bannerbanner
Дунькино счастье
Дунькино счастьеполная версия

Полная версия

Дунькино счастье

Язык: Русский
Год издания: 2012
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 3

– Мишенька, – говорит, а сама словами давится, – вся наша жизнь теперь разбита… Нету у нас жизни, – три жизни ты загубил, а за что?

Он шляпу в руках вертит, пальчиком пыль сбивает, а потом бросил шляпу на канапе, под ногтями чистит и вздыхает.

– И всё бы, – говорит она опять, – я тебе простила, ради большой моей любви, потому, – говорит, – в моей любви вот она вся я – и как живу и как дышу! А люди нас с тобой не простят: далеко, – говорит, – твой порочный круг раскинулся и сомкнётся он над вашими несчастными головами…

Заблестели у него глаза, и, – слышу, – голос будто не его уж, а решительный и серьёзный, и говорит он так:

– Знаю я единственный выход из мёртвого того тупика… Я, – говорит, – всё за эту ночь на московских улицах продумал, и не отговаривай ты меня, – я навсегда решился!

– Какой же выход, Мишенька? – спрашивает она тихим голосом.

– Осталось мне только одно, – и головой отчаянно трясёт, – сойти с жизненной дороги без сожаления, умереть, как последнему псу! – шёпотом сказал, очень страшно это слово сказал. И тут же зарыдал, в коленки ей бросился, обнял коленки, и елозит по ним забубённой своей головой. Очень печальная была та минута.

И пошли у нас тут дни, словно в тюрьме, и словно мы – каторжники, прикованы к одной колодке – связанные своей судьбы дожидаемся. Клавдия Ивановна всё ходит, бывалача, по квартире и поёт тоненьким голоском: «Как печально камин догорает…» У меня из рук всё валится, ни за что взяться не могу. Выйду на двор тоску развеять, а там Платон Петрович загадочно сидит на лавочке, и опять мне разные намёки делает.

– Очень, – говорит, – недолго осталось вам свою судьбу искушать, – и ей, – говорит, – в тюрьму идти, и ему, – говорит, – туда же. Как же тогда вы управляться будете, Евдокия Степановна?

– Ох, дорогой товарищ, – отвечаю ему, бывалача, – не говорите мне про то, не бередите нашу несчастную рану, – а у самой во-о как сердце жундит – чтоб он рассказал то, что и к чему? Да рази им, кобелям, можно чтоб девушка доверилась. Будя – обожглась на Михал Василиче – на Платона Петровича стала дуть. А как в самом деле мне управляться? Ай я затем в Москву приехала, чтоб пузо носить? И стала я тут сумлеваться: уж впрямь не сделал ли Андрюшка альбо кулёма этот пузо: как приехала в Москву – всё нет и нет того, что надобно.

– Ах, – скажу, – Платон Петрович, моете вы в день десять человек, а когда и пятнадцать, и на всех языках слова говорить умеете, и видать, что учёный человек, – зачем тёмную девушку в секрете держите? Какую тайную мысль имеете?

– Я, – отвечает, – учить – учу, а тоже и о себе забочусь… А вы, – говорит, – сейчас в роскошном положении жизни находитесь, и загордели, – слово когда вечерком сказать, и то вас нету!

Ну, только все откровенные те происки остались ни к чему. Начались тут суды, – что ни день, то суд. То его тянут в милицию, то её к следователю, то меня показание давать, – совсем я с теми судами затормошилась. И очень мне жена председателева тут помогла. Волновалась, за меня душевно беспокоилась, словно я ей дочь родная. Так, бывало, и чешет самоотверженно следователю:

– Нынче тёмные предрассудки ликвидированы! Кончились рабские времена раз и навсегда! И если, – кричит, – у всех на глазах женщин будут почём зря насиловать – не построить нам здание увек!

Очень складно у неё про здание выходило, и ещё про платформу!

Клавдию Ивановну ещё до суда арестовали. Пришли днём два товарища из милиции и спрашивают очень вежливо: «Вы будете гражданка Сеткина? – а если вы – пожалуйте с нами на минуточку». С той минуточки она и не вернулась. И я же ей рубашечку в Бутырку носила, – и видела: шла она по колидору – тоненькая, словно девочка, глаза одни страшные большие горят, запали глаза, как у покойника.

– Страшно-то как, – говорю ей.

– Ничего, – отвечает, – ничего не страшно, есть, – говорит, – и ещё суд, – и ручкой себя по сердцу, – он куда пострашней будет!..

А как вызвали нас в суд – пошли мы рядышком с Михал Василичем. Небритый он, в пальтишке, воротник поднял, людям в глаза не глядит, будто у него на лбу вся его преступления написана. Пришли мы, народу, конечно, очень много, говорят нам: «Снимите ваши пальты, и скажите нам, по какому делу вы будете?» Михал Василич отвечает с горькой своей усмешкой: «По делу акушерки Сеткиной – горемычные свидетели!» «А тогда, – говорят, – пожалуйте вот сюда, и тут в спокойствии дожидайтесь – вас обязательно вызовут». И верно – вскорости позвали в большую залу, а там перед столом стоит Клавдия Ивановна, и за ней красноармеец с саблей наголо, а судья и говорит нам: «Пролетарский суд предупреждает вас говорить всю правду, свидетели, и должен вам наперёд сказать, что за неправду вас самих судить будут. А теперь, – говорит, идите в комнату, вас позовут». Вышли мы, но только меня сейчас же назад кличут и одноё. И спрашивает судья:

– Где вы познакомились с гражданкой Сеткиной?

– У нас, отвечаю, в Зелёной Слободе. У нас ейный отец двадцать лет священником состоит. Этим летом подружились мы с ней, как подружки…

А судья еронически перебивает:

– Как же вы, гражданка Сеткина, своё происхождение укрыли? Суду, – говорит, – очень интересно узнать, что вы – дочь служащего культа…

Расспрашивали нас до позднего вечеру, – и про барышню Синенкову, и про аборты, и как жили, и что ели, – ну я, конечно, вижу: всё сами знают, стала говорить, как плакали у меня на сундучке абортистки, и как убивались они и руки Клавдии Ивановне целовали, а потом встал прокурор и стал говорить речь. И такое наговорил он про Клавдию Ивановну, что ахнула я!

Тут же её, суку, на три года присудили и чтоб прямо из зала в тюрьму. Сижу я, а чувствую, что жжёт она меня своими глазищами, трясётся вся, того и гляди по-матерну за мои справедливые слова облает, однако, смолчала, глазами повела и ушла.

А пришли мы домой, хахаль-то мой горький, Михал Василич, спрашивает меня, конечно, с горькой усмешкой:

– Дунюшка, за что ты Клавдиньку утопила? Ай, она тебе беду сделала? Ай, она не вытащила тебя в город на хорошую жизнь? Есть у тебя бог, ай нет?

– Про бога, – отвечаю, – лучше помолчим, Михал Василич. Много, – говорю, – в вашем доме я счастья видала? Стирала, готовила на вас, а вы мне жалованье платили? Какую прозодежду давали? Какой отпуск представляли? Только, – говорю, – делов ваших, что беременная от вас стала…

– Что ты! что ты! – руками машет, как оглашенный чёрт, – невозможно, что беременная ты!

– Очень, – отвечаю, – возможно, факт на лице…

Затрясся он, шипит на меня шёпотом:

– Что ж, значит, и меня губить будешь? Меня, – и даже плачет, – нельзя губить, у меня талант погибнуть может!..

– Мне, – отвечаю, – на ваш талант наплевать, Михал Василич! – Очень я тогда свою силу почувствовала и смелая стала – стр-расть! – У меня, – говорю, – может быть, десять талантов пропадает, и мы про то не знаем! Нельзя безнаказанно пролетарское здание разбивать!

Молчит и головой трясёт. Синий с лица стал, нехороший…

Но только вскорости и его вызвали в суд…

Спрашивали нас, спрашивали, жена председателева тоже всё рассказала и волновалась, Платон Петрович на мою мельницу доказывал, а как выложили всё до точки, тут прокурор и говорит: «Прошу в виду ясности дела взять гражданина Сеткина под стражу!» и начал своё слово держать.

И присудили они Михал Василича на три года, и чтоб со строгой изоляцией, а отсидит, чтоб из Москвы уехал, и жить тут не смел, а мне говорят, чтоб я с него требовала на содержание ребёнка, и что на всеё квартиру наложут арест, чтоб всё на ребёнка шло. Председателева жена взволновалась ужасно: «Об этом, – говорит, – товарищи судьи, вы не сумлевайтесь, об этом наш долг позаботиться, всем правлением решили сеткинскую комнату ей с ребёнком предоставить, а раз на имущество, – говорит, – наложен по алиментам арест, то это очень предусмотрительно, пусть живёт, а я ей службу найду»… И ласково берёт за моё плечо и ведёт из суда. А я иду, как во сне, и поверить не смею… Пришли мы в этую комнату, пла́чу я, разливаюсь – неужели пришла моя мечта, и всё роскошество – моё, и что Михал Василич будет всеё жизнь на ребёнка платить, – пла́чу, конечно, от радости и говорю председателевой жене:

– Как же мне теперь быть? Прямо не верю своему счастью! И если, – говорю, – маменьке на деревню написать – тоже не поверит.

– Что ж, – отвечает, – и горя много было, но теперь, – говорит, – надо в профсоюз записаться, чтоб из тебе выдвинулась на платформу сознательная гражданка, а не шатай-валяй!..

– Господи, – отвечаю, не только в союз, полы вам каждую неделю буду мыть…

– Этого мне не надо, – строго мне говорит, – я по долгу делаю, а не за интерес…

И стала я жить одна, и потекла моя жизнь роскошно. Продала ейные инструменты по аборту соседней акушерке, шубу его продала, запонки золотые, что он поминал, часы луковкой – живу, словно барыня. Встану утром, сварю себе кофею, или там чаю какого, и пойду неграмотностью заниматься. Записали меня, конечно, в союз и всё взыскали, что зажила у них, за прозодежду и за отпуск. Конечно, теперь мне родить приходится, но председателева жена говорит, что в городу на это государство смотрит и денег даёт, – не то, что моя маменька, бывалача, в поле под ракиткой родит и сама дитя домой тащит. Стала я роскошно жить – Платон Петрович и вот он. «Всегда, говорит, – вы мне нравились бесподобно, а что грех на вас есть, теперь, – говорит, – этого греха нету: аннулировано, и женчина большую слободу имеет: роди от кого хочешь, никому дела нету, только чтоб алименты платил аккуратно…» Очень большое счастье обещает Платон Петрович:

– Актёры, – говорит, – отнюдь не плохо зарабатывают, – не только ребёнку на молоко, и вам на мороженое хватит… А если вы согласитесь со мной законно расписаться, – возьму рабочий кредит, и всеё тебя, как куколку, разодену…

Да только оставила я без внимания его лукавые речи.

– Что одеть меня, – отвечаю, – посул даёте, так я, – говорю, – и так Клавдии Ивановны платья ношу, хорошие платья, и жёлтенький жакетик по судебной описи мне достался… Нет, дорогой Платон Петрович, очень я в городе поумнела, и пролетарское моё происхождение не дозволяет мне заключать брак но расчёту… моя мечта дальше идёт!

И задумала я Андрюшку в Москву выписать. Всё ж таки – рожу, а ведь неловко ребёночку без родного отца быть.

И вот какая моя к тебе, Грунюшка, будет окончательная просьба. Приедешь ты на Зелёную Слободу – скажи ты ему, чёрту гололобому, чтоб ехал сюда, и об жизни не беспокоился, потому моя мечта вывезла наперёд его, и что пиджак михалвасиличев я ему сберегла и портсигар серебряный тоже пока не продавала…

1926 г.
На страницу:
3 из 3