
Полная версия
Сталин. Том I
Подавление восстания в Москве при пассивности петербургских рабочих, истощенных предшествующими боями и локаутами; подавление восстаний в Закавказье, в Прибалтийском крае, в Сибири создали перелом. Реакция вступила в свои права. Большевики тем менее спешили признать это, что общий отлив пересекался еще запоздалыми волнами прибоя. Все революционные партии хотели верить, что девятый вал впереди. Когда более скептические единомышленники говорили Ленину, что реакция, может быть, уже началась, он отвечал: «Я признаю это последним». Пульс русской революции отчетливее всего выражался в стачках, которые составляли основную форму мобилизации масс. В 1905 году насчитывалось 2 % миллиона стачечников; в 1906 г. – около миллиона: огромная сама по себе цифра эта означала, однако, резкий упадок.
По объяснению Кобы, пролетариат потерпел эпизодическое поражение «прежде всего потому, что у него не было, либо было слишком мало оружия, – как бы вы сознательны ни были, голыми руками вам против пуль не устоять!» Объяснение явно упрощало вопрос. «Устоять» голыми руками против пуль, конечно, трудно. Но были и более глубокие причины поражения. Крестьянство не поднялось всей массой; в центре меньше, чем на окраинах. Армия была захвачена лишь частично. Пролетариат еще не знал по-настоящему ни своей силы, ни силы противника. 1905 г. вошел в историю – и в этом его неизмеримое значение – как «генеральная репетиция». Но такое определение Ленин мог дать лишь задним числом. В 1906 г. он сам ждал близкой развязки. В январе Коба, упрощенно как всегда пересказывая Ленина, писал: «Мы должны раз навсегда отвергнуть всякие колебания, отбросить прочь всякую неопределенность и бесповоротно стать на точку зрения нападения… Единая партия, партией организованное вооруженное восстание и политика нападения – вот чего требует от нас победа восстания». Даже меньшевики еще не решались сказать вслух, что революция закончилась. На съезде в Стокгольме Иванович имел возможность заявить, не опасаясь возражений: «Итак, мы накануне нового взрыва… В этом все мы сходимся». На самом деле в это время «взрыв» был уже позади. «Политика нападения» все больше становилась политикой партизанских стычек и отдельных ударов. Широко разлились по стране так называемые «экспроприации», т. е. вооруженные набеги на банки, казначейства и другие хранилища денег.
Разложение революции передавало инициативу наступления в руки правительства, которое успело тем временем справиться со своими нервами. Осенью и зимой революционные партии вышли из подполья. Борьба велась с открытым забралом. Царская полиция распознала своих врагов в лицо, всех вместе и каждого в отдельности. Расправа началась 3 декабря арестом Петербургского Совета. Все скомпрометированные постепенно арестовывались, если не успевали скрыться. Победа адмирала Дубасова над московскими дружинниками придала репрессиям особую свирепость. С января 1905 г. до созыва первой Государственной Думы 27-го апреля 1906 г. царским правительством по приблизительным расчетам убито более 14000 человек, казнено более 1000, ранено 20000, арестовано, сослано, заточено – около 70000. Главное число жертв пришлось на декабрь 1905 и первые месяцы 1906 г. Коба не подставлялся «как мишень». Он не был ни ранен, ни сослан, ни арестован. Ему не пришлось и скрываться. Он оставался по-прежнему в Тифлисе. Этого никак нельзя объяснить личной умелостью или счастливым случаем. Конспиративно, т. е. украдкой можно было уехать на Таммерфорскую конференцию. Но украдкой нельзя было руководить массовым движением 1905 г. Для активного революционера в маленьком Тифлисе не могло быть и «счастливого случая». На самом деле Коба настолько оставался в стороне от больших событий, что полиция не уделила ему внимания. В середине 1906 г. он продолжал заседать в редакции легальной большевистской газеты.
Ленин укрывался тем временем в Финляндии, в Куоккала, в постоянной связи с Петербургом и всей страной. Здесь же были и другие члены большевистского центра. Отсюда связывались порванные нити нелегальной организации. «Со всех концов России, – пишет Крупская, – приезжали товарищи, с которыми сговаривались о работе». Крупская называет ряд имен, в частности Свердлова, который на Урале «пользовался громадным влиянием», упоминает вскользь Ворошилова и других. Но, несмотря на грозные оклики официальной критики, она ни разу не называет в этот период Сталина. Не потому, что она избегает его имени: наоборот, везде, где у нее есть хоть малейшая опора в фактах, она старается выдвинуть его. Она просто не находит его в своей памяти.
Первая Дума была распущена 8 июля 1906 г. Стачка протеста, к которой призвали левые партии, не удалась: рабочие научились понимать, что одной стачки мало, а на большее не было сил. Попытка революционеров сорвать рекрутский набор плачевно провалилась. Восстание в Свеаборгской крепости при участии большевиков оказалось изолированной вспышкой и было подавлено. Реакция крепчала. Партия забиралась глубже в подполье. «Ильич из Куоккала руководил, – пишет Крупская, – фактически всей работой большевиков». Опять ряд имен и эпизодов. Сталин не назван. То же повторяется в связи с ноябрьской конференцией партии в Терриоках, где решался вопрос о выборах во Вторую Думу. Коба не приезжал в Куоккала. Не сохранилось ни малейших следов переписки между ним и Лениным за 1906 г. Несмотря на встречу в Таммерфорсе, личной связи не создалось. Новая встреча в Стокгольме также не дала сближения. Крупская рассказывает о прогулке по шведской столице с участием Ленина, Рыкова, Строева, Алексинского и других; Сталина она не называет. Возможно и то, что отношения, едва возникнув, натянулись в связи с разногласием по аграрному вопросу: Иванович не подписал воззвания, Ленин не упомянул Ивановича в отчете.
В согласии с решением в Таммерфорсе и Стокгольме кавказские большевики объединились с меньшевиками. В состав объединенного областного Комитета Коба не входил. Зато он стал, если верить Берия, членом кавказского большевистского Бюро, которое секретно существовало в 1906 г., параллельно с официальным Комитетом партии. О деятельности этого Бюро и о роли в нем Кобы никаких данных нет. Одно несомненно: организационные взгляды «комитетчика» времени тифлисско-батумского периода потерпели изменение, если не в существе своем, то в формах выражения. Сейчас Коба не отважился бы приглашать рабочих покаяться в том, что они не доросли до комитетов. Советы и профессиональные союзы выдвинули рабочих революционеров на первый план, и они обычно оказывались более подготовлены для руководства массами, чем большинство подпольных интеллигентов. «Комитетчикам» пришлось, как и предвидел Ленин, наспех пересмотреть свои взгляды или, по крайней мере, свою аргументацию. Коба защищал теперь в печати необходимость партийной демократии, притом такой, когда «масса сама решает вопросы и сама действует». Одного лишь избирательного демократизма недостаточно: «Наполеона III избрали всеобщим голосованием, но кто не знает, что этот избранный император был величайшим поработителем народа». Если бы Бесошвили (тогдашний псевдоним Кобы) мог предвидеть собственное будущее, он воздержался бы от ссылки на бонапартистские плебисциты. Но он многого не предвидел. Дар предвиденья был ему отпущен только для коротких дистанций. И в этом, как увидим, состояла не только его слабая, но и его сильная сторона, по крайней мере, для известной эпохи.
Поражения пролетариата оттесняли марксизм на оборонительные позиции. Враги и противники, притихшие в бурные месяцы, теперь поднимали головы. Материализм и диалектика призывались справа и слева к ответу за разгул реакции. Справа – со стороны либералов, демократов, народников; слева – со стороны анархистов. В движении 1905 г. анархизм не играл никакой роли. В Петербургском Совете существовали только три фракции: меньшевики, большевики и социалисты-революционеры. Но ликвидация Советов и атмосфера разочарования создали для анархистов более благоприятный резонанс. Волна отлива дала себя знать и на отсталом Кавказе, где условия для анархизма были, во многих отношениях, более благоприятны, чем в других частях страны. Приняв участие в защите атакуемых позиций марксизма, Коба написал на грузинском языке серию газетных статей на тему: «Анархизм и социализм». Эти статьи, свидетельствующие о лучших намерениях автора, не поддаются изложению, потому что сами являются изложением чужих работ. Их трудно также и цитировать, так как общая серая окраска затрудняет выбор сколько-нибудь индивидуальных формулировок. Достаточно сказать, что эта работа никогда не переиздавалась.
Направо от грузинских меньшевиков, продолжавших считать себя марксистами, встала партия федералистов, местная пародия отчасти на русских социалистов-революционеров, отчасти – на кадетов. Бесошвили вполне справедливо обличал склонность этой партии к трусливым маневрам и компромиссам, но пользовался при этом рискованными образами. «Как известно, – писал он, – всякое животное имеет свою определенную окраску; но природа хамелеона не мирится с этим; со львом он принимает окраску льва, с волком – волка, с лягушкой – лягушки, в зависимости от того, когда какая окраска ему более выгодна…» Зоолог, вероятно, протестовал бы против клеветы на хамелеона. Но так как, по сути дела, большевистский критик был прав, то можно простить ему его стиль несостоявшегося сельского священника.
Вот и все, что можно сообщить о работе Кобы – Ивановича – Бесошвили за время первой революции. Это немного, даже и в чисто количественном отношении. Между тем автор старался не упустить ничего, сколько-нибудь достойного внимания. Дело в том, что интеллект Кобы, лишенный воображения и бескорыстия, малопроизводителен. К тому же этот упорный, желчный, требовательный характер, вопреки созданной за последние годы легенде, совсем не трудолюбив. Культура умственного труда ему несвойственна. Все, кто ближе соприкасался с ним в более поздние периоды, знали, что Сталин не любит работать. «Коба – лентяй», – говорили не раз с полуснисходительной усмешкой Бухарин, Крестинский, Серебряков и другие. На то же интимное качество осторожно намекал иногда и Ленин. В склонности к угрюмому ничегонеделанию сказывалось, с одной стороны, ориентальное происхождение, с другой – неудовлетворенное честолюбие. Нужна была каждый раз властная личная причина, чтобы побудить Кобу к длительному и систематическому усилию. В революции, которая оттесняла его, он такой побудительной причины не находил. Оттого его вклады в революцию кажутся такими мизерными по сравнению с тем вкладом, какой революция внесла в его личную жизнь.
ПЕРИОД РЕАКЦИИ
Личная жизнь подпольных революционеров была отодвинута на задний план и придушена, но она существовала. Как пальмы на пейзажах Диего Ривера, любовь из-под тяжелых камней прокладывала себе дорогу к солнцу. Чаще всего, почти всегда, она была связана с революцией. Единство идей, борьбы, опасностей, близость в изолированности от остального мира создавали крепкие связи. Пары соединялись в подполье, разъединялись тюрьмою и снова находили друг друга в ссылке. О личной жизни молодого Сталина мы знаем мало, но тем более ценно это малое для характеристики человека.
«В 1903 г. он женился, – рассказывает Иремашвили. – Его брак был, как он понимал его, счастливым. Правда, равноправия полов, которое он выдвигал как основную форму брака в новом государстве, в его собственном доме нельзя было найти. Да это и не отвечало совсем его натуре – чувствовать себя равноправным с кем-нибудь. Брак был счастливым потому, что его жена, которая не могла следовать за ним, глядела на него как на полубога, и потому, что она, как грузинка, выросла в священной традиции, обязывающей женщину служить». Сам Иремашвили, хотя и считавший себя социал-демократом, сохранил в почти незатронутом виде культ традиционной грузинской женщины, по существу, семейной рабыни. Жену Кобы он рисует теми же чертами, что и его мать, Кеке. «Эта истинно грузинская женщина… всей душой заботилась о судьбе своего мужа. Проводя неисчислимые ночи в горячих молитвах, ждала своего Coco, когда он участвовал в тайных собраниях. Она молилась о том, чтобы Коба отвернулся от своих богопротивных идей ради мирной семейной жизни в труде и довольстве».
Не без изумления узнаем мы из этих строк, что у Кобы, который сам уже в 13 лет отвернулся от религии, была наивно и глубоко верующая жена. Это обстоятельство может показаться заурядным в устойчивой буржуазной среде, где муж считает себя агностиком или развлекается франкмасонским ритуалом, в то время как жена, после очередного адюльтера, исповедуется у католического священника. В среде русских революционеров эти вопросы стояли неизмеримо острее. Не анемичный агностицизм, а воинствующий атеизм составлял необходимый элемент их революционной философии. И где им было взять личной терпимости к религии, неразрывно связанной со всем тем, против чего они боролись среди постоянных опасностей? В рабочей среде при ранних браках можно было встретить, правда, немало случаев, когда муж, уже после женитьбы, становился революционером, а жена упорно сохраняла старые верования. Однако это вело обычно к драматическим коллизиям. Муж скрывал от жены свою новую жизнь и отходил от нее все дальше. В других случаях муж отвоевывал жену на свою сторону от ее родни. Молодые рабочие часто жаловались, что трудно найти девушек, свободных от старых суеверий. В среде учащейся молодежи выбор подруги был гораздо легче. Почти не было примеров, чтоб революционный интеллигент женился на верующей. Не то чтобы на этот счет существовали какие-либо правила. Но это просто не отвечало нравам, взглядам, чувствам среды. Коба представлял несомненно редкое исключение.
Из различия взглядов не возникло, видимо, никакой драмы. «Внутренне столь беспокойный человек, который на каждом шагу и при каждом действии чувствовал себя наблюдаемым и преследуемым царской тайной полицией, мог находить любовь только в убогом очаге своей семьи. Из того презрения, которое он источал по отношению ко всем людям, он исключал только свою жену, свое дитя и свою мать». Идиллическая семейная картина, которую рисует Иремашвили, как бы подсказывает вывод о мягкой терпимости Кобы к верованиям близкого ему существа. Но это слишком мало вяжется с тиранической натурой этого человека. На самом деле терпимостью выглядит здесь нравственное безразличие. Коба не искал в жене друга, способного разделить его взгляды или хотя бы амбиции. Он удовлетворялся покорной и преданной женщиной. По взглядам он был марксистом; по чувствам и духовным потребностям – сыном осетина Бесо из Диди-Лило. Он не требовал от жены больше того, что его отец нашел в безропотной Кеке.
Хронология Иремашвили, не безупречная вообще, в делах личного характера надежнее, чем в области политики. Возбуждает, однако, сомнение дата женитьбы: 1903 год. Коба был арестован в апреле 1902 г. и вернулся из ссылки в феврале 1904 г. Возможно, что венчание состоялось в тюрьме – такие случаи были нередки. Но возможно и то, что женитьба произошла лишь после побега из ссылки, в начале 1904 г. Церковное венчание в этом случае представляло, правда, для «нелегального» трудности; но при первобытных нравах того времени, особенно на Кавказе, полицейские препятствия можно было обойти. Если женитьба произошла после ссылки, то это отчасти может объяснить политическую пассивность Кобы в течение 1904 г.
Жена Кобы – мы не знаем даже ее имени – умерла в 1907 г., по некоторым сведениям, от воспаления легких. К этому времени отношения между двумя Coco успели утратить дружеский характер. «Его резкая борьба, – жалуется Иремашвили, – направлялась отныне против нас, его прежних друзей. Он нападал на нас во всех собраниях, дискуссиях самым ожесточенным и неизменным образом и пытался всюду сеять против нас яд и ненависть. Если б у него была возможность, он бы нас искоренил огнем и мечом… Но подавляющее большинство грузинских марксистов оставалось с нами. Этот факт еще больше усиливал его злобу». Политическая отчужденность не помешала Иремашвили посетить Кобу по случаю смерти жены, чтоб принести ему слова утешения: такую силу сохраняли еще традиционные грузинские нравы. «Он был очень опечален и встретил меня, как некогда, по-дружески. Бледное лицо отражало душевное страдание, которое причинила смерть верной жизненной подруги этому столь черствому человеку. Его душевное потрясение… должно было быть очень сильным и длительным, так как он не способен был более скрывать его перед людьми».
Умершую похоронили по всем правилам православного ритуала. На этом настаивали родственники жены, и Коба не сопротивлялся. "Когда скромная процессия достигла входа на кладбище, – рассказывает Иремашвили, – Коба крепко пожал мою руку, показал на гроб и сказал: «Coco, это существо смягчало мое каменное сердце; она умерла, и вместе с ней – последние теплые чувства к людям». Он положил правую руку на грудь: «здесь внутри все так опустошено, так непередаваемо пусто!» Эти слова могут показаться театрально-патетическими и неестественными; но они вполне похожи на правду, и не только потому, что дело идет о молодом человеке, которого постиг первый личный удар: мы и в дальнейшем встретим у Сталина склонность к сухой патетике, нередкой у черствых натур. Угловатую стилистику для выражения своих чувств он почерпал из внушений семинарской гомилетики.
Жена оставила Кобе мальчика с мелкими и нежными чертами лица. В 1919-20 годах он учился в тифлисской гимназии, где Иремашвили состоял преподавателем. Вскоре отец перевел Яшу в Москву. Мы еще встретимся с ним в Кремле. Вот и все, что мы знаем об этом браке, который во времени (1903–1907) довольно точно укладывается в рамки первой революции. Такое совпадение неслучайно: ритмы личной жизни революционеров слишком тесно бывали связаны с ритмами больших событий. «Начиная с того дня, когда он похоронил свою жену, – настаивает Иремашвили, – он утратил последний остаток человеческих чувств. Его сердце наполнилось невыразимо злобной ненавистью, которую уже его безжалостный отец начал сеять в детской душе сына. Он подавлял сарказмом все более редко подымавшиеся моральные сдержки. Беспощадный по отношению к самому себе, он стал беспощадным по отношению ко всем людям». Таким он вступил в период реакции, которая надвинулась тем временем на страну.
Начало массовых стачек во второй половине 90-х годов означало приближение революции. Среднее число стачечников не составляло, однако, еще и 50 тысяч в год. В 1905 г. это число сразу поднялось до 23/4 миллиона; в 1906 г. оно снижается до 1 миллиона; в 1907 г. – до 3/4 миллиона, считая, конечно, и повторные стачки. Таковы цифры революционного трехлетия: мир не знал еще подобной стачечной волны! В 1908 г. открывается период реакции: число стачечников сразу падает до 174 тысяч, в 1909 г. – до 64 тысяч, в 1910 г. – до 50 тысяч. Но в то время, как пролетариат столь быстро свертывает свои ряды, разбуженные им крестьяне еще продолжают и даже усиливают свое наступление. В месяцы первой Думы особенно широко развернулись разгромы помещичьих гнезд. Прокатился ряд солдатских волнений. После подавления попыток Свеаборгского и Кронштадтского восстаний (июль 1906 г.) монархия делается смелее, вводит военно-полевые суды, фальсифицирует при помощи сената выборное право, но не достигает на этом пути нужных результатов: вторая Дума оказывается радикальнее первой.
Политическое положение в стране Ленин характеризует в феврале 1907 г. следующими словами: «Самый дикий, самый бесстыдный произвол… Самый реакционный избирательный закон в Европе. Самый революционный в Европе состав народного представительства в самой отсталой стране!» Отсюда вывод: «впереди – новый, еще более грозный… революционный кризис». Вывод оказался ошибочным. Революция была еще достаточно сильна, чтобы дать знать о себе на арене царского псевдопарламента. Но она была уже разбита. Ее конвульсии становились все слабее.
Параллельный процесс происходил и в социал-демократической партии. По числу членов она еще продолжала расти. Но ее влияние на массы падало. Сто социал-демократов уже не способны вывести на улицу столько рабочих, сколько год назад выводили десять социал-демократов. Различные стороны революционного движения, – как исторического процесса в целом, как живого развития вообще – не равномерны и не гармоничны. Рабочие и даже мелкие буржуа пытались за поражение в открытом бою мстить царизму левым голосованием; но на новое восстание они уже не были способны. Лишившись аппарата советов и непосредственной связи с массами, быстро впадавшими в мрачную апатию, более активные рабочие почувствовали потребность в революционной партии. Так, полевение Думы и рост социал-демократии оказались на этот раз симптомами не подъема, а упадка революции.
Ленин, несомненно, и в те дни уже допускал такую возможность. Но пока окончательная проверка не была дана опытом, он продолжал строить политику на революционном прогнозе. Таково было основное правило этого стратега. «Революционная социал-демократия, – писал он в октябре 1906 г., – первой должна становиться на путь наиболее решительной и наиболее прямой борьбы и последней принимать более обходные способы борьбы». Под прямой борьбой надо понимать: забастовки, демонстрации, всеобщую стачку, схватки с полицией, восстание. Под общими способами: использование легальных возможностей, в частности парламентаризма, для собирания сил. Эта стратегия неизбежно заключала в себе опасность применения боевых методов в такой момент, когда объективные условия для них уже исчезли. Но на весах революционной партии этот тактический риск весил неизмеримо менее стратегической опасности: отстать от событий и упустить революционную ситуацию.
Пятый съезд партии, заседавший в Лондоне в мае 1907 г., отличался чрезвычайным многолюдством: в зале «социалистической» церкви насчитывалось 302 делегата с решающими голосами (один делегат на 500 членов партии), около полусотни – с совещательными и немало гостей. Большевиков было 90, меньшевиков – 85. Национальные делегации располагались между флангами как «центр». На прошлом съезде, как мы помним, представлены были 13000 большевиков и 18000 меньшевиков (один делегат на 300 членов партии). За двенадцать месяцев между Стокгольмским и Лондонским съездами русская часть партии возросла с 31000 до 77000 членов, т. е. в два с половиной раза. Обострение фракционной борьбы неизбежно вздувало цифры. Но остается неоспоримым, что передовые рабочие за последний год продолжали притекать в партию. Значительно быстрее усиливалось при этом левое крыло. В Советах 1905 г. меньшевики преобладали; большевики составляли скромное меньшинство. В начале 1906 г. силы обоих течений в Петербурге приблизительно сравнялись. В период между первой и второй Думой большевики стали брать верх. Во время второй Думы они уже завоевали полное преобладание среди передовых рабочих. Стокгольмский съезд по характеру принятых решений был меньшевистским, Лондонский – большевистским.
Власти внимательно следили за этим сдвигом влево. Незадолго до съезда департамент полиции разъяснял своим отделениям на местах, что «меньшевистские группы по настроению их в настоящий момент не представляют столь серьезной опасности, как большевики». В очередном докладе о ходе съезда, представленном департаменту полиции его заграничным агентом, заключается следующая оценка: «Из ораторов в дискуссии выступали в защиту крайней революционной точки зрения Станислав (большевик), Троцкий, Покровский (большевик), Тышко (польский национал-демократ); в защиту же оппортунистической точки зрения Мартов, Плеханов» (вожди меньшевиков). «Ясно намечается, – продолжает охранник, – поворот социал-демократов к революционным методам борьбы… Меньшевизм, расцветший благодаря Думе, с течением времени, когда Дума показала свою импотентность, вымирает и снова дает простор большевистским или, вернее, крайне революционным течениям». На самом деле, как уже сказано, внутренние сдвиги в пролетариате были сложнее и противоречивее: передовой слой, под влиянием опыта, сдвинулся влево; массы, под влиянием поражений, сдвинулись вправо. Дыхание реакции уже носилось над съездом. «Наша революция переживает трудные времена, – говорил Ленин на заседании 12 мая, – нужна вся сила воли, вся выдержанность и стойкость сплоченной пролетарской партии, чтобы уметь противостоять настроениям неверия, упадка сил, равнодушия, отказа от борьбы».
«В Лондоне, – пишет французский биограф, – Сталин в первый раз видел Троцкого, но последний вряд ли заметил его; вождь Петербургского Совета не был человеком, который легко завязывает знакомства и сближается с кем-либо без действительного духовного сродства». Верно ли это или нет, но факт таков, что только из книги Суварина я узнал о присутствии Кобы на Лондонском съезде и нашел затем подтверждение этого в официальных протоколах. Как и в Стокгольме, Иванович принимал участие не в числе 302 делегатов с решающим голосом, а в числе 42 с совещательным. Так слаб оставался большевизм в Грузии, что Коба не мог собрать в Тифлисе 500 голосов! «Даже в родном городе Кобы и моем, в Гори, – пишет Иремашвили, – не было ни одного большевика». Полное господство меньшевиков на Кавказе засвидетельствовал в прениях съезда Шаумян, один из руководящих кавказских большевиков, соперник Кобы и будущий член ЦК. «Кавказские меньшевики, – жаловался он, – пользуясь своим подавляющим численным перевесом и официальным господством на Кавказе, принимают все меры к тому, чтобы не дать быть избранными большевикам». В заявлении, подписанном тем же Шаумяном и Ивановичем, читаем: «Кавказские меньшевистские организации состоят почти сплошь из городской и сельской мелкой буржуазии». Из 18000 кавказских членов партии насчитывалось не более 6000 рабочих; но и те в подавляющем числе шли за меньшевиками.