bannerbanner
Саламандра
Саламандраполная версия

Полная версия

Саламандра

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Бедное дитя природы ничего не понимала, что с нею делают: зачем держат ее взаперти, зачем вливают в нее какое-то снадобье, которого действие, однако же, казалось ей довольно приятным; но часто она забывала все происходящее, и все ее внимание обращалось к герою финских преданий, славному Вейнемейнену. Она вспоминала, как он из щучьих ребер сделал себе кантелу, как не знал, откуда взять колки и волос на струны, и в забытьи напевала:

   Рос в поляне дуб высокий:   Ветви ровные носил он   И по яблоку на ветви   И на яблоке по шару   Золотому, а на шаре   По кукушке голосистой.   И кукушка куковала.   Долу золото струилось,   Серебро лилось из клева,   Вниз на холм золоторебрый,   На серебряную гору:   Вот отколь винты для арфы   И колки для струн взялися.   Из чего же струн добуду.   Где волос найти мне конских?   Вот, в проталине, он слышит,   Плачет девушка в долине,   Плачет – только вполовину,   Вполовину веселится,   Пеньем вечер сокращает   До заката, в ожиданьи.   Что найдет она супруга,   Что жених ее обнимет.   Старый, славный Вейнемейнен   Слышит жалобу девицы,   Ропот милого дитяти.   Он заводит речь и молвит:   "Подари мне дар, девица!   С головы один дай локон.   Пять волос мне поднеси ты,   Дай шестой еще вдобавок.   Чтоб у арфы были струны.   Чтобы звуки получило   Вечно юное веселье".   И дарит ему девица   С головы прекрасный локон,   Пять волос еще подносит,   Подает шестой вдобавок.   Вот отколь у арфы струны,   У веселья звуки взялись.[9]

Но вдруг голос Эльсы возвышается; глаза блистают, и она с гордостью напевает:

   Так играет Вейнемейнен:   Мощный звон летит от арфы,   Долы всходят, выси никнут,   Никнут выспренные земли.   Земли низменные всходят,   Горы твердые трепещут,   Откликаются утесы,   Жнивы вьются в пляске, камни   Расседаются на бреге,   Сосны зыблются в восторге.   Сладкий звон далеко слышен,   Слышен он в шести селеньях,   Оглашает семь приходов,   Птицы стаями густыми   Прилетают и теснятся   Вкруг героя-песнопевца.   Суомийской арфы сладость   Внял орел в гнезде высоком,   И птенцов позабывая,   В незнакомый край несется,   Чтобы кантелу услышать.   Чтоб насытиться восторгом.   Царь лесок с косматым строем   Пляшет мирно той порою,   А наш старый Вейнемейнен   Восхитительно играет,   Тоны дивные выводит.   Как играл в сосновом доме,   Откликался кров высокий,   Окна в радости дрожали.   Пол звенел, мощенный костью,   Пели своды золотые.   Проходил ли он меж сосен,   Шел ли меж высоких елей —   Сосны низко преклонялись,   Ели гнулися приветно,   Шишки падали на землю,   Вкруг корней ложились иглы.   Углублялся ли он в рощи,   Рощи радовались громко;   По лугам ли проходил он, —   У цветов вскрывались чаши,   Долу стебли поникали.

Но часто слова песни сближались с ее собственным положением, и она жалобным напевом отвечала Вейнемейнену, когда он спрашивает плакучую развесистую березку, о чем она плачет:

   Про меня иной толкует,   А иной тому и верит,   Будто в радости живу я,   Будто вечно веселюся.   Оттого, что я, бедняжка,   Весела кажусь и в горе,   Редко жалуюсь на муки,   У меня, у горемыки,   У страдалицы, ведь часто   Летом рвет пастух одежду;   У меня, у горемыки,   У страдалицы, ведь часто   На печальном здешнем месте,   Середи лугов широких   Ветви, листья отнимают,   Ствол срубают на пожогу,   На дрова нещадно колют.   Были люди и точили   Топоры свои на гибель   Головы моей победной.   Оттого весь век горюю,   В одиночестве я плачу,   Что беспомощна, забыта,   Беззащитна, я осталась   Здесь для встречи непогоды,   Как зима приходит злая.

И к концу песни Эльса начинала плакать и плакала горько. Так заставал ее Якко, и все его старание утешить, вразумить ее было тщетно. Странная привязанность к родине еще более усилилась в Эльсе ее затворничеством. Якко не знал, что и делать: в продолжение трех месяцев образование Эльсы нимало не подвинулось; ее понятия не развивались; все народные предрассудки пребывали во всей силе; оставить ее в доме Зверева – не было возможности; жениться на ней – одна эта мысль обдавала Якко холодом; он невольно сравнивал свое состояние с прекрасною машиною, в которой было только одно колесо неудачно сделанное, но которое нарушало порядок действия всех других колес; он не мог не сознаться, что Эльса была для него помехою в жизни; его внутреннее неудовольствие отражалось в его словах, а Эльса оттого еще пуще горевала.

А между тем Эльса была прекрасна, между тем в ее глазах светилось ему родное небо, баснословный мир детства, и Якко по-прежнему уходил домой с отчаянием в сердце.


Наступил ноябрь месяц. В продолжение нескольких дней лил сильный дождь, и морской ветер выгонял Неву из берегов. Однажды утром Якко сидел в уединенной комнатке, отведенной ему в адмиралтействе, и, углубившись в работу, не замечал, что вокруг него происходило; между тем весь город был в волнении, вода возвысилась непомерно, жители прибережных частей города перебирали свои пожитки на чердаки, а в некоторых местах уже взбирались и на крыши; высокой гранитной набережной еще не существовало; ныне незамечаемая прибыль воды в 1722 году была истинным бедствием для города; Якко взглянул в окошко: адмиралтейская площадь обратилась в море, по ней неслися лодки, бревна, крыши, гробы. Дом Зверева находился в части города, наиболее подверженной наводнению; мысль об участи, ожидавшей это семейство, поразила Якко; но как помочь ему, как дойти до него? Волны уже били в верхнее звено нижних этажей! В отчаянии ломая руки, смотрел Якко на разлив Невы и приискивал средство выйти из дома чрез окошко. В эту минуту он смотрит: небольшой катер с переломленною мачтою несется по Неве; два матроса тщетно стараются вытащить обломок мачты, погрузившейся в воду, или перерубить веревки; уже катер перегнуло на одну сторону; на корме стоит человек высокого роста; черные его волосы разметаны по плечам; одною рукою он стиснул руль, другою ободряет потерявшихся матросов, но – еще минута, и катер должен опрокинуться. Якко смотрит, не верит глазам своим – это сам государь!

При этом виде молодой финн забывает всю опасность. Сильною рукою он выбивает стекольную раму и бросается вон из окошка; в это время крепко связанный плот прибило к стене дома; от движения плота Якко сильно ударился головою об стену и почти в беспамятстве ухватился за скользкие бревна; в таком положении его застали люди, находившиеся на одной из адмиралтейских лодок.

Едва Якко пришел в чувство – первый его вопрос был о государе. "Пересел на другой катер", – отвечали ему; тогда Якко вспомнил снова о своем семействе, и лодка быстро повернула по направлению к дому Зверева. Подъезжая к нему, Якко увидел, что вода выливалась уже из окошек, – во всем доме не было и признака живого человека. Скорбь сжала сердце молодого финна; погибли последние люди, которых он мог называть родными. Но скоро внимание его было обращено на большой катер, который старался на веслах приблизиться к дому; смотрит, в катере: Зверев, жена его, все домашние – катер ближе, ближе, Якко различает всех в лицо и не видит – лишь одной Эльсы.

– А Эльса? – вскричал он в отчаянии.

– Не знаем! – печально отвечал ему Зверев.

Молодой человек упал без чувств в лодку.


К вечеру вода сбыла. Жители мало-помалу возвращались в дома, стараясь изгладить следы наводнения, и скоро в юной, отважной столице все пришло в обыкновенный порядок.


В спальной Зверева лежал наш Якко с распухнувшей головою и в припадке сильной горячки. Он метался на кровати, то произносил непонятные слова, то призывал домашних, Эльсу. Так прошли долгие дни. Наконец Якко пришел в себя, и первое лицо, которое узнала его ослабевшая память, была Марья Егоровна; она сидела возле кровати и с участием смотрела на больного.

– Где я? Что со мною? – спросил Якко.

– У людей, которые вас любят, – отвечал тихий голос.

Все возобновилось в памяти молодого человека; он взял Марью Егоровну за руку и крепко прижал ее к губам; Марья Егоровна опустила глазки и закраснелась.

Вошла в комнату Федосья Кузьминишна.

– Что сталось с Эльсой? – спросил Якко.

– А – слава Богу! Очнулся, батюшка – ведь три недели был в забытьи, легко ли дело; ну что твоя сестрица, – живехонька, батюшка – уехала к своим с каким-то чухною; уже мало ли Егор Петрович хлопотал, – насилу проведали, куда она запропастилась, на воск какой-то, что ли?

Действительно, во время наводнения, когда водою уже наполнился двор и Егор Петрович сбирался с домашними сесть на подъехавший с улицы адмиралтейский катер, в хлопотах забыли об Эльсе; в это время она была в своей комнате, выходившей окнами во двор и запертой по благоразумному распоряжению Федосьи Кузьминишны; бедная затворница с ужасом смотрела на прибывающую ежеминутно воду: – "все кончилось, – говорила она, – рутцы напустили на вейнелейсов море – все должно погибнуть; нет спасения" – и с сими словами она сложила руки, села против окошка и хладнокровно глядела, как вода уже приподнимала крышу низкого амбара. Вдруг смотрит, на дворе является лодка, в лодке знакомое лицо. Юссо, Юссо! – вскричала Эльса, отворив широкую форточку, – я здесь, я здесь! спаси меня!"

И ловкий финн приблизился к окошку, уцепился за ставни, помог Эльсе пробраться на свой челнок, усадил ее, ударил веслами, и скоро челнок исчез из вида. Между тем, садясь в катер, старик Зверев вспомнил об Эльсе; скорее к ней в комнату – нет ее, бегали по всему лому, всходили на чердаки – пропала Эльса; минуты были дороги, управляющий катером говорил, что он должен еще многим домам подать помощь – и Егора Петровича почти силою втащили в катер.


Якко с каждым днем оправлялся. Однажды, когда Марья Егоровна вошла к нему в комнату, он сказал:

– Вы уже забыли обо мне, Марья Егоровна, так редко навещаете меня.

– Когда вы были опасны, – отвечала девушка, – я, видит Бог, не отходила от вас; но теперь вы, слава Богу, уже начинаете выздоравливать, и мне одной с вами оставаться неприлично.

– Нет ли средства помочь этому горю? – сказал улыбаясь Иван Иванович.

– Какое же? я не знаю.

– Очень простое – быть моею женою! Что скажете вы на это, Марья Егоровна?

Марья Егоровна проговорила обыкновенное в таких случаях: "Я от себя не завишу", и молодой человек нежно поцеловал ее руку.


Со стариками было переговорено; они дали свое благословение. «Но прежде свадьбы мне остается еще одно дело, – сказал Якко Егору Петровичу, – я хочу устроить Эльсу».

– Доброе дело, – отвечал старик, – так и следует.


Через несколько дней сани мчали молодого финна к его родимому берегу. Верст за сорок до Иматры он уже стал спрашивать по хижинам об Эльсе, внучке старого Руси; но жители ему отвечали, что Иматра от них далеко, далеко и что они никого там не знают.

Верст за двадцать рассказы были другие, "как не знать Эльсы, – говорили финны, – такой знахарки у нас уже давно не бывало; все знает, что ни спроси; заболеет ли человек, али какое животное, придешь к ней, поклонишься – с живой руки снимет. Зато скоро счастлива будет; Юссо говорит, что непременно на ней женится".


Быстро мчались широкие сани по глубокому снегу, туман лежал на равнинах, зеленые ели тихо качались над сугробами, месяц мелькал из облаков и бледными его лучами прорезывались слои тумана – туман расседался, пропускал светлую полосу и снова заволакивал придорожные утесы. Грустно было на душе Якко – ехал он по земле родной, которая была уже для него чужая; иногда воображению его представлялся Петербург со своею деятельною, просвещенною жизнью, и снова невольно взор финна обращался на печальную картину родимого края.

Недалеко от Иматры Якко заметил в избушке, стоявшей уединенно посреди скал, необыкновенное освещение; частью любопытство, частью какое-то невольное чувство заставили его остановиться; Якко вышел из саней, – к избушке, смотрит в волоковое окно – там какой-то праздник – свадьба или что-то подобное. Рассмотрев попристальнее, Якко скоро заметил в избушке Эльсу; она в финском платье, довольно богатом, сидела на почетном месте, все обращались с нею с величайшим уважением, потчевали ее и кланялись. Эльса была весела и довольна и смеясь рассказывала, как рутцы напустили на вейнелейсов море и хотели утопить ее и как она с Юссо обманула их.


Якко задумался. «Здесь она весела, уважена всеми, говорит своим языком, она свободна, счастлива; там она печальна, связана во всех движениях, предмет насмешек и ненависти. Зачем я отниму у ней ее счастье в надежде другого, ей непонятного и, может быть, несбыточного?»

В это время Эльса встала, распрощалась с хозяевами, – почетнейшие пошли провожать ее, – толпа прошла мимо Якко, – он видел Эльсу в двух шагах от себя, – но промолчал и только печально смотрел вслед ей, пока она не скрылась в тумане. Тогда Якко вошел в хижину и, отдавая хозяину кошелек с деньгами, сказал: "Скажите Эльсе, внучке старого Руси, что Якко ей посылает это на свадьбу". – Якко знал честность своих единоземцев и был уверен, что кошелек дойдет по назначению. Пока хозяева удивлялись такому несметному богатству, Якко вышел из хижины, – взглянул еще раз на родные утесы:

– Последняя нить порвана, – сказал он самому себе, – земля моя – мне чужая. Прощай же, Суомия – прощай навсегда! И здравствуй, Россия, моя отчизна!

Молодой финн закрыл глаза рукою, бросился в сани, – колокольчик зазвенел!


На берегах Вуоксы до сих пор сохраняется предание о девушке, которую богатый барин увез было в Петербург и которая убежала от богатства из любви к своей лачужке; hассказывают и о том, как в старину незнакомые люди, или духи, в богатом платье, вдруг являлись в хижинах и оставляли на столе деньги, прося их отдать Эльсе, старой колдунье.

II

ЭЛЬСА

Посв. графу В. А. Соллогубу

Errant, erraverunt ас errabunt, eo quod proprium agens non posuerunt Philosophi.

Pontanns in «Theatvo Akheiuico» [10]

Мы сидели перед огнем; вдруг отец ударил меня так больно, что я заплакал. «Не плачь, – сказал отец, – ты ни в чем не провинился; сию минуту Саламандра появилась в огне; я тебя ударил, чтоб ты не забыл о сем и передал это событие своим детям».

Подлинные Записки Бенвенуто Челлини

В Москве жил-был у меня дядюшка, человек немолодой, но с умом, сердцем и образованностью, – а в этих трех вещах, говорят, скрывается секрет никогда не стариться. Дядюшка не выживал из ума, потому что не выживал из людей; три поколения прошли мимо его, и он понимал язык каждого; новизна его не пугала, потому что ничто не было для него ново; постоянно следя за чудною жизнию науки, он привык видеть естественное развитие этого огромного дерева, где беспрестанно из открытия являлось открытие, из наблюдения наблюдение, из мысли вырастала другая мысль, которая, в свою очередь, выводила из земли первоначальную. Оттого разговор его всегда был привлекателен, хотя странен; в нем не было этих суждений, давно вымоченных и выдавленных, как старая свекловица на сахарном заводе; в нем не было этих фраз, которые у иных людей вас ожидают в том или другом случае, как надпись над банкою в кунсткамере или как припев водевильного куплета; но со многими из его понятий нельзя было согласиться: он утверждал, наприм., что знать много, очень много совсем немудрено; что в старину люди были хуже нас, но гораздо больше нас знали и что, наприм., никогда знания человеческие не достигали до такой обширности, как перед потопом!.. Надобно к сему прибавить, что дядя в молодости много путешествовал и – тогда была на это мода – перебывал членом всех возможных мистических обществ: он и варил золото, и вызывал духов, прыгал и заставлял прыгать на восковые гвозди или через ковер, игравший роль бездонной пропасти, и проч. и проч. Много чудного сохранилось в его памяти об этих предметах; но, говоря о них, он употреблял какой-то странный способ выражения, вместе и важный и насмешливый, так что нельзя, бывало, угадать, в самом ли деле дядя верил своим словам или смеялся над ними. Когда мы приставали к нему и требовали настоятельно, чтоб сказал, шутит он или говорит правду, и упрашивали его бросить двусмысленный тон, дядя улыбался с простодушным лукавством и замечал, что без этого тона нельзя обойтись, говоря о многих вещах в этом мире, а особливо о вещах не совсем этого мира.

Однажды я застал старика поутру за чашкою кофе.

– Что это значит, дядюшка? Вы прежде, кажется, поутру не кушали кофе?

– Да что мне делать с вашими учеными и докторами? Вот твердили мне, что две чашки кофе в день поутру и после обеда для меня слишком много: я отказался от утренней чашки и спокойно дожидался моей послеобеденной; а вот недавно лукавый дернул одного немца написать целую книгу (с этими словами дядюшка ударил рукою по латинскому in-quarto) в доказательство, что нет ничего вреднее, как кофе после обеда, и так убедил меня, злодей, что я с той же минуты пожаловал послеобеденную чашку в утреннюю.

– А между тем на вакансию послеобеденной поступит другая, дядюшка, не так ли?

Дядя махнул рукою.

– Вы, молодые люди, никогда не верите нам, старикам. Вот ты, я чаю, не поверишь и тому, наприм., что может быть шум и крик в доме без всякой видимой причины?

– Полуверю…

– Половина ни в чем никуда не годится; все в природе есть целость – не так ли… как тебя, шеллингист или гогелист?

– И то и другое, а может быть, ни то, ни другое…

– Что? что? Сомнение? Скептицизм?.. какая старина! Но в этом случае, сделай милость, не будь скептиком, ибо что я говорю, то правда. Ко мне сию минуту приходил хозяин дома и рассказал то, что, впрочем, я давно знаю. Да! я знаю этот дом уже лет сорок; он в мое время принадлежал князю А., с которым мы были дружны в молодости. Тогда еще дворяне жили по-боярски: в доме на каждом шагу видно было, что у хозяина были отец, дед, прадед и предки, чего не заметишь в нынешних наемных квартирах, где наши исторические имена так скучно проживают и проживаются…

– Дядюшка! Это мне не в бровь, а прямо в глаз… – Знаю, знаю, новое поколение!..

Отцы наши жили небрежно – они не подорожили ни вашим именем, ни здоровьем; я и не виню вас: вы очищаете грехи отцовские. Но в мое время не так было: дед нынешнего наследника тридцать лет жил безвыездно в своем московском боярском доме; им кормился целый околодок; его именем называлась целая улица, ибо он в точности исполнял боярскую должность: делал добро не считая и забывая, – а с его легкой и щедрой руки поднялось несколько купцов, которых дети теперь миллионеры. В его всегда развязанном кошельке черпал отец, отдававший сына в училище, промышленник, заводивший ткацкий стан; по милости этого кошелька образовались несколько хороших живописцев в академии, целый оркестр музыкантов… Впрочем, тогда так делали многие, и, поверь самовидцу, что нынешнему богатству московского среднего класса и разрастающейся промышленности первое начало было положено тогдашнею боярскою даровитостью, которая, однако ж, умела не проживаться. Я часто бывал у князя; еще тогда, т. е. лет за сорок, он показывал мне комнату, в которой иногда по ночам слышен был странный шум, похожий на вопли; я даже нарочно ночевал несколько дней сряду в княжеском доме и сам два раза слышал этот шум. Едва мы отворяли дверь – все утихало; комната была пуста, и все на своем месте. В эту комнату призываемы были и ученые, и колдуны, и заговорщики – ничто не помогло и ничто ничего не объяснило. С тех пор мне было время забыть об этом доме; но на днях последний наследник продал заочно отцовский дом здешнему, мне знакомому купцу, который в боярских палатах хочет завести какую-то прядильную фабрику; третьего дня он пришел ко мне и, рассказывая о выгодах своей покупки (ибо я его приучил меня не обманывать), заметил, что одно только худо. – Что же такое? – спросил я. – Да так, – отвечал он, почесываясь и улыбаясь, – как мы спроста говорим, купил я дом-то с домовыми. – Как с домовыми? – Да так, батюшка; едва мы переселились в него, как ночью услышали, кто-то в зале вопит: мы подумали, что там кто остался из рабочих; пришли – все тихо, а в покое пустехонько. На другую ночь – то же и на третью ночь то же: завопит, завопит, да вдруг и стихнет, а там опять; этак бывает раза два-три в ночь, так что ужас на всех навело. Не знаете ли, батюшка, какого средствия?.. Я поехал с купцом в его новый дом и без труда узнал ту самую комнату, в которой я делал свои наблюдения еще при покойном князе, – в ней не было никакой перемены.

– Что же вы присоветовали бедному купцу? – спросил я у дядюшки.

– Я присоветовал ему поставить в этой огромной комнате паровую машину, уверив его, что она имеет особенное свойство выгонять домовых. Но пока еще комната не переделана, не хочешь ли ты, господин физик, посмотреть ее и по новым теориям объяснить это странное явление? ведь вы нынче беретесь все объяснять!

– Нет, мы нынче беремся ничего не объяснять… Мы утверждаем, что всякая вещь есть, потому что она есть…

– Это очень полезно для хода наук, благоразумно и избавляет от труда искать и забираться вдаль…

– Однако ж, комнату посмотреть любопытно…

– Хорошо, – сказал дядюшка, – карету! Только уверься, что все это не мечта воображения; что я, человек хладнокровный, слышал эти вопли собственными ушами. Впрочем, нельзя не поверить и купцу.

Когда мы вошли в старобоярский дом, я с грустью посмотрел на княжеские гербы, которые щедро рассыпаны были по стенам; на ряды портретов фамилии, которой начало терялось в баснословных временах нашей истории; на старинные хрустальные люстры, которыми освещались боярские пиры, открытые для всех мимоходящих; на кабинет князя, с его огромными креслами, где он, может быть, думал, на какое новое добро бросить свое золото – и сердце мое сжалось при мысли, что грубая механическая работа заступит место высоких нравственных деяний. Дядя молчал, но, кажется, думал то же, а словоохотливый хозяин еще докучал нам рассказами: "Здесь будет сушильня, здесь чесальня, здесь белильня, в кабинете складочная для хлама, и пр. т. п.". Ситец и набойка! Стоите ли вы этого? Под вашими станами исчезает память о древнем добре наших предков, исчезает история! В этих размышлениях мы совсем позабыли предмет нашего посещения. Наконец хозяин растворил дверь в огромную залу, освещенную сверху: "Вот здесь, по совету вашему, батюшка, поставлю паровик; оно и очень удобно. Вот здесь-то"… хозяин сделал значительную мину и перекрестился.

Я осмотрел со вниманием эту странную комнату и наконец сказал дядюшке:

– Это не комната, а духовой инструмент.

– Вот что! – сказал дядя, насмешливо улыбаясь, – сделай милость, объясни, да пояснее. Ведь нынче вы гоняетесь за ясностью, – подумаешь в самом деле, что есть что-нибудь ясное для человека на сем свете! Объясни, объясни.

– Объяснить трудно, но догадываться можно. Я не шучу. В самом деле, эта комната похожа на духовой инструмент. Посмотрите на эту длинную галерею, которая, как труба, примыкает к этой зале: эта зала играет роль раструба валторны, а в самой зале взгляните на свод, сделанный в потолке: этот свод – отрезок конуса, на этот свод рамы окошек опускаются в виде отрезка октаэдра…

– Пощади, пощади! – вскричал дядя, – если не меня, то хоть по крайней мере эту невинность! (С сими словами он указал мне хозяина дома, который, выпучив глаза, слушал меня со всевозможным вниманием и притакивал.) Вы, батюшка Пантелей Артамонович, не дивитесь: мой племянник мастер заговаривать; а вы знаете, в "заговорах" бывают невесть какие слова: и конусы, и октаэдры…

– Понимаем, понимаем, батюшка, – отвечал хозяин.

– Какое же заключение? – спросил меня дядя.

– А такое, что всякий звук в этой галерее, которая построена сводом, проходя в эту залу, должен удесятериться. Теперь вообразите, что этот звук попадет в тон этого свода – тогда звук наверное усилится всотеро; прибавьте к этому эхо, производимое наклоненными рамами, и тогда уверитесь, что писк какой-нибудь крысы – в этом акустическом микроскопе покажется похожим на вопль человека…

– Совершенно справедливо, – заметил дядя, – только ты, человек девятнадцатого века, должен доказать слова свои опытом…

Я пошел в галерею, шаркал, пел, свистал – все эти звуки раздавались громко в галерее, но в зале ничего подобного воплю не делалось. Дядя улыбался; хозяин дома смотрел на все это с удивлением, не зная, что перед ним происходит, шутка или дело.

Я измучился, ходя по галерее.

– Ну, что скажешь, господин ученый? – сказал мне дядя по-французски.

– Скажу то, что я вам верю, верю и хозяину дома, но…

– Но тебе хочется самому испытать, не обманываем ли мы тебя?..

– Почти так, дядюшка; опыт будет чище, как говорят химики.

– Если за тем дело стало, то изволь! Вот, Пантелей Артамонович, – продолжал дядя, обращаясь к хозяину дома, – мой дока говорит, что ему стоит провести у вас одну ночь, так он разом выведет домовых… у него есть такое зелье.

Хозяин кланялся и благодарил.

– А чтоб тебе не так было страшно, – прибавил дядя, – господин философ, я у тебя буду для компании.

На страницу:
4 из 8