
Полная версия
Ловкачи
Но, с другой стороны, он сознавал, что положение его опасно, а потому следует действовать с удвоенной осторожностью.
Первое, что надлежало сделать, – это распустить слух по гостинице о встретившейся внезапной необходимости к отъезду. Он позвонил и приказал явившемуся слуге:
– Послать мне Леберлеха.
Фактор не заставил себя ждать. Едва успел он войти в гостиную и по привычке остановиться с поклоном у двери, как Иван Александрович на него накинулся.
– Знаешь ли ты, Леберлех, что со мною хотят сделать?
– Не знам, ясний пан; як могу то знать? Пшепрашем.
– Я попал в ужасную историю!
– Ясний пан попался в ишторию? Ото вей мир, ясний вельможний пане, цо ми будем в тэй час робить?
– Вот про это-то я хотел тебя спросить. Скажи, мне прежде всего, Леберлех, что ты считаешь в жизни самою ужасною бедою?
– Цо Леберлех цитает самого ужасного бедою? – повторил он нараспев. – Вы желаете знать?
– Ну да, если спрашиваю.
– Так самого ужасного бедою для Леберлеха, если есть гешефт, а нету пороху, стобы его зробич.
– А для меня самое ужасное – слезы, сцены и скандалы влюбленной женщины, которая вдобавок давно надоела.
Леберлех этого не понимал, но делал вид, будто понимает, и учащенно захлопал глазами, точно подмигивая кому-то.
– Ты знаешь, как я увлечен панною Брониславою Сомжицкою? – спросил его вдруг Хмуров.
– О, знам, пан; знам, ясновельможний мой пане!
– Она прекрасная артистка и сама по себе мила, чудный характер…
– То така артистка, ясний вельможний пане, же не було и не буде таких венце…
– И вдруг ко мне на шею сваливается из Москвы нежданно-негаданно одна втюрившаяся в меня, как кошка, вдова, да мало того – привозит с собою еще свидетельницу, при которой я ей будто бы клялся в вечной любви!..
Леберлех продолжал усиленно моргать, ничего решительно не понимал и не мог себе даже объяснить, куда приблизительно все это должно повести? А Хмуров вдруг оборвал свою речь и в довершение всего спросил его:
– Понимаешь?
Фактор так испугался, что сразу веки его остановились, лицо его стало неузнаваемо серьезным, и, даже слегка побледнев, он проговорил:
– Вше понимаю, ясний пане…
– Но ужаснее всего то, – продолжал Хмуров, – что обе эти женщины поклялись доискаться, в кого я здесь влюбился и кто является для них столь опасной соперницей. Однако я придумал средство заставить их покинуть Варшаву, и вот каким образом. Слушай меня внимательно. – Он подошел к Леберлеху совсем близко, взял двумя пальцами за лацкан сюртука и привлек к амбразуре окна. – Я решил пустить слух, будто бы я внезапно выехал в Москву.
Еврей только головой кивнул.
– Но сделать это, – продолжал Иван Александрович, – надо мудро и обдуманно. До вечера, то есть до моего отъезда, напротив, никто не должен ничего знать, а то, пожалуй, еще за мною последуют, и дело опять будет испорчено. А мы вот как устроим: я сейчас уложу все свои пожитки, по счету у меня в гостинице все заплачено, и даже за номер я ведь стал вносить помесячно, а срок мне еще не скоро; ты же поедешь со мною на вокзал и возьмешь мне билет до Москвы, так и багаж сдашь. В Бресте же я потребую свои вещи и останусь, пока ты мне не пришлешь депешу, что обе эти дамы выехали из Варшавы. Тогда я немедленно сюда вернусь и снова заживу с моею дорогой Брончею Сомжицкою как в раю. Понял все?
– Вше понял, ясний пане. Тилька туте я бы не так сделал…
– А как?
– На цо брать билеты до Москвы, когда мозно до Бреста, а я приеду с вокзала и скажу, что взяли до Москвы…
– Да, но ты забываешь, что могут проследить и расспросить на вокзале. Нет уж, делай так, как я тебе велю. Целый день я никуда не выйду и запретил кого-либо допускать сюда. Мне только надо написать и послать два слова пани Сомжицкой…
– Пожвольте ж мне…
– Нет, ты мне здесь будешь нужен. Я хочу, чтобы ты мне помог уложиться, да и вообще я к тебе уже более привык. Позвони и прикажи позвать простого рассыльного, пока я напишу записку. Вечером же, по возвращении с вокзала, ты сходишь к ней и все ей подробно расскажешь.
Фактор успокоился.
Весь тон слов Хмурова ни на минуту его, впрочем, и не тревожил. Он доверял вполне этому щедрому и ясновельможному пану, хоть и забывал, что сам его и наделил столь почетным величанием.
Разве могло прийти в голову бедному, честному фактору, что этот важный господин, вращавшийся в кругу весьма порядочных людей, не что иное, как подлый аферист, авантюрист, ищущий, где бы чем воспользоваться!
Бедняга наивно предполагал, что купленное ожерелье еще накануне было подарено балетничке, как мысленно про себя он называл Брончу Сомжицку.
Не знал и не гадал он участи, предстоящей бриллиантам.
Пока они еще хранились в боковом кармане ясного пана, который, порешив раз уехать из Варшавы, сообразил, что их отлично можно будет и в Москве заложить, так как на путевые издержки у него еще хватало денег. Он во всем поступил довольно обдуманно и, боясь, как бы еврей чего где не сболтнул или не попал в самом деле к танцовщице и не завел беседы о ценном подарке, Хмуров ни на минуту не отпускал его от себя.
Бронче же он написал краткую записку следующего содержания:
«Неоцененная моя! Будь спокойна, если днем я не заеду, то вечером ты уже будешь ждать и совершенно успокоишься.
Твой Jean».Он все-таки до того сам волновался, что даже слог ему изменил на этот раз.
Но время шло, и наступила наконец пора ехать. Тогда только он позвонил и сам приказал слуге позвать людей, чтобы вынести вниз багаж. Удивление выразилось на лице лакея.
– Изволите ехать? – невольно спросил он в самом искреннем огорчении.
– Как видишь. Но мне время дорого, ступай скорее. Леберлех поедет на вокзал с вещами и, когда вернется, – все расскажет. Иди.
Через четверть часа его уже не было. На вокзале Леберлех еще раз, в его же интересах, уговаривал его брать билет только до Бреста, но Хмуров настоял на своем.
Все было устроено, и багаж сдан, а времени еще оставалось достаточно, так как Иван Александрович, торопившийся выехать, забрался сюда спозаранку. Тогда он отошел в первый уголок и сказал фактору:
– Вот тебе за труды еще десять рублей, а эти два рубля на телеграмму. Едва уедут обе барыни, слышишь ли – обе, ты пришлешь мне в Брест подробную депешу, куда именно, с которым поездом, которая из них отбыла. Понял?
– Понял, ясний пане, благодарю вам…
И он припал к его плечику.
– Слушай дальше. Когда поезд отойдет, ты у нас в «Европейской гостинице» всем расскажешь, что сам меня проводил в Москву, а потом спросишь у горничной той госпожи, которая у нас внизу остановилась, у горничной госпожи Мирковой, адрес и фамилию той барыни, с которой они вместе прибыли из Москвы, да ей тоже пойдешь доложишь, что Иван Александрович Хмуров приказал очень кланяться и выбыл в Москву. Понял?
– Вше решительно понял, мой ясний пане.
– Ну и прекрасно. Что же касается пани Брониславы Сомжицкой, то ей ты можешь и даже должен сказать всю правду, то есть что я не в Москве, а в Бресте, ни сам ей оттуда писать не буду, ни от нее писем не жду из простой осторожности, как бы мои сумасшедшие барыни не проведали истинное место моего пребывания, но что я без нее жить не могу и вернусь скоро-скоро к ее очаровательным ножонкам.
Он хотел еще что-то прибавить, но вдруг остановился, невольно заинтригованный странными знаками, которые какой-то еврей издали посылал в их сторону и которые, несомненно, должны были относиться к Леберлеху. Убедившись в этом окончательно, Хмуров сказал:
– Послушай, этот человек хочет тебе что-то сказать.
– Нехай его хоче, – равнодушно отозвался Леберлех.
– Ты его знаешь?
– Знам, ясний пане.
– Кто же он?
– Не очень важную персону.
– Но кто же именно, говори, – настаивал Хмуров, которого это несколько тревожило.
– То Штерк, фактор из «Саксонского отеля», – объяснился наконец Леберлех.
– Так пойди же узнай, что ему нужно?
Леберлех не особенно охотно отошел, считая «Саксонскую гостиницу» рангом ниже «Европейской», а стало быть, и тамошнего фактора куда ниже самого себя. Но едва Штерк успел ему что-то сказать или о чем-то его спросить, как он кинул ему слово «чекай», то есть жди, и почти бегом устремился к Хмурову.
– Пан ясний не зна, чего он от меня хоче?
– Нет, не знаю.
– Он просит ему сказать, куда ясний пан еде?
– На кой черт это ему нужно? – спросил Иван Александрович, несколько встревоженный.
– Его послала пани из его «Саксонского отелю». Я мыслям же, то есть сама пани, ктора…
– Ты прав, Леберлех, зови его сюда, я сам с ним поговорю.
– Штерке, коме-хер! – прокартавил Леберлех в сторону своего коллеги.
Штерк боязливо придвинулся.
– Тебе надо знать, куда это я еду? – спросил его Хмуров. – Так ступай, скажи тем, кто тебя послал на разведки, что я уехал в Москву, вот и билет мой. Видел?
Еврей рассыпался в извинениях, в благодарностях и удалился. Но уже раздавался второй звонок. Хмуров, все сопровождаемый своим фактором, вышел на платформу и пошел к вагону первого класса. Еще несколько минут, еще звонок – последний; он кивнул Леберлеху, который поймал его руку и поцеловал рукав его пальто, поезд должен был сейчас тронуться; вдруг бедный еврей как-то привскочил и спросил:
– А Сарре ничего не надо будет от ясного пана сказать?
– Скажи Сарре, что я очень люблю! – вздумалось вдруг Хмурову подшутить, и он скрылся в вагоне.
XXX. Миркова
Хмуров благополучно катил в Москву с полною уверенностью получить там из конторы «Урбэн» значительную сумму застрахованного и мнимоумершего Пузырева, да только радостно посмеивался над теми наивными и доверчивыми людьми, которых он так ловко провел в Варшаве. Ни жалко кого-либо из них, ни стыдно перед кем-нибудь ему не было, и даже, напротив того, у него хватало духа потешаться над их глупым положением.
Что касается Мирковой, то он как-то мало о ней думал, примирившись с сознанием, что все его планы и надежды относительно ее богатств пора покинуть.
Легко приобретая, он легко и терял. Даже теперь, сидя в вагоне и едва отъехав от Варшавы, он думал прежде всего о своих личных удобствах и затем строил воздушные замки насчет будущего.
Едва показался обер-кондуктор, Хмуров обратился к нему тем тоном полуласковости, полуприказания, который он усвоил себе для беседы со всеми вообще прислуживающими и который им всем почему-то и нравился, и внушал к нему уважение.
– Послушайте, мой милый! Я не успел в Варшаву распорядиться насчет спального вагона. Пожалуйста, узнайте, есть ли место?
– Должно быть, есть-с, – почтительно ответил обер, приложив даже по-военному руку к фуражке, так как с пассажирами первого класса принято обращаться с высшею деликатностью, ибо, не ровен час, можно не то что на персону, а просто-таки на влиятельную особу наскочить. И, наклонившись еще немного, все с рукою у фуражки, кондуктор прибавил: – Впрочем-с, сию минуту доложу-с.
Он вскоре вернулся.
– Имеется даже особое малое отделеньице-с, ваше сиятельство, – отрапортовал он.
Приняв величанье как должную и вполне ему подобающую дань, Хмуров ласково сказал:
– Спасибо, голубчик. Пожалуйста, на первой же станции распорядитесь о переноске моих вещей. А то мне до Москвы далеконько ехать.
– Слушаю-с, – ответил кондуктор, отдал честь и пошел дальше.
Когда же Иван Александрович еще удобнее расположился в отдельном маленьком купе интернационального вагона, мысли его приняли иной оборот и стали сперва пытливо, а потом и смелее забегать в будущее.
Будущее!
Великое слово, великая тайна, светлая, манящая и радужная, по надеждам; часто страшная, мрачная и беспощадная в действительном своем осуществлении!..
Но Хмуров верил в эту звезду. Лучшим доказательством благосклонного покровительства неведомой силы он считал только что приключившееся с ним: сорвалось с одной стороны, и в то же время вдруг открывается, как раз вовремя, значительная поддержка с другой. Уже это могло служить предзнаменованием прекрасной эры в его жизни. И фантазия унесла его вперед.
Он рисовал себе картину за картиною счастливого будущего. Получив из страхового общества «Урбэн» шестьдесят тысяч, он мчался за границу, к Пузыреву, обещавшему известить его о месте своего ожидания…
Но вдруг он спохватился, что сведения этого он еще не получил и должен был дожидаться его в Варшаве…
Как же теперь быть? Как быть? Как и через кого получить требуемое известие? Впрочем, правда, Пузырев раньше говорил о Вене и, конечно, намерения своего не изменил, а в Вене по отелям разыскать его будет нетрудно…
И снова работала фантазия: он, стало быть, первым долгом помчится в Вену, отсчитает там Илье Максимовичу его долю, то есть его половину из полученных шестидесяти тысяч, и поедут они в Париж.
Там Хмуров намеревался сразу блеснуть во все свое уменье, во всю ширь своей ненасытной жажды к шику. Тридцать тысяч рублей составляют без малого сто тысяч франков, а в его руках это миллион.
Он займет хорошенький дом-особняк, в тихом аристократическом квартале. Контора, специально занимающаяся устройством комфорта для временного пребывания в Париже знатных и богатых иностранцев, поставит ему нужное количество слуг: камердинера, двух ливрейных гайдуков, повара, кучера и грума; эта же контора снабдит его и выездными лошадьми и экипажами. О внутреннем украшении комнат нечего и думать: в них и без того будет все предусмотрено, начиная от картин действительных мастеров и кончая ценными бронзами. В Париже можно иметь напрокат все столь прекрасное, что самый взыскательный ценитель будет в восторге.
Знакомства заведутся легко. Если бы на то пошло, так контора возьмется охотно и за составление подходящего круга знакомых. Его введут в один из клубов, представят двум-трем модным людям, он с ними сойдется, пригласит их вскоре затем к себе обедать, окончательно обворожит искусством своего повара, тонкостью своих вин – и дело будет сделано: Иван Александрович Хмуров будет пущен в ход!..
Ну, а там остальное уже само собою придет. На то и Пузырев, чтобы измыслить, какой толк из всего этого извлечь.
Так-то мечтая, катил быстрым ходом Хмуров в Москву, пока в Варшаве несколько человек сразу были им брошены, с совсем иными думами о нем, на полный произвол судьбы.
Начать с Брончи Сомжицкой – очаровательная балетничка была и поражена, и огорчена, и даже несколько испугана этим внезапным отъездом. Рассчитывая на серьезную связь, она успела уже несколько привязаться к красавцу, а кроме того, как раз наступал срок месяца с того дня, как он впервые ей оставил требуемые по ее бюджету триста рублей. Но фактор Леберлех в точности исполнил полученные приказания и отчасти успокоил встревожившуюся панну балетничку.
В так называемом обществе, то есть в кружке тех господ, в котором Хмуров вращался, ничего определенного еще не говорили, но были крайне заинтригованы. Многие справлялись и в конторе гостиницы, и у фактора, но в ответ получали только одно, что он выехал в Москву, вызванный экстренными делами.
Сарра не давала Леберлеху покоя, но ей он повторял, конечно, то, что сам считал за правду, а когда она начинала вздыхать, охать, стонать и причитать, будто сердце ее чует беду, он зажимал себе не без комизма уши и кричал:
– Ой, не заврацай мне глову, я и слюхать не бенду.
Ольга Аркадьевна не особенно смутилась докладом Штерка, сама так и предрешив, сама понимая, что, убоявшись скандала, ее жалкий супруг куда-нибудь да сбежит. Ей он и нужен-то не был, а требовались данные для получения развода, и теперь с именем Брончи Сомжицкой в руках, да и с перечислением трех слуг «Европейской гостиницы», она готова была немедля возвратиться к себе.
Оставалась Миркова, и если вникнуть, то наибольшее горе, наибольший стыд, конечно, испытывала она.
По уходе от нее Ольги Аркадьевны она долго оставалась в глубокой задумчивости, как бы не зная, что ей теперь предпринять, куда идти, за что взяться?
И вспоминалась ей печальная история ее любви с того дня, когда впервые, еще два с лишним года тому назад, она увидала в театре этого человека.
Тогда он сразу поразил ее тем, что как-то особенно выделялся и фигурою, и манерою держать себя, и даже покроем платья от окружавшей его в партере массы москвичей.
Ей тотчас же показалось, что это приезжий и именно петербуржец.
Она заинтересовалась им настолько, что образ его преследовал ее еще долго по возвращении домой и даже следующие дни. Чтобы только увидать его, она стала чаще прежнего посещать театры, и вскоре, конечно, желание ее исполнилось.
А потом, когда именно она уже совсем твердо решила просить кого-либо из общих знакомых представить ей его, он вдруг исчез…
Она серьезно опечалилась, хотя и старалась себя уверить в том, что подобное увлечение человеком, с которым и двух слов не было сказано, наивно и неблагоразумно… Но сердце, давно жаждавшее любви, рвалось к нему, и она скучала.
Никто не интересовал ее. Несколько смелых претендентов были немилосердно отвергнуты, и так, в одиночестве почти, провела она эти два года, до новой встречи с ним.
Вспоминая теперь все, что было, она по временам как бы возмущалась от мысли, что человек этот, избранный ею из тысяч, оказался именно недостойным.
Потом она снова принималась проверять каждый его шаг, каждый поступок его, каждое слово наконец, ибо действительно помнила каждое из них, и постепенно перед нею вырастал образ человека, достойного и уважения, и полного доверия.
Тогда вопрошала она себя: да так ли, полно, так ли все то, что на него взводит его законная жена?
И, допустив раз подобный вопрос, допустив сомнение в его виновности, она уже увлекалась на этом пути, так как сама жаждала во всю дорогу, едучи сюда, услышать от него оправдание.
Долго еще просидела Миркова в глубокой задумчивости одна в своем номере.
Она перебирала в памяти своей все пункты обвинения, и ее чисто женское сердце отвечало на каждое из них с удивительным снисхождением.
Если человек бросил свою жену, то, стало быть, не любил ее.
Могла ли она сама, мечтавшая о счастливой жизни с ним, желать противного! Могла ли Зинаида Николаевна ставить в особую вину Ивану Александровичу, что он не любит другую женщину, хотя бы та и была с ним связана священными узами законного брака?
Нет и, конечно, нет, так как любовь в этом отношении прежде всего эгоистична, и знай Зинаида Николаевна, что, напротив, сердце Ивана Александровича всецело принадлежит Ольге Аркадьевне, то не жалость и сострадание, а ненависть и жестокую ревность могла бы она питать к ней.
Затем Хмуров обвинялся в том, что у него не было и нет никакого состояния.
Но ведь этот пункт не мог играть в ее глазах особенно важной роли.
Зинаида Николаевна сама, слава Богу, была колоссально богата и в состоянии избранного мужа не нуждалась. Напротив даже, она сочла бы себя счастливою вполне, окружив мужа той роскошью, которой сам он добиться не может и о которой все-таки мечтает.
Стало быть, и в этом отношении Зинаида Николаевна склонялась к извинению обвиняемого, хотя ей обидно было, что он не был с ней доверчив и почему-то считал нужным ей лгать, притворяясь человеком вполне обеспеченным.
Оставались, таким образом, еще два пункта обвинения.
Но и первый из них, а именно сокрытие перед нею своей женитьбы, Миркова старалась объяснить тем, что он уже твердо решил хлопотать о разводе и полагал во всем ей открыться при первых благоприятных вестях.
Стало быть, все сводилось к последнему пункту, действительно ужасному, столь даже ужасному, что у него самого не хватило духу оправдываться и он вышел оттуда уничтоженный.
Неужели ж в самом деле этот человек, которого она ждала как повелителя своего, которому она доверила бы все, что послал ей Господь Бог, и даже самую жизнь свою, неужели он гнусный убийца, отравитель?..
Не может быть!
Да, но почему же в таком случае он не отрицал этого страшного обвинения? Как мог он уйти, не разъяснив всего?
И у бедной женщины голова кружилась, она терялась, она чувствовала себя пораженной и как бы без выхода, замуравленной в застенке, едва в анализе своем доходила до этого места.
Так прошел весь день, так прошла ночь, бессонная, бесконечная, печальная и безнадежная.
Только под утро сон над нею смиловался и сомкнул ее воспаленные глаза.
Когда она пробудилась, то не могла сразу понять ни где она, ни что с нею, ни сколько времени здесь проспала?
Опомнившись, она позвала горничную.
– Который час, Даша? – спросила она, едва та вошла.
– Уж поздно, Зинаида Николаевна, уж десять минут двенадцатого.
– Я всю ночь не спала.
– Не привыкли на новом месте да дорогою намаялись…
Даша, как приближенная, конечно, все знала, но затрагивать предметы не решалась.
– Прикажете все готовить?
– Да, пора вставать, Даша.
Туалет с омовениями продолжался долго. Не ранее чем через час Миркова была совсем готова.
– Пожалуйте в ту комнату, – предложила горничная, – я там уж и занавесочки отдернула, сейчас чай подадут…
Зинаида Николаевна вошла в гостиную и почти вскрикнула. Яркий свет дня блеснул в ее глазах и заставил ее на мгновение зажмуриться, но через полминуты она уж подходила к одному из окон.
– Зима, – проговорила она. – Сколько снегу выпало…
– И на санках извозчики появились, – весело, как бы ободряюще отозвалась из спальни Даша.
Зинаида Николаевна занялась чаем. Вчерашние думы улеглись, но она теперь была занята одною мыслью и, когда покончила со своим первым завтраком, позвала:
– Даша!
– Что прикажете, Зинаида Николаевна?
– Меня никто не спрашивал?
– Никто-с, а вот только так я слышала, будто Иван Александрович Хмуров еще вчера вечером в Москву уехали.
– Уехал? – переспросила она, и молнией в уме ее сверкнула мысль: «Значит, виновен, бежал!»
Красивая голова ее поникла в грустной думе, но вдруг она энергично встала и сказала прибиравшей горничной:
– Дай мне ротонду и позвони, чтобы мне хорошие сани наняли, я хочу прокатиться.
Садясь в сани, она только сказала кучеру неопределенно:
– Поезжай прямо. – А когда они отъехали, прибавила: – Поезжай в русскую православную церковь, все равно в какую.
В храме Господнем, у подножия священного алтаря, перед ликом Богоматери, она преклонила колена.
Долго и горячо молилась. Взывала о спасении от соблазна, о защите, об укреплении скорбного духа своего и молила даже о прощении, об исправлении того, кто ей и другим причинил столько горя.
Постепенно волнение улеглось, тихо и безропотно катились слезы по ее щекам: она с верою и надеждою на исцеление приложилась к святыням и вышла.
А на улице ярко сияло солнце и чистый, только что выпавший снег сверкал от его лучей, словно усыпанный мириадами алмазов.
XXXI. В Москве
Всю дорогу раздумывал Хмуров о том, как-то и скоро ли его рассчитают в страховом обществе?
Он решил по возможности избегать каких-либо встреч со старыми знакомыми, вполне понимая, что кружок, в котором он вращался до своей поездки в Варшаву, должен был знать о происшедшем у него с Мирковой разрыве, а также и о причинах, его вызвавших. Но Ивана Александровича не мучила мысль о предстоящем стыде при встрече с кем-либо из них, так как оправдания себе он бы всегда нашел.
Нет.
Его пугала необходимость сидеть почти взаперти в каком-либо номере гостиницы или меблированных комнатах и выжидать там, пока в обществе дело его пройдет через все неизбежные формальности.
Он ненавидел скуку, был всегда врагом одиночества, зная, как и чем заполнить свободное время.
Но на этот раз надо было суметь пожертвовать несколькими днями скуки для будущих радостей, и оставалось только примириться с неизбежностью.
По приезде в Москву он не отправился в прежние номера, а выбрал себе временным местом проживания еще более скромные комнаты, где-то в переулке, и тотчас же отдал свой вид в прописку.
Однако в этот день он никуда не вышел, а, послав накупить себе всяких газет в качестве умственной пищи и развлечения да всякой еды в качестве пищи более насущной, он так и скоротал вечер у себя в номере.
От скуки пробовал он заговорить с прислуживавшим человеком, но тот либо достаточно намаялся за день, либо вообще был не из болтливых и ничего интересного передать не сумел. Сколько ни расспрашивал его Хмуров, кто рядом стоит, есть ли хорошенькие постоялицы да, главное, одинокие, – толку, от него он не добился, ибо тот твердил одно:
– Бывают, конечно, и одинокие, а то и вдвоем муж с женою живут.
Так он его и отпустил.
Но зато на другое утро Иван Александрович уже к десяти часам был в полном блеске.
Безукоризненно одетый, причесанный, слегка надушенный, ждал он времени, когда считал удобным отправиться заявить о своих правах.