Полная версия
Долго ли?
Петр Дмитриевич Боборыкин
Долго ли?
Повесть
Мягкой и липкой ватой сыплются клочья снега, и отвесно, и вбок, и покрывают побурелые от езды улицы новым рыхлым слоем. Сквозь замутившуюся мглу ночи бледно мигают фонари. Всякий звук заглушён и подавлен; чуть слышно ерзанье полозьев и топот пешеходов по тротуарам.
Плохие извозчичьи санишки завернули с Невского в один из переулков. Седок поднял воротник своей шубки и совсем скорчился, нахлобучив мерлушковую шапку. Вся его фигура представляла собою покатый ком чего-то черного, густо осыпанного снежной мокрой кашей. Извозчик был ему под пару. Перевязал он себе шею подобием шарфа и ушел в него вплоть до обтертого околыша шапки. Лошадь то и дело спотыкалась, плохо слушаясь кнута. Возница, больше для вида, стукал кнутом в передок саней и часто передергивал вожжами.
Тотчас за поворотом в переулок случился огромный ухаб. Седок ткнулся лбом в спину извозчика.
Тот передернул на деревенский лад плечами и окликнул седока:
– Держись, барин!.. Не даст Бог пути!.. что ты будешь делать!
– Правее забирай, старина, – отозвался седок из-под своего воротника. Голос его звучал глухо, но с таким оттенком добродушия, что извозчик про себя улыбнулся и уже как следует угостил свою "шведку" ударом кнута.
Подъехали сани к широкому крыльцу, обтянутому парусиной. Городовой похаживал и покрикивал; в глубине переулка, сквозь верченье снежной пурги, виднелся ряд каретных фонарей.
– Пятиалтынный тебе следует, дедушка, – сказал, слезая, седок, – ну, да уж погода-то больно скверна – вот тебе двугривенный.
– Спасибо, барин, – выговорил уныло извозчик, приподнимая как-то сзади свою шапочку.
– Пошел, пошел!.. Развесил уши-то! – крикнул городовой и толкнул лошадь в оглоблю.
Седок в шубке, протирая глаза, поглядел на полицейского, отряхнул с себя снег и подумал: "Экой какой грозный: поди-ка, добейся его интонации!.. Сила!"
Все еще с приподнятым воротником, взялся он за ручку стеклянной двери. Споткнувшись немного о половик, лежавший между первой дверью, он опустил пониже голову, посмотрел прищурившись на пол и подумал: "Сколько я здесь времени не был и все то же – па пропр [1]".
Последние два слова он так и выговорил про себя по-французски, с русским акцентом.
В гардеробной он разоблачился, да и шапку отдал швейцару. Раздевался он медленно, несколько как-то робко, и, по сдаче всего своего верхнего платья, две-три минуты отирал лицо платком, а потом вынул гребеночку и перед зеркалом пригладил волосы.
Вряд ли сделал он это из кокетства. Стоило оглядеть его хорошенько, чтобы убедиться в противном. Вся его фигура одета была в самую нефрантовскую суконную "пару", какие покупаются только в дешевых магазинах готового платья; воротничок рубашки, хоть и чистый, не отличался модностью. Шею перевязывал черный галстук, в мизинец ширины, из самых дешевеньких. Лицо его, еще молодое, с близорукими, очень приятными темными глазами, смотрело если не болезненно, то куда не нарядно. Серый цвет и неровности кожи, шершавая бородка, попросту причесанные длинные волосы – все это не заключало в себе и намека на франтовство. В губах, очень заметных сквозь редкие усы, сидел тихий юмор, мелькавший и в глазах, точно с недоумением переходивших от предмета к предмету.
Стал он подниматься по лестнице, к передней, очень тихо, не потому, чтобы он чего-нибудь робел, а потому, вероятно, что ничего его туда, наверх, особенно не манило. Он даже знал наперед, что проскучает за свои полтора рубля; и все-таки, по такой адской погоде, поехал в десятом часу за тем, чтоб проходить из одной залы в другую вплоть до полуночи, а то так и дальше. Не высидел он сегодня у себя, убежал от своего "очага". Хорошо еще, что можно было куда-нибудь деваться…
Вот он в одной из гостиных; публика перекочевывает через нее в большую залу, откуда уже слышен оркестр. Идут штатские разных сортов, шуршат шелковые платья, мелькают шиньоны. Пробежало два молоденьких офицерика. Он смотрит на все это, прислонившись к зеркалу, поодаль. Думать ни о себе, ни о своем положении, ни даже о том, где находится – он не хочет. Ему нравится пока эта пестрота женских турнюр, хвостов, головок, профилей. Он успел только заметить, что в Петербурге, в сущности, гораздо больше хорошеньких и пикантных женщин, чем идет о том молва или, лучше сказать, чем он всегда воображал. А почему он так воображал? Ведь он не проникал и в одну десятую петербургских семейств?.. То, что ему казалось публикой, быть может, один случайный набор…
Дальше он не пошел в своих соображениях.
Его окликнули сбоку:
– Лука Иванович! Вас ли я вижу?
Обернулся он с мыслью: "И кому это припала охота со мной беседовать?"
Перед ним стояла женская фигура довольно странного вида. Она его, однако, не удивила: видно было, что он давно ее знает. Ростом с него, эта женщина или девушка поражала прежде всего очертаниями своей головы. Ей нравилось носить волосы взбитыми так, что трудно было бы даже отличить ее лицо от мужского, если б не темное женское платье, поверх которого она надела очень узкий и уже значительно потертый не то спенсер, не то казакин. Черты лица подходили к прическе: они были резки, хотя и мелки, особенно выдавались острый нос и подбородок. Этой особе могло быть от тридцати до сорока лет.
– И вы здесь? – спросил он, улыбнувшись, и протянул ей руку.
– Да, – вздохнула она, слегка выпятив губу. – Какая здесь тоска! И это – жизнь!.. Я не для себя…
– По обещанию, стало? – осведомился он и тотчас же подумал: "А ну, как ты вцепишься в меня – мове [2]".
Она довольно громко рассмеялась и показала желтые, крупные зубы. "Вцепится – и пойдет о чувствах!" – уже энергичнее подумал он.
Идти в залу он не захотел, вероятно, не желая сопровождать туда свою знакомую.
– Вы пойдете слушать? – спросила она с усмешкой некоторого пренебрежения.
– Да, право, не знаю, – говорил он и провел рукой по волосам.
– Останьтесь тут, в этой гостиной, – уже мягче и с ударением выговорила она и указала ему на диван.
"Судьба", – вымолвил он про себя и поплелся за ней к большому дивану.
– Так вы не для себя? – шутливо переспросил он свою собеседницу.
– Я с кузиной… Не знаю, зачем она меня всегда упрашивает? Но я рада, что встретила своего человека…
Переведя дух звонкой нотой, она, точно в упор, спросила:
– Много работаете?
– Где! – откликнулся он и махнул рукой. Собеседница приблизилась к нему и, кажется, хотела взять его за руку.
"Ну, и претерпевай!" – подумал он, уныло поглядев в сторону двери.
– Ах, я так бы хотела поговорить с вами… о моей вещи… но, знаете, поговорить по-товарищески… Есть разные детали… Я, как девушка, не могу еще овладеть настоящим колоритом… Вы меня понимаете?
Выходило как будто смешновато; но голос ее вздрагивал: слышно было, что нервы ее очень натянуты. Он боком взглянул на нее и серьезнее подумал: "В сиротстве находится, ну и взыскует".
– Мы мало очень видимся, Лука Иваныч, – продолжала она, – но я вас давно знаю. Отнеситесь ко мне теплее… Вы не поверите, как трудно работать без всякого отклика.
– Да вы разве одни?
– Вы думаете: кузина моя? Полноте!..
Она не договорила. Он не стал и допрашивать. Они бы долго просидели так на диване, в полуинтимных и неопределенных разговорах, если б из уборной, справа, не вышла молодая женщина такой наружности и в таком эффектном туалете, что оба они разом повернулись к ней лицом – и смолкли.
II– Елена, это – ты? – окликнула она особу в странной прическе.
Он немного привстал. Не желая того, оглядел он ее всю очень быстро и, несмотря на свою близорукость, весьма отчетливо.
Ему не приводилось, в близком расстоянии от себя, видеть женщину с такой яркой, охватывающей внешностью: глаза, щеки, волосы, плечи, стан, руки, полуоткрытые до локтя, – все это обдавало горячей струей молодой, блистающей жизни. Он почувствовал на себе эту струю почти физически – и туалет заиграл перед ним своими переливами. Светло-лиловое платье, с кружевами и оборками, высокая фреза вокруг шеи, что-то такое вроде жилета, хитро выглядывающее из-под лифа. Точнее он не мог определить; но он и не желал дольше останавливаться на платье: лицо опять привлекло его.
– На минуту, – кивнула она кузине и, обративши к нему глаза, прибавила, – вы позволите?
Он сумел сделать какой-то жест головой, кажется, не совсем такой, как следовало, начал краснеть и отворачиваться вбок.
Собеседница его не совсем охотно поднялась, и они обе отошли к двери.
Дама в лиловом что-то весело и живо начала говорить вполголоса, а потом взяла за руку особу в странной прическе и повела ее в залу.
Оставшись один, он не встал, а вскочил с дивана и почти бросился в читальную комнату. Его ужаснула возможность возвращения собеседницы. В читальной он, однако ж, не остался. Его потянуло в большую залу.
Остановился он в дверях и начал искать мелькнувшую перед ним голову с русыми косами и с белой шеей, выходившей так стройно из-под фрезы. Не мог он не сознать того, что он действительно ищет глазами и эти косы, и эту шею. Там, на эстраде, какая-то певица что-то такое выделывала; а в его ушах все еще звучал несколько густой, ясный и горячий голос двух самых простых фраз.
Ничего он не рассмотрел. Виднелось много женских маковок и столько же шей, но светло-лиловое платье исчезло.
– Позвольте-с, – толкнул его дюжий армейский гусар, идя под руку с пухлой, набеленной барыней.
Он не обиделся, сообразив, что стоял на самом проходе. От двери перешел он в угол, поднялся на подножку, идущую вдоль стены, оглядел залу во всех направлениях – исчезло светло-лиловое платье. Пробираться вперед он не решился. Совсем не такая на нем была "пара", чтобы показывать себя у самой эстрады. Ощущение тревоги, вместе с едкой ноткой пронзительной петербургской скуки, начало засасывать его. Как-то по-детски представилось ему, что, если светло-лиловое платье совсем исчезло, то незачем ему и оставаться дольше тут, на этом клубном вечере.
"Стало быть, ищи", – как бы серьезно приказал он себе и побрел по другим комнатам. Первая половина концерта в зале кончилась, публика начала расползаться. Он было мужественно пошел навстречу парам, идущим из залы, но образ его собеседницы опять смутил его. А ведь, наверное, придется встретить и ее.
Из того раздумья был один исход – столовая или лестница. В столовой ему нечего было делать: если б встретился хороший человек, он бы выпил с ним пива; а так, одному… Оставалась лестница.
Он уже достигал площадки, где отбирают билеты.
– Лука Иваныч!
Бежать нельзя было. Голос собеседницы он узнал.
– Вы уже домой?
– Домой, – ответил он совсем расклеенным тоном.
– Могу я вас просить на два слова, всего на два?
Она так жалобно это говорила, что ему сделалось почти совестно.
– К вашим услугам.
И опять он поплелся за ней к дивану гостиной.
– Вы мне так нужны, добрый Лука Иваныч, я теперь на самом критическом пункте моего замысла. Пожалуйста, пожертвуйте мне каких-нибудь два часа, даже меньше.
– Извольте, извольте, – отговаривался он и всем своим существом боялся в эту минуту одного: чтобы не подошла опять к ним кузина. – Когда же?
– Да как прикажете…
– Благодарю вас! – воскликнула она с положительной дрожью в голосе.
Он почувствовал, как она его схватила горячей и вздрагивающей рукой, рукой нервной девицы за тридцать.
– За что же-с?..
– Назначьте день и час… Ах, какая я! Я ведь и не сказала вам, где я живу… Вы помните, вы заходили как-то ко мне, на Фурштадской… помните?..
– Как же.
– Славное тогда было время!.. Кузина упросила меня… не знаю уж зачем… разве я могу быть для нее приятной?.. Я и переехала к ней. Но она меня не стесняет, у меня своя комната… Когда хотите – утром, вечером. Это в той же местности, на Захарьевской… Квартира мадам Патера.
– Как-с? – переспросил он.
– Это – фамилия ее… моей кузины… Госпожа Патера… а нумер-то я вам и забыла сказать… нумер двадцать шестой… Вы не забудете?
– Припомним.
– Фамилию трудно забыть: госпожа Патера. Приходите хоть завтра перед обедом, часа хоть в три, или вечером.
– Мне удобнее перед обедом.
– Она меня сейчас спрашивает: Елена, кто этот господин, с которым ты сидела на диване? Я называю вас. Вы извините… она так мало знакома с нашей интеллигенцией, что, кажется, имя ваше слышала в первый раз.
– Мудреного в этом ничего нет, – отозвался он с простой усмешкой, – не в таких чинах.
– Ах, полноте!.. Я вам только передаю наш разговор. Она мне вдруг говорит: хоть бы ты меня с кем-нибудь из них познакомила… Как вам нравится это – из них?
– Основательно.
– Вы все дурачитесь, Лука Иваныч, а, право, обидно видеть…
– Ничего-с.
И он привстал с явственным намерением ретироваться. Им снова овладела малодушная боязнь, как бы их не застала "кузина" и не потребовала его самого к ответу.
Он протянул руку энергическим движением и торопливо сказал:
– Явлюсь на днях.
Не успел он переступить порога читальной, как из дверей в залу показалось светло-лиловое платье.
За дверью он остановился и еще раз долго и сосредоточенно оглядывал все: и волнистый шлейф, и стан, и шею, и русые косы, перевязанные лентой пониже прозрачных ушей.
IIIУсиленно думать начал он, только очутившись опять в санях, под полостью и шапкой.
– В какой проулок-то, барин? – переспросил его извозчик, в котором он узнал "дедушку", доставившего его к клубу.
– В Ковенский переулок, старина.
– Машкарат нешто здесь седни?
– Вечер, – ответил он, закрывшись с обеих сторон воротником.
– А намедни, под понедельник пришлось, в Каменном театре машкарад был. То-то сраму я насмотрелся!.. Посадил я барина в енотовой шубе и барыню в богатом салопе, лицо-то у ней черной тряпицей обвязано. Везу я их – "в Биржевую" приказали. Ладно. Доставил. Подожди, говорит мне барин, с полчасика…
Под отрывистую болтовню извозчика седок продолжал свою думу… Ему куда как не хотелось домой; но больше некуда было деваться. Эта встреча в клубе как-то особенно его раздразнила. Приехал он туда, переполненный всей преснотой, всей тяжестью своего житья, и точно будто кто поднес к его губам один благоуханный край дорогой чаши, поднес и отнял. А в душе оставил горький до боли осадок.
"Ну, вот и дожил почти до сорока лет, – перебирал он про себя, – здоровья нет, молодость ушла, продежурил здесь бессменно, не выезжая из Литейной части дальше второго Парголова, ни разу даже не мог до какого-нибудь Киссингена доехать; а уж, кажется, могу похвастаться катаром"…
Он вдруг остановил нить своих сетований. Их тон выходил, помимо его желания, такой водевильный, такой добродушно-ворчливый, а ведь на душе у него было гораздо тоскливее и тяжелее. Что же делать? Не выходило иначе; вряд ли бы вышло иначе, если б он собрался и совсем уйти из той серой и пресной сутолоки, которую все вокруг него звали "жизнью".
– Только, братец ты мой, – продолжал старичок извозчик, давно уже рассказывавший свою маскарадную историю, – как выскочит оттуда барин-то и тащит за собой другую, ростом пониже и в шубейке такой куцой, и лицо без тряпицы, на вид смазливая. Этак, кричит, ты прокуратишь, бесстыжие твои глаза?!. А она ему в ноту, куражу не теряет: ты-то чем же лучше меня, говорит, коли ты из машкарата от живой жены мамзелей возишь, так и я вольна, с кем хочу, потешаться!!. Срамота! Мне спервоначалу и невдомек: что-де такое у них приключилось?.. А потом и догадался я, что барин-то, седок-от мой, муж ейный, в колидоре, в нумерах, надоть так думать, и повстречал жену… А она, выходит, точно таким же манером из машкарата – шасть с мусьяком каким… Все это, милый барин, видемши, со стыдобушки вчуже умер, ей-и-богу; а немало годов на свете треплюсь – седьмой десяток пошел.
Восклицание возницы заставило седока поднять голову. Он смутно понял содержание его рассказа и спросил добродушно болтливого старичка:
– Хорош городок Питер?
– Что и говорить! – откликнулся тот высокой нотой и махнул правой рукой.
"Срамота!" – повторил про себя седок крестьянским звуком: "срамота тут и там, и вне себя, и в себе!"
– Стой! – порывисто остановил он извозчика. – Проехали ворота!
Тяжело спустил он ноги в больших теплых "бахилах" (так он звал свои зимние калоши) на рыхлый снег, неловко вынул портмоне, расплатился, кивнул головой дежурному дворнику, завернутому в нагольный тулуп, и скрылся в дверку запертых ворот. Его бахилы зашмыгали по скользкому, нечистому двору, ничем не освещенному на всем своем протяжении. За вторыми воротами, справа, виднелось крылечко с крутыми ступеньками и навесом на тонких железных прутьях. Жилец взобрался на крылечко и начал подниматься по совершенно темной и узкой лестнице, с запахом стоялой воды, капусты и помоев.
На площадке третьего этажа он позвонил. Нескоро ему отперли, но он не стал нетерпеливо дергать за ручку колокольчика; он только переминался немного, отворачивал воротник шубки и снимал полегоньку с шеи свой шерстяной шарф.
Минуты через три послышались за дверью шаги и отмыкание дверного крюка, а потом хмурый и сонный женский голос:
– Кто тут?
– Да я же, Татьяна, отопри, пожалуйста, – уже несколько нетерпеливее откликнулся хозяин квартиры.
Не тотчас все-таки отворилась дверь – крюк туго поддавался, – и Татьяна, раза два выбранившись, впустила, наконец, барина.
– Анна Каранатовна спит? – спросил он кухарку, проталкиваясь между нею и половинкой двери и ощупью проходя чрез узкую прихожую, с воздухом кухни, которая помещалась тут же, за стеклянной перегородкой.
– Нет, еще не спит, кажется, – промычала Татьяна с сильным сапом, – да, никак, и гости у них… Шубу-то, пожалуйте, я сыму, Лука Иваныч.
Лука Иванович дал стащить с себя свою незатейливую шубку на кротовых "спинках", как он называл ее мех, и снял бахилы, держась за косяк двери, ведущей в его рабочую комнату. А с левой стороны светилась внизу щель вдоль другой двери, и оттуда доносился не то разговор, не то чье-то монотонное, Точно дьячковское, чтение. Оно вдруг прекратилось на несколько секунд, но потом опять пошло гудеть. Голос был явственно – мужской.
– Огня вам, что ли? – все так же хмуро спрашивала Татьяна: – Так я там зажгу свечку, пожалуйте.
– Не надо, у меня есть спички…
– Да который час будет? – осведомилась Татьяна и зевнула с каким-то завываньем. – Чтой-то барышня как засиделись… Вам бумаги принес Иван Мартыныч, да вот и сидит все, книжку, что ли, читают… Чай уж, поди, двенадцать в исходе?..
– Около того, – отозвался Лука Иваныч, отворяя дверь в свою комнату.
– Ну, так я пойду скажу им… ровно не слышат, что звон был.
Весь этот разговор происходил в темноте. Татьяна двинулась, почесываясь, к двери, откуда виднелся свет, а Лука Иванович вошел было к себе, но остановился и окликнул ее:
– Татьяна!
– Чего вам?
– Настеньку давно уложили?
– Не знаю я; должно быть, давно; я с самого вашего ухода прикурнула, только барышне солонинки с хренком подала, часу, что ли, в десятом; так дите уж не кудахтало: надо быть, уложили ее.
– Хорошо, – тихо заметил Лука Иванович и затворил за собой дверь.
Тусклый стеариновый огарок осветил немного узкую, об одно окно, комнату такую как раз, какая отводится в дешевых петербургских квартирах под "кабинет". В глубине, на клеенчатом диване, постлана была постель совершенно холостого вида, с серым фланелевым одеялом и сафьянной подушкой. Стены были тоже серенькие, в пятнах; на окне одна стора, без гардины, стол, под орех, с Апраксина, завален ворохом ненужной бумажной трухи, с кой-какими замшаренными "письменными принадлежностями". На окне и на ломберном столике валялись книги. В углу примостился невзрачный шкапчик, тоже с книгами. На стенах ни одной картинки. В комнате стоял запах папиросного табаку и сырости.
Обладатель ее уныло оглядел и стол, и постель, и, не раздеваясь, закурил папиросу. Сделал он несколько шагов между письменным столом и дверью, но тотчас же сел в сломанное кресло и стал усиленно дымить, точно собираясь кого-нибудь слушать или рассказывать.
IVДверь скрипнула, и боком вошел в комнату черноватый, курчавый малый, лет под тридцать, в мундире военного писаря.
– Это вы, Мартыныч? – встретил его Лука Иванович.
– Так точно-с, – ответил писарь, приторно улыбнувшись, и сейчас же взялся правой рукой за обшлаг, повыше второй пуговицы снизу.
– Вы меня дожидались? Разве это к спеху? Переписали?..
– Так точно-с, – повторил с той же интонацией Мартыныч и встряхнул волосами, которые у него на тупее завивались в спираль.
– Да вы бы оставили здесь!
– Я и оставил-с… Анна Каранатовна тут вот на столе положили… Вон около шандала-с сверток… А потому собственно, как генерал Крафт приказали побывать у вас и самолично передать.
– Что такое? – лениво спросил Лука Иванович.
Писарь отошел шага на два от двери и выставил вперед правую ногу в форменных панталонах с кантом.
– Они приказали доложить, что, как собственно, теперь в типографии работы мало, так надо бы, то есть, поспешить с оригиналами-с.
– Это насчет моего оригинала?
– Так точно-с.
– Да ведь я, кажется, не задерживаю работы. Вот ведь и вам надо время переписать…
– Оно, конечно-с; генерал так больше, я полагаю, из аккуратности… немецкого рода они, ну, и во всем у них порядок.
"Кажется, он точно привирает", – подумал Лука Иванович и встал с кресла.
На столе лежал сверток, ловко увязанный шнурком. Лука Иванович развернул его, освободил тетрадь из-под обертки и оглядел ее. Она была из плотной глянцевитой бумаги, сшита двухцветным шелком. Каллиграфия поражала писарским изяществом.
– Вы уж, кажется, очень стараетесь, – промолвил он в сторону Мартыныча, – да и бумага-то чересчур хороша.
Мартыныч усмехнулся в руку и, откашлявшись, выговорил:
– Материал казенный.
– Вот разве казенный, – повторил Лука Иванович и тут же спросил себя мысленно: "А сколько я ему должен? Не мало. Недаром же он меня дожидался до сей поры".
Вопрос этот таки смутил его. Он даже покраснел; по крайней мере почувствовал, как краска начала подступать ему к щекам.
– Сколько вам следует? – глухо спросил он писаря, стоя к нему боком.
– Не важная сумма, не извольте беспокоиться. Я не за этим, верьте слову. А как, собственно, генерал Крафт завтра спросят: был ли, и хоть они и не начальник мне прямой, а все нельзя их не уважать, ну и нрав у них аккуратный… Из немцев они… А тут и Анна Каранатовна пожелали книжки послушать… у меня же случилась…
– Вы – любитель? – осведомился Лука Иванович, улыбнувшись и чувствуя, как кровь у него начинает отходить от щек.
– Книжки люблю-с с малолетства больше куренья или чего прочего. Очень вот теперь хорошо пишет господин Белло.
– Кто такой? – переспросил Лука Иванович.
– Белло-с; прежде вот Дюма гремел, а теперь Белло… И заглавие всякой книжки умеет дать: "Девица Жиро – жена моя". Ну, каждому и занятно.
Лука Иванович добродушно и тихо засмеялся. Ему вторил и Мартыныч.
– Что ж, это – хорошо! – решил Лука Иванович и слегка зевнул.
– Счастливо оставаться, – пустил тотчас же воспитанный Мартыныч. – Прощения прошу, что обеспокоил вас; а насчет писанья моего – не извольте беспокоиться: дело не к спеху.
И он так повел правой рукой от обшлага к своему собеседнику, и так ухмыльнулся широким и бледным ртом, что не трудно было понять:
"Мы-де с деньжонками, быть может, и вам ссудить придется".
Только все это – в самой безупречной форме, на какую только способен тонкий писарь.
– Благодарю вас, – выговорил очень смиренно хозяин кабинета и на поклон Мартыныча ответил уныло-приветливой улыбкой.
Мундирные пуговицы сверкнули, и ночной посетитель удалился, слегка шаркнув одной ногой.
Лука Иванович снял сюртук; но раздеваться совсем не стал, а надел только халат, серый с красным кантом, довольно-таки поживший, с закапанными рукавами и бортами.
Тихо перешел он через переднюю от своей двери к той, откуда виднелась полоска света, и не сразу вошел туда, а сначала притворил немного дверь и заглянул в комнату.
– Ты не ложилась? – почти шепотом спросил он.
– Нет еще, – откликнулся женский, еще молодой, но какой-то неряшливый голос.
Лука Иванович перешагнул порог.
Комната была побольше его кабинета, в два окна, смотрела гораздо веселее от светлых обоев с букетцами. Весь правый угол занят был кроватью с целой горой подушек. Налево, на небольшом рабочем столике, стояла дешевенькая лампа под розовым абажуром. Она бросала на все полутаинственный, полунарядный свет. Мебели было довольно: и кушетка, и шкап, и туалет, и пяльцы, и этажерочка, и комод, с разными коробочками и баночками: все это разношерстное, но не убогое. На окнах висели кисейные гардины.