это постоянное движение, эта постоянная горячка разгоняли ему кровь.
Я не желаю усиливать краски и рисовать чудовище безнравственности. Я уже заметил выше, что у Ротшильда были друзья, что он любил семью, следовательно, он был форменным человеком. Но у него не было того, что мы называем общественной нравственностью, то есть симпатии к ближним, не было, кроме того, и следа идеализма. Сердце его было сухо, сострадания он не знал, увлекаться какой-нибудь утопией было для него немыслимо по самому существу его натуры. Поставленный по самому происхождению во враждебные отношения к обществу, он, разумеется, не разделял его вожделений; воспитание и природные данные сосредоточили все его способности на одном пункте.
В этом смысле он был самым типичным из своих современников. Припомните, какою моралью, какими принципами жили тогда высшие классы. Это было время юности нашего современного строя. Молодая буржуазия во всех странах Европы выступила на первый план, захватила в свои руки законодательство, администрацию, торговлю и промышленность и оттеснила аристократию на второй план. Юная и самонадеянная, она гордо бросилась в битву жизни, твердо помня лишь одно правило, что главная сила современности – деньги, капитал. Надо достать их. Не все ли равно, каким путем, лишь бы это был законный путь. Успех – вот бог того времени, и если для того, чтобы добиться его, надо пройти по телам неудачников – не беда: идя на приступ, солдат не думает о том, кого давит своими ногами. Всякий за себя. Поприще соревнования открыто для всех. При уме, талантах, выдержке, находчивости можно добиться всего – министерского портфеля, миллионов, уважения современников, славы. Кто не добился ничего – тот сам виноват.
Ротшильд жил по тем же правилам, и надо согласиться, что при них общественная нравственность была бы прямо обременительной. Пропитавшись идеалом современности, он как нельзя лучше пользовался ее условиями. Он делал то, что и другие, но делал ловчее и лучше. Он и получал на свою долю больший пай.
Идея еврейства так же мало интересовала его, как и идеи вообще. Говорят, он был любимым сыном старой Гедулы. Но старая Гедула, которая помнила еще унижения, вынесенные ею когда-то во франкфуртском квартале, могла проникаться торжествующим чувством удовлетворенности при виде могущества своих сыновей, перед которыми преклонялись все. Ничего подобного ни в словах, ни в поступках Натана-Майера Ротшильда не было заметно. Едва ли даже он спрашивал себя когда-нибудь, зачем нужны ему эти десятки, а может быть, и сотни миллионов, которые он наживал. Он несся в вихре биржевой игры и спекуляций, несся с гордым сознанием своей силы, всегда самоуверенный, проницательный, готовый на риск, если риск не означал азарта. Восточный поэт сравнил бы его с ветром пустыни, несущимся по золотому песку и собирающим этот драгоценный песок в громадные смерчи-столбы.
Он умер в 1835 году, всего 60-ти лет от роду.
Глава V. Барон Джеймс Ротшильд из Парижа
Личность Натана Ротшильда – настолько выдающаяся сама по себе, что мы имели основание подробно остановиться на психологическом ее разборе. Мы видели, как он делает миллионы. Посмотрим теперь, как миллионы создаются почти сами собой, без особенных усилий со стороны владельца, как они порождают друг друга, если общественная атмосфера благоприятствует их размножению. Для этого нам придется ознакомиться с деятельностью Джеймса (Иакова) Ротшильда парижского, барона Австрии и кавалера командорского креста Почетного легиона.
Джеймс Ротшильд основал свой банкирский дом в 1812 году, в год смерти своего отца, старого Майера-Амшеля. Следовательно, он явился в Париж в тот момент, когда там шли окончательные приготовления к грандиозному походу на Россию и когда уже было близко быстрое падение Наполеона. Он застал самый расцвет империи, ее наружную мишуру и позолоту, прикрывавшие страшную нищету народа и почти полное банкротство государственного казначейства. Народ отдал все, что мог: три миллиона самых здоровых, сильных, молодых его сынов уже лежали на полях сражений, три с лишним миллиарда франков были затрачены на завоевание мира. Но император требовал все новых и новых жертв. Впрочем, и его положение было не из лучших. Борьба с Испанией бросила тень на его воинскую славу и непобедимость его войск; он, как человек в высокой степени проницательный, видел, что его популярность падает; до него в Тюильри уже доносился глухой ропот обездоленных и обобранных. Он помнил самые страшные моменты великой революции и знал, что этот народ, сегодня такой покорный, почти раб – завтра может восстать, как проснувшийся лев, и смыть целыми потоками крови позор своего унижения. Надо было поправить дела, восстановить веру в свою непобедимость и поразить воображение всех и каждого чем-нибудь невероятным. Этим невероятным должно было быть завоевание России.

Джеймс Ротшильд
При таких-то обстоятельствах барон Джеймс открывал на улице Лафитт свою банкирскую контору. Однако при Наполеоне ему не удалось обделать ни одного крупного дела, хотя он и не прочь был вступить с императором в денежные отношения. Гораздо лучше чувствовал он себя при Бурбонах, но тут случился маленький инцидент, который нарушил сердечные отношения между дворцом и улицей Лафитт. Барону Джеймсу вздумалось представить свою жену ко двору. Когда по этому поводу состоялось совещание, гордая герцогиня Ангулемская, истратившая в изгнании свою красоту и молодость и ожесточенная против всякой черни вообще, воскликнула: “Никогда! Не надо забывать, что французский король носит прозвание христианнейшего”. – “Хорошо же, – проговорил Ротшильд, – пусть же знают, что я не дам им ни гроша”.
И он сдержал свое обещание и своими маневрами на бирже несколько раз наказывал гордое правительство на миллионы. Бурбонам он вообще не доверял и был прав: Карл X едва не разорил его совершенно, впрочем, независимо от своей воли. Случилось это накануне июльской революции. В это время первый министр Полиньяк заготовил свои знаменитые ордонансы, отнимавшие у нации даже тень политической и гражданской свободы, и каким-то образом содержание их стало известным банкиру Уврару. Уврар, предчувствуя банкротство правительства, отправился в Лондон и стал самым энергичным образом играть на понижение, наводняя рынок французскими бумагами. Лондонская биржа встревожилась, и главный покупщик ее, Натан Ротшильд, телеграфировал брату, чтобы тот разузнал, в чем дело. Барон Джеймс немедленно же поехал к Полиньяку и потребовал объяснений, заявив на своем ломаном французском жаргоне, что тут затронуты “самые кровные его интересы”. Полиньяк сказал, что действительно он заготовил кое-что, но это чистые пустяки (un pur rien). Наивный министр и на самом деле полагал, что его ордонансы, почти восстанавливавшие инквизицию, – un pur rien. Ротшильд успокоился, не распродал своих бумаг и потерял миллионы.
Лишь со вступлением на престол Луи Филиппа (июль 1830 года) дела Джеймса Ротшильда пошли полным ходом, как шли в то время дела всех миллионеров вообще. Трудно на самом деле вообразить себе для торгашей, для банкиров, для спекуляторов обстановку более удобную, чем обстановка Июльской монархии. Нужно было лишь иметь миллионы, чтобы быть всем, – у Ротшильда они находились в изобилии. Между прочим, вот любопытная таблица крупных состояний, составленная Луи Бланом в 1841 году:

Как видно, Ротшильд был первым богачом Франции после короля. Даже клика всех банкиров, пока во главе ее не встал талантливый Перейра, не могла ничего сделать с ним, так как сумма их состояний равнялась лишь 362 млн. против 600 млн. ротшильдовских.
Но, чтобы понять размножение миллионов Джеймса Ротшильда (перед Июльской монархией у него было не более 200), надо обратиться к подробной характеристике того времени. Позволю себе привести здесь несколько блестящих страниц из “Воспоминаний” Токвиля, знаменитого автора “Демократии в Америке”:
“Тому, кто будет рассматривать нашу историю с 1789 до 1830 года в ее целости, она должна представлять собою картину ожесточенной борьбы между старым режимом с его традициями, воспоминаниями, надеждами и аристократическими деятелями и новой Францией, управляемой людьми среднего сословия. 1830 годом закончился этот первый период наших революций, или, вернее, нашей революции, потому что у нас была среди различных переворотов только одна революция, начало которой видели наши деды, а конца которой мы, по всей вероятности, не увидим. В 1830 году среднее сословие одержало окончательную и такую полную победу, что все политические права, все льготы, все прерогативы, вся правительственная власть оказались замкнутыми и как бы наваленными в кучу в узких рамках этого одного сословия, в которое был закрыт доступ легально всем, кто стоял ниже, а фактически – всем, кто стоял выше. Таким образом, среднее сословие сделалось единственным руководителем общества; даже, можно сказать, взяло его в арендное содержание. Оно заместило все должности, до крайности увеличило их число и приучилось жить почти столько же за счет государственной казны, сколько своим собственным трудом.
Лишь только совершилось это событие, все политические страсти стихли, во всем стала обнаруживаться какая-то мелочность интересов и стало быстро развиваться народное богатство. Отличительный дух среднего сословия сделался общим духом правительства; он стал господствовать и во внешней политике, и в делах внутреннего управления: это был дух деятельный, предприимчивый, часто нечестный, вообще склонный к порядку, иногда отважный из тщеславия и из эгоизма, робкий по своему темпераменту, воздержанный во всем, кроме влечений к благосостоянию, и не возвышавшийся над посредственностью; если он смешивается с духом народа или аристократии, он может творить чудеса, но в одиночестве он в состоянии создать только такое правительство, у которого нет ни добродетелей, ни величия. Сделавшись таким полным во всем хозяином, каким никогда не был и, может быть, никогда не будет никакая аристократия, среднее сословие ввело такую систему управления, которая была с виду похожа на промышленное заведение частного лица; оно окружило окопами свое могущество и вскоре после того свой эгоизм, так как каждый из его членов заботился гораздо более о своих собственных интересах, чем об общей пользе, – гораздо более о своих собственных удовольствиях, чем о величии нации.
Люди нового поколения обыкновенно замечают бросающиеся в глаза преступления предков, но не имеют понятия об их порочных наклонностях, поэтому они, может быть, никогда не узнают, до какой степени Июльское правительство усвоило в конце своего существования приемы промышленной компании, руководствующейся во всех операциях денежными интересами своих членов. Причиной этих порочных наклонностей были врожденные инстинкты господствующего класса, его безусловное владычество и даже характер той эпохи. Их усилению, может быть, содействовал и король Луи Филипп”.
По сочинениям Берне и Гейне, по “Истории Цивилизации” Бокля, наконец, по “Воспоминаниям” Токвиля русский читатель может составить себе полное представление о Луи Филиппе, короле-буржуа. Король для приобретения популярности пожимал руку добрым гражданам и спрашивал их: comment ca va?..[2] “Прекрасный семьянин, он был крупнейшим собственником своего государства, владея 800 млн наличных денег. Но все ему казалось мало, и ни для кого не секрет, что он постоянно играл на бирже и участвовал в различных промышленных спекуляциях. Самомнение его было грандиозно. Управление государством он называл “mener mon fiacre” (править своей тележкой) и не верил, что когда-нибудь в его стране может вспыхнуть революция. “Je suis bon roi du bon peuple”[3], – говорил он незадолго до знаменитых событий февраля 1848 года. В общем, это был король-буржуа, король-банкир, с единой политикой и единой программой – наживать деньги. Слабость его заключалась в пристрастии к популярности: стоило нескольким десяткам человек собраться под окнами его дворца, как он немедленно выходил на балкон и дружелюбно раскланивался с представителями bon peuple[4]. Когда ему сообщили о февральских баррикадах, он сказал: “Дайте мне коня, я покажусь моему доброму народу, и все пойдет хорошо”. Ему дали коня, он показался своему доброму народу, но из всего этого не вышло ничего… хорошего, разумеется”.
Законодательный корпус состоял в основном из представителей крупной буржуазии, так как выборный ценз в то время достигал 300 франков прямых налогов. Банкиры первенствовали в палате. Чем же была она?
“Не знаю, – говорит Токвиль, – существовал ли когда-либо такой парламент (не исключая и учредительного собрания, то есть того настоящего учредительного собрания, которое было созвано в 1789 году), в котором было бы больше разнообразных и блестящих талантов, чем в том, который заседал в последние годы Июльской монархии. Однако я могу утверждать, что эти великие ораторы наводили скуку друг на друга и, что еще хуже, наводили скуку на всю нацию. Она мало-помалу привыкла считать происходившую в палатах борьбу скорее за упражнения в красноречии, чем за серьезные прения, а разномыслие парламентских партий – большинства, левого центра, династической оппозиции – принимала за внутренние распри между членами одного семейства, старавшимися надуть один другого. Некоторые, случайно обнаружившиеся, факты лихоимства заставляли ее повсюду предполагать существование таких же, скрытых от ее глаз, фактов; они убедили ее сословие, что все, управлявшее страной, было нравственно испорчено, и она стала относиться к этому сословию со спокойным презрением, которое принималось за выражение доверия и довольства”.
Законодательный корпус лучше всего проявил свое “нравственное содержание” в ту минуту, когда, уступая настойчивому давлению извне, король отрешил от должности Гизо и поручил составить новое министерство “в более демократическом духе” Моле. Произошла эффектная сцена:
“Члены оппозиции, не вставая со своих мест, стали громкими криками выражать свою радость по случаю того, что за ними осталась победа и что была удовлетворена их жажда мщения; только их вожди молчали, обдумывая, как извлечь пользу из одержанной победы, и уже стараясь не оскорбить большинства, к содействию которого, может быть, скоро должны будут прибегать. А этому большинству был нанесен такой неожиданный удар, что оно некоторое время колебалось, подобно массе, которая раскачивается из стороны в сторону, так что нельзя предвидеть, на которую сторону она свалится; затем ее члены шумно устремились на средину залы; некоторые из них окружали министров, чтобы потребовать от них объяснений или чтобы в последний раз выразить им свою преданность; но все остальные стали осыпать министров громкими и оскорбительными упреками. “Сложить с себя обязанности министров, – говорили они, – и покинуть своих политических друзей в такую минуту – это ужасная подлость”; другие говорили, что следует отправиться в полном составе в Тюильрийский дворец и потребовать от короля отмены его пагубного решения. Эти выражения отчаяния были вполне естественны, так как был нанесен смертельный удар не только политическим убеждениям членов большинства, но и самым дорогим их личным интересам. Событие, ниспровергнувшее министров, нарушало их материальные интересы, – одного лишало возможности дать дочери приданое, другого лишало возможности устроить карьеру сына. А почти все они ведь только и руководствовались такими расчетами. Большинство из них не только достигло высокого положения уменьем оказывать услуги, но даже, можно сказать, жило только этим уменьем и надеялось еще долго им жить, потому что министерство существовало восемь лет и все привыкли думать, что оно никогда не будет заменено другим. К нему привязались точно так, как честный и спокойный человек привязывается к своему полю. Я смотрел с моей скамьи на эту волнующуюся толпу; я замечал, как на этих взволнованных лицах перемешивались выражения удивления, гнева, страха и еще не насытившейся жадности; я мысленно сравнивал всех этих законодателей со сворой собак, которых отгоняют от отданной им на съедение дичи в такую минуту, когда их пасть еще наполовину наполнена мясом”.
Июльская монархия была поистине царством банкиров, где простому смертному не находилось места. Я уже говорил, что сам Луи Филипп играл на бирже; то же делал Тьер; первым министром этого царствования был Казимир Перье, дед нынешнего президента республики, – банкир-миллионер. Отношения Гизо к финансистам более чем подозрительны. В течение незначительного промежутка времени два министра были отрешены от должности и преданы суду за то, что пользовались своим официальным положением для давления на биржу, где беззастенчиво играли.
Легко себе представить, как жилось при этих условиях барону Джеймсу Ротшильду. Начнем с того, что его принимали с распростертыми объятиями в королевской резиденции Пале-Рояль. Он обедал там каждую неделю, причем Луи Филипп сажал его обыкновенно недалеко от себя и рассказывал ему свои бесчисленные анекдоты, преимущественно из времени своего пребывания в Америке. Ротшильд молча слушал, молча ел, пропуская иногда сквозь зубы какое-нибудь односложное слово. На балах, которые он задавал на Chausse d'Antin, постоянно, кроме министров, присутствовали и сыновья короля, – честь, как всякий понимает, значительная.
В 1840 году произошло знаменитое столкновение барона Ротшильда со всемогущим, по общему мнению, первым министром Тьером. Франция в то время “дипломатически поссорилась” с Германией из-за берега Рейна, и Тьер, все еще вспоминавший по временам традиции Наполеоновской империи, решился на войну. Он сделал в этом смысле доклад королю, который, однако, сразу не высказал своего мнения и решил предварительно посоветоваться с биржевыми воротилами, во главе которых стоял, конечно, Ротшильд. Ротшильд заявил, что в случае войны он будет на стороне Германии, и этого было достаточно, чтобы Франция перенесла оскорбление, а Тьер немедленно подал в отставку. В этом и подобных случаях Ротшильд действовал как власть имущий, так как, по свидетельству Рива, вообще очень ему сочувствующего, “мы можем сказать без страха ошибиться, что большинство депутатов находились в зависимых отношениях к фирме (попросту были на ее содержании) и были готовы защищать ее интересы и планы”.
1848 год, решительный в жизни Европы и жизни европейских народов вообще, за исключением России и Турции, – год, видевший Февральскую революцию во Франции, венгерское восстание, издание конституции в Германии, движение чартистов в Англии, изгнание Меттерниха из Вены, энергичные вспышки народной революции в Италии и Испании, – приостановил в то же время и возраставшее могущество фирмы Ротшильдов. До сих пор их дела шли поразительно быстрым crescendo[5]; трудно себе вообразить, до чего дошло бы их денежное могущество, если бы они продолжали оставаться единственными финансовыми агентами европейских правительств еще несколько десятилетий. Но революция 1848 года отразилась и в этой области. Республиканское правительство, чувствуя недостаток в деньгах, обратилось за кредитом не к банкирским конторам, а к публике, и успех превзошел самые смелые ожидания. С этой поры пошли в ход главным образом внутренние займы, и таким путем громадные суммы, выплачиваемые прежде в виде “комиссии” и достигавшие миллионов, не попадали больше в ненасытные ящики биржевиков. Пришлось искать других источников дохода, и с этой поры мы видим Ротшильдов участниками грандиозных промышленных предприятий нашего времени. Главным образом они занялись постройкой железных дорог в Австрии и Франции.