
Полная версия
Кража

Максим Горький
Кража
Осенью ехал на пароходе из Царицына в Макарьев маленький рыжий солдат Лука Чекин, парень тихий, с круглыми, как у сыча, глазами, в больших – не по лицу – жёстких усах; он весьма гордился ими, хотя росли они некрасиво, топырясь во все стороны.
Три года с лишком Лука тёрся в денщиках у пьяного поручика Слепухина, под началом его многодетной, черноглазой жены, которую поручик звал Галкой; три года молча терпел её раздражённые крики и многие обиды, а сам Слепухин нередко – проигравшись в карты или поссорясь с женой – бил Луку по щекам широкими, всегда потными ладонями.
Но когда Лука стал собираться домой, поручик, придя в кухню, спросил его с угрюмой ласковостью:
– Едешь, Лукан?
– Так точно, ваше благородие!
– Ну, с богом!
Поручик был толстый, сальный, с красным оплывшим лицом в тёмной бороде, с маленькими, скучными глазками; когда он сердился – белки глаз наливались кровью, зрачки зеленели и округлялись, точно у кота, дряблый нос краснел и трясся. От поручика всегда пахло водкой, ваксой, лошадиным потом и ещё чем-то. Лука называл его за глаза Тухлым, не любил и боялся его; но в этот раз, когда поручик стоял пред ним в затёртой тужурке, с папиросой в зубах и сквозь дым смотрел на него незнакомо пристальным взглядом, солдату вдруг стало жалко себя, и он сказал тихонько, неуверенно:
– Прощайте, ваше благородие! Дай вам господи всего…
– Прощай, брат, – невесело выговорил Слепухин, присаживаясь к столу; вытянув ногу, сунул ладонь в карман брюк и, вытащив измятый кошелёк, стал рыться в нём толстыми пальцами, щурясь от дыма папиросы, говоря сквозь зубы и редкие волосы усов:
– И тебе тоже желаю всего хорошего. Спасибо, братец!.. Ты парень смирный, честный, хотя и не больно умён, правду сказать… На-ко вот тебе на дорогу. Дал бы и больше, да – нет! Тут ещё жена хотела…
Лука протянул ладонь, и, когда кожи его коснулись семь холодных, как вдовьи слёзы, двугривенных, у него защипало в носу, горло сжала судорога, он схватил руку офицера, желая поцеловать её, но тот встал и сказал угрюмо:
– Ну, не надо! Давай – обнимемся…
Обняв солдата, он трижды потёрся толстыми щеками об усы Луки и пошёл прочь, оттолкнув его.
– Привык я к тебе, братец…
– И я, ваше благородие, – сказал Лука, всхлипнув; застыдился слёз и тотчас присел на корточки к своему сундуку.
А поручик, остановясь у двери, спросил озабоченно:
– Что же ты теперь делать будешь?
– Не могу знать, ваше благородие…
– Н-да! Ну, придёшь домой, жену побьёшь первым делом, – будешь жену-то бить?
– Так точно, буду…
– Распутничала?
– Не слыхал, ваше благородие…
– Наверно – распутничала. Это уж – бабий закон. Четыре года почти обходиться без мужа – это и по природе трудно. Ну, хорошо – жена… А потом что?
Лука перекинулся с корточек на колени и молча глядел в сундук на гармонию, завёрнутую в полотенце и новые портянки. Он никогда не представлял себе ясно, что будет дома, – прошлая жизнь скрылась в мутном облаке пережитого за эти годы, и он не знал, как ответить барину.
А тот спрашивал всё строже и серьёзней:
– Отец – помер?
– Так точно.
– А брат – лавочник?
– Телятами торгует.
– Телятами?
Поручик подумал, почесал шею под бородой.
– Вот видишь! Трудно тебе будет на брата работать, обидно. Работать всегда лучше на чужого, чем на своего. А главное – ты человек смирный, честный, к торговле, наверно, не способен. И тебе нельзя жить без начальства, без руководителя – ты это понимаешь?
– Так точно, – тихо сказал Лука; его очень трогала эта первая забота о нём со стороны Слепухина.
Тут вышла Галка в измятом утреннем капоте с оборванными кружевами и большим узлом в руках, она бросила узел на пол и резким голосом сказала в нос, как всегда:
– Это отдай жене, Лука, годится ей. И вот тебе рубль. И спасибо! Не поминай лихом!
Она протянула ему руку, солдат схватил тонкие косточки в смуглой коже и осторожно прижался к ним губами.
– Бог с тобой, – говорила Галка, гладя его по голове, – это прикосновение было легко, щёкотно и приятно сотрясло сердце Луки.
Она смотрела на него сверху вниз, ласково улыбаясь чёрными, как угли, цыганскими глазами, её остроносое, истощённое лицо было так хорошо знакомо; Лука вспомнил, что во многом виноват пред нею, и сердечно проговорил:
– Простите меня, барыня…
– Ну, что ты! – выдернув руку, воскликнула она. – Меня извини, я часто кричала на тебя…
– Он же понимает, что без этого нельзя! – уверенно сказал поручик, закуривая папиросу, а закурив, продолжал вдумчиво:
– Да, вот говорят то и се… А того не понимают, сколько мы, офицерство, даём России… сколько вот эдаких парней возвращаются к земле… так сказать – новыми людьми, с новой душой…
Помолчав, он с улыбкой предложил Галке:
– А спроси его – будет он жену бить?
Она спросила, тоже с улыбкой:
– Будешь?
– Так точно, – сказал Лука смущённо.
– Ай-яй, – зачем же? – покачивая маленькой головой, воскликнула Галка.
– У них без этого нельзя, – успокоил её муж.
Когда они ушли, Лука долго сидел на полу, пред сундуком, очень удивлённый, с грустной тишиной в душе, сидел и думал:
«Хорошие люди оказались! Вроде малых детей будто. А ведь не заметно было, что хорошие…»
Он оглядывал широкими глазами кухню, третью за время его службы у поручика, смотрел на кастрюли и сковороды, на закопчённое чело печи, в подпечек, где по ночам возились мыши, в окно, под которым разросся куст бузины и куда он выплескивал помои, за что Галка топала на него ногами и кричала.
Всё вокруг было знакомо, привычно, срослось с душой и не отпускало её, тянуло к себе. Как будет он жить в деревне?
Галка тоже казалась близкой; сколько раз он видел её почти нагою, она не стеснялась пред ним, как не стесняются пред кошкой или собакой. Первое время её нагота возбуждала его, а равнодушие, с которым она открывалась пред ним, было немножко обидно солдату, но однажды он, войдя убирать комнату, застал её лежащей на диване в одной рубахе, – вся вздрагивая, она плакала, выла.
– Пошёл вон, подлец! – крикнула она ему. Оторопев, он не мог сдвинуться с места, а Галка, присмотревшись к нему, сказала, тихонько всхлипнув:
– Это я – не тебя… Уйди!
Его очень тронуло то, что вот и в горе, в слезах, она всё-таки сказала ему эти слова, и с того времени он стал относиться к ней как-то особенно, с жалостью, точно она была ребёнком или уродцем.
Ещё раз она тронула его за сердце с год тому назад, после родов; ребёнок родился трудно и вышел мёртвый; измученная Галка – одни глаза – лежала в постели, и когда однажды в дождливый день он вошёл к ней, Галка грустно сказала:
– Вот, Лука, прощай, кажется, умру я…
– Что вы, барыня, зачем же? – испуганно пробормотал солдат и убежал вон, содрогаясь от нестерпимой жалости к ней.
Не много слышал он ласковых слов, – тем более яркими цветами расцветали они теперь в памяти его. Вспомнилось всё только хорошее, а впереди было как-то пусто. Всё же пережитое в солдатах казалось тем самым, ради чего ему и нужно жить.
Вспоминалось, как он укладывал спать пьяного поручика, как прикрывал его мимолётные романы с обывательскими дамами и помогал Галке в её шашнях с молоденькими офицерами батальона, притворяясь, что он ничего не понимает. Во дни безденежья она занимала у него рубли на обед.
Здесь, в этом песчаном, жарком городе, в этом доме, битком набитом разными людьми, и тесной квартире поручика текла неустанно какая-то странно пёстрая, всегда пьяная, всегда безумная жизнь, и в ней Лука чувствовал себя на месте, стоял крепко, точно дубом врос. А теперь нужно ехать за тысячу с лишком вёрст, в небольшое село среди лесов, в жизнь, от которой он отвык уже.
И когда пароход, отходя от пристани, задрожал, в груди Луки тоже что-то вздрогнуло, натянулось туго и точно оборвалась живая нить.
Одиноко сидя на скамье третьего класса, он крутил усы так, что волосы трещали, и ему смутно вспоминалась жена – маленькая, курносая, с бурыми, надутыми щеками; а глаза – как голубые бусы из стекла.
«Кабы не она, остался бы в Царицыне и жил. В трактир поступил бы, повару подручным. Научился бы делу… А ежели выписать её?»
За четыре года он узнал много женщин – кухарок, горничных и просто гулящих; очень ловкие в делах любви, бойкие на язык и вообще – во всём – особенные, они стёрли память о жене, он помнил её только в первую ночь, когда она билась в руках его, рвала волосы и царапалась, задыхаясь, вскрикивая:
– Пусти, окаянный… пусти – закричу!..
А когда он одолел её, она до утра тихонько плакала, и лицо у неё было удивлённое, испуганное, как у овцы перед лужей.
Чем дальше уходил пароход, тяжело поднимаясь по тёмной и холодной осенней реке, между серо-песчаных берегов, тем настойчивее звало к себе оставшееся позади, а о деревне и жене думалось как-то сверх всего, порывами.
Ещё когда Лука, заняв уютное место в углу, за рубкой второго класса, раскладывал свои вещи, около него явился мужчина в толстой на меху куртке, в картузе набекрень, с бойкими глазами на удалом лице. Внимательно осмотрев соседа, он, для первого знакомства, сказал Луке плясовой прибауткой:
Солдат еде на побывку,Припаси жена бока!– Так, что ли, землячок?
– Как полагается, – неопределённо и нехотя ответил солдат.
– На побывку али отслужил?
– Отслужил.
– Дело!
Человек поглядел вдоль палубы, заглянул на рябую реку, на небо в изорванных тучах и, ударив себя ладонями по коленям, воскликнул:
– Хорош бы день, да – некого бить!
– Зачем же бить? – хмуро спросил солдат.
– Это – поговорка такова есть. Поговорочка, друг!
Снова осмотрев Луку зорким, хозяйским взглядом, он подмигнул ему и встал:
– Пойти поглядеть на людей, каковы они сегодня!
И пошёл, скрипя новыми, с набором, сапогами, глядя на всех, как владелец парохода, и словно собираясь сказать людям командующее слово.
«Ловок», – почтительно подумал Чекин, следя за ним.
С левого борта медленно тянулся песчаный, пустынный берег, торчали над водою прутья ивняка и, стряхивая остатки жёлтых листьев, качались, точно секли реку. Стеклянно-серая волна, отбегая от парохода, шумно лизала песок. Пятна нефти радужно играли на мутной поверхности воды, она казалась густой, как сусло, и шумела под колесами глухо, устало. Глубоко обнажились синие, по-осеннему чистые дали, и казалось, что чем выше всплывает пароход, тем синее и холоднее будет этот пёстрый и свежий осенний день.
Лука сунул руку в карман за табаком, нащупал круглое зеркало в жестяной оправе, вынул его и стал рассматривать своё мятое лицо, в рыжей жёсткой шерсти, вспоминая семилетнюю Гланьку, подарившую ему зеркало, – с её матерью, кухаркой священника, он хорошо жил последний год, а Гланьку любил, как свою дочь.
– Ты тоже Петруха? – спросила его девочка первый раз, когда он пришёл в гости к матери её.
– Я – Лука.
– А прежний солдат мамин Петруха был, только – чёрный и усы маленькие, а ты – красный! – болтала девочка, доверчиво прижимаясь к нему.
Мать ее сконфузилась, спрятала свои ласковые глаза и шутливо-строго крикнула:
– Ах ты, шабала! Гляди-тко, чево говорит она про мать-то! Ступай, ложись, спи!
После этого всё пошло сразу особенно как-то, – хорошо и просто.
Когда, бывало, Лука жаловался Гланькиной матери на свою трудную, солдатскую жизнь, девочка слушала его речи внимательно, как сказку, и, заглядывая в лицо ему серыми глазами, советовала:
– А ты убеги за Волгу!
– Это нельзя мне.
– А ты убеги только!
– Да нельзя, говорю!
– А ты только попросись…
Солдат смеялся, щекотал её, и она тоже захлёбывалась тоненьким рыдающим смешком, – слушать его было приятно. И вся Гланька была особенная среди детей: беленькая, простенькая, она вызывала у всех взрослых тихое внимание к ней, и на неё нельзя было сердиться. Уезжая, Лука подарил ей красный платок и чижа в клетке, а она отдарила зеркалом.
«Усы у меня очень растопырились, это верно Гланька говорила, – думал солдат, надувая щёки. – Надо подстричь – в деревне усы ни к чему. Там борода уважается, солидность…»
Вздохнув, он спрятал зеркало и посмотрел исподлобья на большого монаха, который, сидя против него, аккуратно расчёсывал густые длинные волосы костяным гребнем и, улыбаясь добродушно, тоже осматривал Луку маленькими глазками.
– Ну, нагляделся на себя, – хорош ли? – спросил монах, чмокнув мягкими губами.
– Ничего будто, – ответил солдат сконфуженно.
– Вот и слава богу…
Лицо монаха было широкое, бабье, пухлое и белое, как плохо выпеченный хлеб, редкая линючая борода как будто ещё более смягчала его. И сразу, точно он всё время думал о солдате, монах заговорил непривычно Луке мягко, незнакомо приветливо:
– Ну, вот теперь, отслуживши честно царю-отечеству, надобно тебе о господе вспомнить, ему послужить в меру сил…
Под скамьёй ползала, гремя и взвизгивая на блоках, чёрная, жирная рулевая цепь, за бортом сердито плескала вода, плыл серо-жёлтый берег, и всё грозили пароходу и реке сучья голых деревьев, качаясь в прозрачном воздухе. По берегу тянулись сети, развешенные на кольях, на песке лежали лодки, у самой воды проскакал на коне кто-то в красной рубахе, и всё исчезало в холмистых далях, в холодной синеве осени. Встретился маленький, ошарпанный пароход, торопливо били воду его колёса, настигая его, плыла пустая баржа, буксир волочился по воде.
– Старенек, дедушка, – сказал кто-то о пароходе.
– Ты человек, видать, смирный, – слышал Лука тёплый голос монаха, а за спиной его, на другой лавке, спорил бойкий парень:
– Все живут случаем, и боле ничего!
– Это как же?
– А вот так!
– А что такое случай?
– Случай? Случку – знаешь?
– Ну, так что?
– А то: судьба тебе – бык, понял?
Грохнул хохот, хохотало человек пять, и один из них протяжно охал:
– Ло-овко-ой…
– Чу, – тихонько говорил монах, – вон они как! Чему уподобляются? Безбожным скотам…
На палубе становилось всё теснее и шумней; люди собирались обедать, развязывали узлы, мешки, запахло съестным, но Луке не хотелось есть; согнув спину, он слушал слова монаха и думал:
«Это верно, – грубость везде, а в деревне того боле. Али – наплевать на всё, не ездить домой-то? Какой интерес?»
– Эх, братцы, – кричал бойкий парень. – Один господь всю правду знае, да и ему она – полынь, гляди!
– Обитель наша Симбирской губернии, около Алатыря, стоит в лесе, над Сурой, – красота, тишина…
– А трудно в монастыре жить, – не то спросил, не то подумал вслух Лука.
– Кто бога любит, тому не трудно. Ну, а если лентяй, то – конечно. Ты к чему спросил?
– Так себе…
– А ты бы вот зашёл до нас. Пожил бы недельку, подумал, как дальше будешь, помолился бы, а?
Потом монах стал спрашивать Луку о его семье, и, когда узнал, что брат солдата торговец, а у Луки есть деньги, около сотни рублей, голос его сделался тише, ласковей, и настойчивее зазвучала убедительная речь.
– Крестьян – много, а господу служители нужны.
«Ишъ ты, – заманивает как», – подумал Лука, стараясь не смотреть в сладкое, широкое лицо.
Дул верховой ветер, пароход шёл трудно, дрожал весь, по щеке монаха беспокойно ползала прядка тёмных волос; он закидывал её за ухо, а она снова падала на щёку, к редким волосам бороды.
– Я бы, конечно, зашёл, – раздумчиво сказал Лука, – да ведь билет пропадёт, билет у меня до места, до Исады-пристани.
– С билетом я тебе устрою дело! – обязательно воскликнул монах. – Стало быть – решил?
– Что же? Можно…
– Ну, и – благослови бог!
И, перекрестив солдата большою белой рукой, монах дружелюбно хлопнул его по колену.
– Предоброе дело совершишь!
Лука молча улыбнулся. В груди его спокойно улеглось решение зайти в монастырь к этому добряку; он сразу почувствовал себя бодрее, твёрже и, поглядев на всё вокруг доброжелательно, встретился с весёлым взглядом зелёных глаз парня в картузе, – держась одною рукой за спинку скамьи, он рубил воздух взмахами другой и кричал:
– Чего жалеть? Отчаливай! Студенты в Казани поют:
Наша жизнь короткаИ всё уносит с собою…– Так ли, военный человек?
– Совершенно так, – согласился Лука; парень этот очень нравился ему своей весёлой бойкостью.
– А не покушать ли нам? – предложил монах.
Они спросили щей, полбутылки водки, солдат сразу заметил, что монах ест аккуратнее и вкусней поручика Слепухина, – это ещё более расположило его к монаху.
«Понимающий человек», – думал он.
– За твоё здоровье! – сказал монах, прикрывая рюмку водки широким рукавом рясы. – И душевно поздравляю с окончанием срока службы миру земному.
– Покорно благодарю! – вежливо откликнулся Лука.
Пообедав, они улеглись спать, а когда Лука проснулся – небо за кормой было красное и берега тоже покраснели в холодном огне осеннего заката. Ветер дул сильнее, чёрные деревья все склонялись в одну сторону, словно убегая к морю и солнцу. Гремела чайная посуда, по ту сторону скамьи стояла тесная кучка людей, из её тёмной середины задорно выскакивали удалые выкрики:
– Чей рупь? Получи два! Грабь! Кто ставит, ну?
Деньги – дело наживное,Об них нечего тужить;Вот любовь – дело другое,Ею надоть дорожить!– Шевелись, честной народ, потихоньку, богатей помаленьку!
Монах, сдвинув на затылок чёрную скуфейку, тоже стоял у стола; Лука стал сзади него, пригнулся и посмотрел из-под мышки монаха на стол: над коричневым его квадратом летали чьи-то руки, перебрасывая неуловимо быстрыми движениями три измятые карты.
– Король, дама, валет! Ставь, ребята! Полтина на валета? Есть! Дана! Эх, остаться мне сегодня без порток!
– Преопасная забава! – сказал монах Луке. Бойкий парень снял шапку, ветер трепал его рыжеватые волосы, набрасывая их на белый лоб и крепкие щёки, пред ним лежали кучка смятых бумажных денег и кружки серебряных монет, он бросал их во все стороны, снова собирал к себе, его красные губы неустанно шевелились, и всё время он балагурил, задевая Луку дразнящим взглядом.
– Чисто играет, заманчиво! – бормотал монах. – Вон тот, носатый, целковых двадцать нахватал у него…
Лука посмотрел на безволосое, неподвижное лицо носатого человека, ему показались знакомыми исковерканный оспой лоб, изрытые щёки, щербатое, изъеденное ухо. Стоял рябой прямо и крепко, двигал деньги пальцами по столу молча, с небрежением богатого и нежадного. В тёмных ямах под его лбом спокойно блестели прозрачные, как лёд, глаза.
– Оберёт он бойкача, – вздохнув, сказал монах и, помолчав, предложил Луке:
– Поставь полтинку, авось возьмёшь на счастье солдатское…
Это уже было решено Лукою, он торопливо сунул руку в карман, рука дрожала, вынул три двугривенных и сунул их на стол; парень перебросил карты, две монеты подвинул к себе, накрыл третью рублём и крикнул:
– Получи, служба, и – проваливай с мелочью! Тут игра широкая, по всю душу! Кто идёт, что несёт?
– На короля – рубль! – твёрдо сказал Лука, и его тотчас закружил радужный вихрь острого возбуждения; всё отошло – монах и все люди пропали, но в груди стало как-то приятно тесно и тепло, точно во хмелю. Он видел пред собою только горячие глаза игрока, его неуловимые руки, карты и деньги, – деньги всё подвигались на край стола, к животу солдата, от них исходило пьяное тепло, лицо Луки покрылось потом, он весь разомлел, и у него ослабли ноги.
Он и рябой выигрывали все ставки, куча денег пред Лукою всё росла; чтобы они не смешались с деньгами соседа, солдат снял фуражку, сгрёб в неё выигрыш и, устало вздохнув, сказал монаху:
– Ну и здорово же!
Тот, ещё более повеселевший, смотрел на стол полуоткрыв рот, странно выпучив глаза, шарил на груди у себя и шептал:
– Ну-кося и я тоже… ах ты…
– Держи, отец, с выигрыша! – сказал Лука, сунув ему трёшницу, монах тотчас придавил её пальцами к столу и, задохнувшись, рявкнул:
– Дама!
– Дана!
Отовсюду, трясясь, тянулись к столу неверные, точно изломанные руки, хватая и швыряя деньги, крутился рычащий жадный гул, всё было точно в дыму и во сне, всё шаталось, а игрок, метавший карты, пел и свистел, разжигая всех, как огонь.
Потом всё сразу оборвалось для Луки, стало просто и холодно: сунув руку в фуражку, он ощупал в ней только серебряный рубль и скомканную пятишницу, привычном жестом бросил бумажку игроку и, вздрогнув, вытянулся, спрятал руки в кармины штанов, – там ещё должны быть деньги, но оказалось несколько пятаков, стёртый гривенник, похожий на бельмо, и зеркало.
Некоторое время он стоял одеревенев, не веря, что проигрался; рябой искоса взглянул на него, отодвинул плечом Луку от стола, кратко и строго сказав:
– Отойди.
Солдат покорно отошёл и замер, упёршись глазами в изогнутые спины людей вокруг стола; хрипя, они толкали друг друга, их тёмная куча шевелилась, как толпа овец пред воротами хлева.
– Проигрался? – спросил монах откуда-то издали.
– Да, – сонно и устало ответил Лука.
– И я, семь целковых…
Лука оглянулся, с трудом говоря:
– Ты бы, отец, отдал мне трёшницу…
– Али я просил её у тебя? Ишь ты! Это была твоя охота поставить…
«Верно», – подумал солдат.
Поддёргивая штаны – пояс их вдруг ослаб и стал широк, – Лука прошёл к борту, заглянул в реку – она была чёрная и текла очень быстро.
Где-то вдали небо ещё краснело, и туда быстро летели тяжёлые облака, чуть-чуть отражаясь в воде. Пароход шёл сквозь облака и тени их, как челнок сквозь основу, встречу ему, посвистывая, двигалась ночная тьма, поглощая берега, суживая реку.
Внутри солдата всё дрожало от обиды и скорби, он присел на что-то, застывая от холода.
Прошли мимо двое людей, один сказал спокойно:
– Оба – жулики!
– Конечно! Рябой – в доле.
Шум на палубе становился всё тише, игра кончилась. Неожиданно рядом с Лукою встал молодой игрок, насвистывая что-то, – солдат тяжело поднял голову, поглядел на него и не увидел в темноте бойкое лицо, а только белое пятно на месте его.
– Проиграл я тебе всё…
– Ну, – отозвался игрок, и было непонятно – верит он или нет.
– Всё, как есть.
– Это – плохо!
Парень пошёл прочь, скрипя сапогами, но из тьмы спросил:
– Хошь – дам рубль?
– Что мне рубль!
– Как желаешь…
Лука в тоске посмотрел на своё место, там монах чистил гребень: держал в зубах нитку и водил по ней гребнем, на колени ему снегом сыпались серые хлопья.
Сидел он плотно, спокойно, широко расставив ноги в тяжёлых сапогах, ряса на коленях у него натянулась, совсем как юбка у торговки на базаре. Лука вспомнил о своём решении идти с ним в монастырь, встал, подошёл к нему, – монах приподнял брови и опустил их.
– Нехорошо вышло, – заговорил солдат.
– Ляг да спи, – посоветовал монах сквозь зубы.
– Не хочу. Это ведь ты, отец, присоветовал мне играть…
Вынув нитку из зубов и навивая её на палец, монах сказал сердито:
– Я и сам проиграл.
Вода под колёсами шумела тоже сердито; ночь совсем окутала реку трауром.
Где-то близко раздался сухой и строгий голос рябого:
– А чем же это вы столько хороши? В чём ваша сдержка? Брось вам кто рубль – все перегрызётесь нещадно…
«Вот, – подумал Лука, – в беде я здесь, а пожалеть меня некому! В городе бы меня хоть Гланька утешила».
Мысль эта застыла у него в голове, он долго рассматривал её, а потом медленно повторил вслух, ожидая, что скажет ему монах, но тот промолчал, неподвижный и чёрный.
– Приду домой, – вяло говорил солдат сам себе, – спросят: отслужил? Мужики подумают – денег принёс. Жена тоже… Брат, конечно, работой давить будет. Теперь мне самое настоящее – заключиться в монастырь.
Последние слова он снова выговорил вслух и посмотрел на монаха, – тот, сидя на скамье с ногами, окутывал их серым одеялом и молчал.
Прошёл мимо рябой, с папиросой в зубах, спросив на ходу:
– Что, солдат, продулся?
– Совсем, – сказал Лука покорно и спросил монаха: – А далеко от Симбирска до монастыря?
– Пятьсот вёрст, – ответил монах глухо и грубо, точно выругался.
Лука понял, что теперь монах не хочет, чтоб он шёл с ним в монастырь, – солдату стало обидно и неловко смотреть на монаха. Тихонько, спустя голову и словно желая спрятаться, он пошёл прочь, мимо людей, съёжившихся на скамьях.
В мутных стёклах лампочек, похожих на водяные пузыри ненастного дня, дразнились жёлтые языки огней, всё вокруг напряжённо тряслось, в груди солдата было темно, мутно и тоже что-то дрожало, растекаясь по всему телу холодом.
Он долго бродил по палубе, вздыхая, дёргая себя за усы, спотыкаясь о чьи-то ноги, потом очутился в узком проходе между фонарём машины и сухопарником. Там, прислонясь спиной к горячему железу стенки сухопарника, стоял рябой, глядя, как за стеклом ворочаются светлые рычаги, качаются шатуны, блестит медь маслёнок, – увидав солдата, он взял его за рукав шинели, властно поставил рядом с собою и спросил: