bannerbanner
История русской революции. Том I
История русской революции. Том Iполная версия

Полная версия

История русской революции. Том I

Язык: Русский
Год издания: 2009
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
19 из 37

Будущий министр земледелия, а затем и председатель Учредительного собрания, Чернов был несомненно наиболее репрезентативной фигурой старой эсеровской партии и не случайно считался ее вдохновителем, теоретиком и вождем. Со значительными, но не связанными единством познаниями, скорее начетчик, чем образованный человек, Чернов всегда имел в своем распоряжении неограниченный выбор подходящих к случаю цитат, которые долго поражали воображение русской молодежи, немногому научая ее. На один-единственный вопрос этот многословный вождь не имел ответа: кого и куда он ведет? Эклектические формулы Чернова, сдобренные моралью и стишками, соединяли до поры до времени разношерстную публику, которая во все критические часы тянула в разные стороны. Неудивительно, если свой метод формирования партии Чернов самодовольно противопоставлял ленинскому «сектантству».

Чернов прибыл из-за границы через пять дней после Ленина: Англия в конце концов пропустила его. На многочисленные приветствия в Совете вождь самой большой партии ответил самой длинной речью, о которой Суханов, наполовину эсер, отзывался так: «Не один я, а многие другие эсеровские партийные патриоты морщились и покачивали головами, что это он так неприятно поет, так странно жеманится и закатывает глазки, да и говорит без конца, ни к селу ни к городу». Вся дальнейшая деятельность Чернова в революции развернулась по камертону первой его речи. После нескольких попыток противопоставить себя слева Керенскому и Церетели Чернов, притиснутый со всех сторон, сдался без боя, очистился от своего эмигрантского циммервальдизма, вошел в контактную комиссию, а позже и в коалиционное правительство. Все, что он делал, было невпопад. Он решил поэтому уклоняться. Воздерживание от голосования стало для него формой политического существования. Его авторитет от апреля к октябрю таял еще быстрее, чем ряды его партии. При всем различии между Черновым и Керенским, ненавидевшими друг друга, оба они целиком сидели корнями в дореволюционном прошлом, в старом русском рыхлом обществе, в худосочной и претенциозной интеллигенции, которая горела желанием поучать народные массы, опекать их и благодетельствовать, но была совершенно неспособна прислушаться к ним, понять их и поучиться у них. А без этого нет революционной политики.

Авксентьев, поднимавшийся партией до самых высоких постов революции – председатель Исполнительного комитета крестьянских депутатов, министр внутренних дел, председатель предпарламента, – представлял уже совершенную карикатуру на политика: обаятельный учитель словесности женской гимназии в Орле – вот все, что можно о нем сказать. Правда, его политическая деятельность оказалась гораздо злонамереннее его личности.

Крупную, но больше закулисную роль во фракции эсеров и в правящем советском ядре играл Гоц. Террорист из известной революционной семьи, Гоц был менее претенциозен и более деловит, чем его ближайшие политические друзья. Но в качестве так называемого «практика» ограничивался делами кухни, предоставляя большие вопросы другим. Нужно, впрочем, прибавить, что он не был ни оратором, ни писателем и что главным его ресурсом являлся личный авторитет, оплаченный годами каторжных работ.

Мы, в сущности, назвали всех, кого можно было назвать среди руководящего круга народников. Дальше идут уже совершенно случайные фигуры, вроде Филипповского, относительно которого никто не мог объяснить, почему, собственно, он попал на самую верхушку февральского Олимпа: решающую роль сыграл, надо полагать, его мундир морского офицера.

Наряду с официальными вождями двух господствовавших партий в Исполкоме было немало «диких», одиночек, участников прошлого движения на разных его этапах, людей, задолго до переворота отошедших от борьбы и теперь, после торопливого возвращения под знамя победившей революции, не спешивших надевать на себя партийное ярмо. Во всех основных вопросах «дикие» шли по линии советского большинства. В первое время им принадлежала даже руководящая роль. Но по мере того как прибывали из ссылки и эмиграции официальные вожди, беспартийные оттирались на вторые места, политика оформлялась, партийность входила в свои права.

Противники Исполнительного комитета из лагеря реакции не раз указывали впоследствии на засилье в нем инородцев: евреев, грузин, латышей, поляков и пр. Хотя по отношению ко всей массе членов Исполнительного комитета инородцы составляли совсем невысокий процент, но несомненно, что они занимали очень видное место в президиуме, в различных комиссиях, среди докладчиков и пр. Так как интеллигенция угнетенных национальностей, сосредоточенная преимущественно в городах, обильно пополняла революционные ряды, то немудрено, если среди старшего поколения революционеров число инородцев было особенно значительно. Их опыт, хотя и не всегда высокого качества, делал их незаменимыми при возведении новых общественных форм. Совершенно вздорными являются, однако, попытки вывести политику советов и ход всей революции из мнимого засилья инородцев. Национализм и в этом случае обнаруживает презрение к действительной нации, т. е. к народу, изображая его в период его великого национального пробуждения простым чурбаном в чужих и случайных руках. Но почему же и как инородцы получили такую чудодейственную силу над коренными миллионами? На самом деле именно в момент глубокого исторического поворота толща нации нередко ставит себе на службу те элементы, которые вчера еще были придавлены и потому с наибольшей готовностью дают выражение новым задачам. Не инородцы ведут революцию, а национальная революция пользуется инородцами. Так бывало даже и при крупных реформах сверху. Политика Петра I не переставала быть национальной, когда, сворачивая со старых путей, привлекала к себе на службу инородцев и иностранцев. Мастера немецкой слободки и голландские шкипера лучше выражали в тот период потребности национального развития России, чем русские попы, натасканные некогда греками, или московские бояре, тоже жаловавшиеся на иноземное засилье, хотя сами происходили от иноземцев, формировавших русское государство. Во всяком случае, инородческая интеллигенция 1917 года делилась между теми же партиями, что и истинно русская, страдала теми же пороками и совершала те же ошибки, причем как раз инородцы в среде меньшевиков и эсеров щеголяли особой ревностью об обороне и единстве России.

Так выглядел Исполнительный комитет, верховный орган демократии. Две партии, растерявшие иллюзии, но сохранившие предрассудки, со штабом вождей, неспособных перейти от слова к делу, оказались во главе революции, которая призвана была рвать оковы столетий и закладывать основы нового общества. Вся деятельность соглашателей стала цепью мучительных противоречий, изнурявших народные массы и подготовлявших конвульсии гражданской войны. Рабочие, солдаты, крестьяне брали события всерьез. Они считали, что созданные ими советы должны немедленно приняться за устранение тех бедствий, которые породили революцию. Все шли в советы. Всякий нес то, что наболело. А у кого не наболело? Требовали решения, надеялись на помощь, ждали справедливости, настаивали на возмездии. Ходатаи, жалобщики, просители, обличители считали, что наконец-то враждебную власть заменили своей. Народ Совету верит, народ вооружен, значит, Совет и есть власть. Они так понимали дело – и разве они не были правы? Непрерывный поток солдат, рабочих, солдатских жен, мелких торговцев, служащих, матерей, отцов открывал и закрывал двери, искал, спрашивал, плакал, требовал, заставлял принимать меры, иногда точно указывая какие, – и превращал Совет на деле в революционную власть. «Это совершенно не было в интересах и, во всяком случае, не входило в планы самого Совета», – жалуется знакомый нам Суханов, который, разумеется, посильно боролся с этим процессом. С успехом ли? Увы, он вынужден тут же признать, что «советский аппарат стал непроизвольно, автоматически, против воли Совета вытеснять официальную государственную машину, работавшую все более и более холостым ходом». Что же делали доктринеры капитуляции, механики холостого хода? «Приходилось мириться и брать на себя отдельные функции управления, – меланхолически признается Суханов, – поддерживая в то же время фикцию, что это управляет Мариинский дворец». Вот чем занимались эти люди в разоренной стране, объятой пламенем войны и революции: маскарадными мерами они ограждали престиж правительства, которое народ органически извергал. Да погибнет революция, но да здравствует фикция!.. А в то же время власть, которую эти люди изгоняли через дверь, влезала к ним обратно через окно, застигая их каждый раз врасплох и ставя в смешное или недостойное положение.

Еще в ночь на 28 февраля Исполнительный комитет закрыл монархическую печать и установил для газет разрешительный порядок. Раздались протесты. Особенно громко кричали те, которые привыкли зажимать всем рты. Через несколько дней комитет снова столкнулся с вопросом о свободе печати: разрешать или не разрешать выход реакционных газет? Возникли разногласия. Доктринеры типа Суханова стояли за абсолютную свободу прессы. Чхеидзе сперва не соглашался: как можно оставлять оружие в бесконтрольном распоряжении смертельных врагов? Никому, к слову сказать, не приходило в голову предоставить самый вопрос на разрешение правительства. Да это было бы и беспредметно:

типографские рабочие признавали только распоряжения Совета. 5 марта Исполнительный комитет подтвердил: правые издания закрыть, выход новых газет поставить в зависимость от разрешения Совета. Но уже 10-го это постановление было отменено под напором буржуазных кругов. «Трех дней было достаточно, чтобы образумиться», – торжествовал Суханов. Неосновательное торжество! Пресса не стоит над обществом. Условия ее существования во время революции отражают ход самой революции. Когда последняя принимает или может принять характер гражданской войны, ни один из воюющих лагерей не допустит существования вражеской прессы в районе своего влияния, как и не выпустит добровольно из своих рук контроля над арсеналами, железными дорогами или типографиями. В революционной борьбе печать только один из родов оружия. Право на слово во всяком случае не выше, чем право на жизнь. А революция присваивает себе и это последнее. Можно установить как закон: революционные правительства бывают тем либеральнее, тем терпимее, тем «великодушнее» к реакции, чем мельче их программа, чем больше они связаны с прошлым, чем консервативнее их роль. И наоборот, чем грандиознее задачи, чем большее количество приобретенных прав и интересов они нарушают, тем концентрированнее революционная власть, тем обнаженнее ее диктатура. Плохо ли это или хорошо, но именно такими путями человечество до сих пор шло вперед.

Совет был прав, когда хотел удержать в своих руках контроль над печатью. Почему же он так легко отказался от этого? Потому, что он вообще отказался от серьезной борьбы. Он молчал о мире, о земле, даже о республике. Передав власть консервативной буржуазии, он не имел ни основания опасаться правой печати, ни возможности бороться против нее. Зато уже через небольшое число месяцев правительство, при поддержке Совета, стало беспощадно расправляться с левой печатью. Газеты большевиков закрывались одна за другой.

7 марта Керенский в Москве декламировал: «Николай II в моих руках… Маратом русской революции я никогда не буду… Николай II под моим личным наблюдением отправится в Англию…» Дамы бросали цветы, студенты аплодировали. Но низы всполошились. Еще ни одна серьезная революция, то есть такая, которой было что терять, не выпускала низложенного монарха за границу. От рабочих и солдат шли непрерывные требования: арестовать Романовых. Исполком почуял, что в этом вопросе шутить нельзя. Было решено, что дело Романовых Совет должен взять в свои руки: правительство, таким образом, открыто признано было не заслуживающим доверия. Исполнительный комитет дал приказ по всем железным дорогам не пропускать Романова, вот почему царский поезд блуждал по путям. Один из членов Исполкома, рабочий Гвоздев, правый меньшевик, был отряжен для ареста Николая. Керенский оказался дезавуирован и с ним вместе правительство. Но оно не ушло, а молча подчинилось. Уже 9 марта Чхеидзе докладывал Исполнительному комитету, что правительство «отказалось» от мысли вывезти Николая в Англию. Царская семья подвергнута была аресту в Зимнем дворце. Так Исполнительный комитет воровал у себя самого власть из-под подушки. А с фронта все настойчивее поступали требования: перевести бывшего царя в Петропавловскую крепость.

Революции всегда означали имущественные перетасовки не только в порядке законодательства, но и в порядке массовых захватов. Аграрная революция никогда вообще в истории иначе не происходила: легальная реформа шла неизменно в обозе красного петуха. В городах роль захватов бывала меньше: буржуазные революции не имели задачей потрясти буржуазную собственность. Но не было еще, кажется, революции, когда массы не завладевали бы для общественных целей зданиями, принадлежавшими ранее врагам народа. Сейчас же после февральского переворота вышли из подполья партии, возникли профессиональные союзы, шли непрерывные митинги, во всех районах были свои советы – всем нужны были помещения. Организации захватывали необитаемые дачи царских министров или пустующие дворцы царских балерин. Потерпевшие жаловались либо власти вмешивались по собственной инициативе. Но так как захватчики владели, по существу, властью, а официальная власть была призраком, то прокурорам приходилось в конце концов обращаться к тому же Исполнительному комитету с ходатайством о восстановлении попранных прав балерины, несложные функции которой высоко оплачивались членами династии из народных средств. В движение приводилась, как полагается, контактная комиссия, министры заседали, бюро Исполкома совещалось, к захватчикам посылались делегации – и дело затягивалось на месяцы.

Суханов сообщает, что в качестве «левого» он не имел ничего против самых радикальных законодательных вторжений в права собственности, но зато являлся «ярым врагом всяких захватов». Подобными уловками горе-левые обычно прикрывали свою несостоятельность. Подлинно революционное правительство могло бы, несомненно, свести к минимуму хаотические захваты путем своевременного декрета о реквизиции помещений. Но левые соглашатели сдали власть фанатикам собственности, чтобы затем тщетно проповедовать массам уважение к революционной законности… под открытым небом. Климат Петрограда не благоприятствует платонизму.

Хлебные хвосты дали последний толчок революции. Они же явились первой угрозой новому режиму. Уже в учредительном заседании Совета постановлено было создать продовольственную комиссию. Правительство мало размышляло о том, как кормить столицу. Оно не прочь было бы смирить ее голодом. Задача и в дальнейшем легла на Совет. В его распоряжении имелись экономисты и статистики с некоторым практическим стажем, служившие раньше в хозяйственных и административных органах буржуазии. Это были в большинстве случаев меньшевики правого крыла, как Громан и Череванин, или бывшие большевики, отошедшие далеко вправо, как Базаров и Авилов. Но едва они становились лицом к лицу с задачей прокормления столицы, как оказывались вынуждены всей обстановкой предлагать весьма радикальные меры для обуздания спекуляции и организации рынка. В ряде заседаний Совета утверждалась целая система мероприятий «военного социализма», включавшая в свой состав объявление всех хлебных запасов государственным достоянием, установление твердых цен на хлеб в соответствии с такими же ценами на продукты промышленности, государственный контроль над производством, правильный товарообмен с деревней. Вожди Исполнительного комитета переглядывались друг с другом в тревоге; не зная, что предложить, они присоединялись к радикальным резолюциям. Члены контактной комиссии застенчиво передавали их затем правительству. Правительство обещало изучить. Но ни князь Львов, ни Гучков, ни Коновалов не имели охоты контролировать, реквизировать и всячески урезывать себя и своих друзей. Все экономические постановления Совета разбивались о пассивное сопротивление государственного аппарата, поскольку не осуществлялись самочинно местными советами. Единственная практическая мера, которую провел Петроградский Совет в области продовольствия, состояла в ограничении потребителя твердым пайком: полтора фунта для лиц физического труда, фунт – для остальных. Правда, это ограничение почти не внесло еще изменения в реальный продовольственный бюджет столичного населения: фунт и полтора фунта – жить можно. Бедствия повседневного недоедания впереди. Революции придется в течение лет, не месяцев, а лет, все туже и туже подтягивать кушак на запавшем животе. Она вынесет это испытание. Сейчас ее мучает еще не голод, а неизвестность, неопределенность курса, неуверенность в завтрашнем дне. Экономические трудности, обостренные 32 месяцами войны, стучатся в двери и окна нового режима. Расстройство транспорта, недостаток разных видов сырья, изношенность значительной части оборудования, грозная инфляция, расстройство товарооборота – все это требует смелых и неотложных мер. Приходя к ним по линии экономической, соглашатели делали их невозможными по линии политической. Каждая хозяйственная проблема, в которую они упирались, превращалась в осуждение двоевластия, и каждое решение, которое им приходилось подписывать, невыносимо жгло им пальцы.

Большой проверкой сил и отношений стал вопрос о восьмичасовом рабочем дне. Восстание победило, но всеобщая стачка продолжается. Рабочие всерьез полагают, что перемена режима должна внести перемены и в их судьбу. Это сразу вызывает тревогу новых правителей, и либералов, и социалистов. Патриотические партии и газеты бросают клич: «Солдаты – в казармы, рабочие – к станкам!» «Значит, все остается по-старому?» – спрашивают рабочие. «Пока что», – смущенно отвечают меньшевики. Но рабочие понимают: если сейчас не будет перемен, то дальше и подавно. Урегулировать дело с рабочими буржуазия предоставляет социалистам. Сославшись на то, что одержанная победа «в достаточной степени обеспечила позицию рабочего класса в его революционной борьбе», – в самом деле, разве не стали у власти либеральные помещики? – Исполнительный комитет постановляет 5 марта приступить к возобновлению работ в Петроградском районе. Рабочие к станкам! Такова сила бронированного эгоизма образованных классов, либералов, вместе с их социалистами. Эти люди верили, что миллионы рабочих и солдат, поднятые на восстание несокрушимым напором недовольства и надежд, покорно примирятся после победы со старыми условиями жизни. Из исторических книг вожди вынесли убеждение, что так происходило в прошлых революциях. Но нет, так даже и в прошлом не было никогда. Если трудящиеся и загонялись в прежнее стойло, то не иначе как кружным путем, через ряд поражений и обманов. Жестокую социальную изнанку политических переворотов остро чувствовал Марат. Поэтому он так и оклеветан официальными историками. «Революция совершается и поддерживается только низшими классами общества, – писал он за месяц до переворота 10 августа 1792 года, – всеми этими обездоленными, которых бесстыдное богатство третирует, как каналий, и которых римляне, со свойственным им цинизмом, некогда прозвали пролетариями». Что же дает революция обездоленным? «Добившись сначала некоторого успеха, движение в конце концов оказывается побежденным; всегда ему не хватает знания, сноровки, средства, оружия, вождей, определенного плана действий; оно остается беззащитным против заговорщиков, обладающих опытностью, ловкостью и хитростью». Мудрено ли, что Керенский не хотел быть Маратом русской революции?

Один из бывших капитанов русской промышленности, В. Ауэрбах, с возмущением рассказывает, что «низами революция понималась как что-то вроде масленицы: прислуга, например, пропадала на целые дни, гуляла с красными бантиками, каталась на автомобилях, возвращалась только к утру, чтобы помыться, и опять на гулянье». Замечательно, что, пытаясь показать деморализующее действие революции, обличитель изображает поведение прислуги теми чертами, которые за вычетом разве красного бантика как нельзя лучше воспроизводят обычную жизнь буржуазной патрицианки. Да, революция воспринимается угнетенными как праздник или как канун праздника и первое движение пробужденных ею домашних рабынь состоит в том, чтобы ослабить ярмо повседневной, унизительной, тоскливой, безысходной неволи. Рабочий класс в целом не мог и не хотел утешиться одними лишь красными бантиками – как символом победы для других. На заводах Петрограда шло волнение. Немалое число предприятий открыто не подчинились постановлению Совета. К станкам рабочие, конечно, готовы идти, ибо вынуждены, но на каких условиях? Рабочие требовали восьмичасового рабочего дня. Меньшевики ссылались на 1905 год, когда рабочие пытались захватным путем ввести 8-часовой рабочий день и потерпели поражение: «борьба на два фронта – с реакцией и капиталистами – не по силам пролетариату». Это была их центральная идея. Меньшевики, вообще говоря, признавали неизбежность в будущем разрыва с буржуазией. Но это чисто теоретическое признание ни к чему их не обязывало. Они считали, что не надо форсировать разрыва. А так как буржуазия отбрасывается в лагерь реакции не горячими фразами ораторов и журналистов, а самостоятельным движением трудящихся классов, то меньшевики изо всех сил противодействовали экономической борьбе рабочих и крестьян. «Для рабочего класса, – учили они, – сейчас социальные вопросы не стоят на первом плане. Теперь он добывает себе политическую свободу». Но в чем состоит эта умозрительная свобода, рабочие постигнуть не могли. Они хотели прежде всего немного свободы для своих мышц и нервов. И они напирали на хозяев. Какая ирония: как раз в день 10 марта, когда меньшевистская газета писала, что 8-часовой рабочий день не стоит в порядке дня, общество заводчиков и фабрикантов, которое накануне уже оказалось вынуждено войти в официальные сношения с Советом, заявило о своем согласии на введение 8-часового рабочего дня и организацию фабрично-заводских комитетов. Промышленники проявили больше дальновидности, чем демократические стратеги Совета. Немудрено, на заводах хозяева стояли лицом к лицу с рабочими, которые не менее чем на половине петроградских предприятий, в том числе на большинстве крупнейших, единодушно покидали станки после 8 часов труда. Они брали сами то, в чем им отказывали правительство и Совет. Когда либеральная пресса с умилением сравнивала жест русских промышленников 10 марта 1917 года с жестом французского дворянства 4 августа 1789 года, она была гораздо ближе к исторической истине, чем думала сама: подобно феодалам конца XVIII века, русские капиталисты действовали из-под палки необходимости и временной уступкой надеялись обеспечить в дальнейшем восстановление утраченного. Один из кадетских публицистов, нарушая официальную ложь, прямо признавал: «На несчастье меньшевиков, большевики уже принудили террором общество фабрикантов согласиться на немедленное введение 8-часового рабочего дня». В чем состоял террор, мы уже знаем. Рабочие-большевики, несомненно, занимали в движении первое место. И опять, как в решающие дни Февраля, подавляющее большинство рабочих шло за ними.

С очень смешанным чувством Совет, руководимый меньшевиками, зарегистрировал грандиозную победу, одержанную, в сущности, против него. Посрамленным лидерам пришлось, однако, сделать еще шаг вперед и предложить Временному правительству издать до Учредительного собрания указ о 8-часовом дне по всей России. Но правительство, по соглашению с предпринимателями, уперлось и, выжидая лучших дней, отказалось выполнить требование, предъявленное ему без всякой настойчивости.

В Московской области открылась та же борьба, но приняла более затяжной характер. И здесь Совет, несмотря на сопротивление рабочих, потребовал возобновления работ. На одном из крупнейших заводов резолюция против прекращения стачки собрала 7 тысяч голосов против 6. Так же приблизительно реагировали и другие предприятия. 10 марта Совет еще раз подтвердил обязательность немедленного возвращения к станкам. Хотя в большинстве заводов после этого и начались работы, но почти всюду развернулась борьба за сокращение рабочего дня. Рабочие поправляли своих руководителей действием. Долго упиравшемуся Московскому Совету пришлось, наконец, 21 марта ввести 8-часовой рабочий день собственным постановлением. Промышленники немедленно подчинились. В провинции борьба перешла и на апрель. Почти всюду советы сперва сдерживали и противодействовали, затем, под напором рабочих, вступали в переговоры с предпринимателями; где последние не шли на соглашение, советы оказывались вынуждены самостоятельно декретировать введение 8-часового рабочего дня. Какая брешь в системе!

Правительство преднамеренно оставалось в стороне. Тем временем под дирижерством либеральных лидеров открылась неистовая кампания против рабочих. Чтобы сломить их, решено было восстановить против них солдат. Сокращение рабочего дня означает ведь ослабление фронта. Разве можно думать только о себе во время войны? Разве в окопах считают число часов? Когда имущие классы становятся на путь демагогии, они не останавливаются ни перед чем. Агитация приняла бешеный характер и скоро была перенесена в окопы. Солдат Пирейко в своих фронтовых воспоминаниях признает, что агитация, ведшаяся главным образом новоиспеченными социалистами из офицеров, была небезуспешна. «Но все несчастье офицерского состава, пытавшегося натравить солдат на рабочих, заключалось в том, что они были офицерами. Слишком свежо еще было в памяти каждого солдата, чем был для него офицер в прошлом». Наиболее острый характер травля рабочих приняла, однако, в столице. Промышленники совместно с кадетским штабом нашли неограниченные средства и силы для агитации в гарнизоне. «В двадцатых числах, – рассказывает Суханов, – на всех перекрестках, в трамваях, в любом общественном месте можно было видеть рабочих и солдат, сцепившихся между собою в неистовом словесном бою». Случались и физические свалки. Рабочие поняли опасность и умело парировали ее. Для этого им достаточно было рассказать правду, назвать цифры военных барышей, показать солдатам заводы и цеха с грохотом машин, адским пламенем печей – свой постоянный фронт, на котором они несли неисчислимые жертвы. Начались, по инициативе рабочих, правильные посещения частями гарнизона заводов, особенно работающих на оборону. Солдат смотрел и слушал, рабочий показывал и объяснял. Посещения заканчивались торжественным братанием. Социалистические газеты печатали многочисленные резолюции воинских частей об их неразрушимой солидарности с рабочими. К половине апреля самый предмет конфликта исчез со столбцов газет. Буржуазная пресса замолчала. Так, после экономической победы рабочие одержали политическую и моральную.

На страницу:
19 из 37