
Полная версия
Тринадцатая категория рассудка
Один искусник нет начинал так: «Мыслю, следовательно, существую». Но ведь не существование следствие мысли – мысль следствие существования. И так как даже нетовская логика строго воспрещает умозаключение от бытия следствия к бытию основания, то, выводя свое существование из своей мысли, неты сами себе себя самих запрещают всеми параграфами своих же логик. Притом многие ли из нетов мыслят? Одиночные мыслители, кучка кой-каких думальщиков… И все. Больше не припомню. Остальные, значит, не только не существуют, но даже и не мыслят. Ученые неты, отгородившись стенками келий и страницами книг от мира, делят обычно свое все на «я» и «не я». Таким образом, для нета А и нета Б, рассаженных по разным кельям, – для А – Б «не я», для Б – «не я» А. То есть и тот и другой для кого-то всегда остается в «не я». Этим постоянным «кто-то» (даже их мудрецы этого не подозревают) был я, есть, свершающий свое путешествие по путям их страны.
Надо признать: среди философствующих нетов иным удавалось силою догадки подняться до нетствующей философии. В их смутных, как зимний брезг их рассветов, измыслах порою мне удавалось угадать вечную, все страны и миры объемлющую Правду. У иных из них была великая отвага, решимость на необычайное: рассеять себя самого силою своей же мысли. Так, один мудрый нет, уйдя из мира мнимостей в малую и тихую келью, долгие годы одиноко мыслил, не открывая даже створ окна в так называемый внешний мир; и отвык от мира, как бы отделившись от него чувствилищем и мышлением. Однажды, случайно подойдя к подоконнику, он вспомнил о том заоконном мире и потянул за шнурок штору. Каково же было удивление нета, когда там, за окном, он не увидал никакого мира, точно весь мир, сверкающий звездами и солнцами, одетый в зелень и лазурь, куда-то отвалился от окна, отклеился от его стекол, как дешевая картинка, прилепленная снаружи и отмытая дождем. Ученый, зажав в руке шнурок, долго глядел в зияющую тьму. Не было никакого сомнения: это было ничто, обыкновеннейшее ничто. Ученый освободил шнурок – штора, прошелестев, упала. Подойдя к столу, он начал работу над своим ставшим впоследствии знаменитым трактатом о том, что внешний мир – это просто скверная привычка так называемой нервной системы.
Правда, злые языки утверждали: якобы факт, легший в основу трактата, легко объясним – окно было снаружи прикрыто ставнем, и философ, подняв штору, не учел по рассеянности этого обстоятельства: простую деревянную, выкрашенную в черное ставню он принял за внешний мир и поспешно сделал свои выводы. Бывает.
Другой мудрец, наблюдая кружение часовых стрелок своего карманного хронометра, глубокомысленно подметил, что они хоть и движутся непрестанно, но никуда из кармана не уходят. Остальное в его системе было простой аналогией.
Но это – отдельные случаи. Вообще же, как уже упоминалось, неты, возникнув в бытии вследствие какого-то непостижимого просмотра или ошибки, естественно, должны бояться и боятся истины, так как истина есть нечто, по самой своей сути их, нетов, отменяющее. И хотя в своих книгах они льстят этому слову, но на самом деле нетам невыгодно искать истину, и они спасаются в тайне. Их религия, например, – это довольно сложный лабиринт тайн или таинств, как они их именуют, в которых они что-то таят сами от себя, искусно упражняясь в удивительном умении не знать, порою достигая в нем поразительного мастерства. Священные книги нетов сообщают, что мир сделан из ничего. Это правда: при изучении их мира везде и через все явственно проступает тот странный материал, из которого он создан – ничто. То там, то тут отысканы мною при просмотре их книг проруби в истину, постепенно затянувшиеся у нетов словами и софизмами. Например, в их Книге Бытия сказано, что прародители нетов вкусили от древа познания, но от древа жизни не вкушали.
Здесь я должен ознакомить вас, достопочтенные ести, с чуждым нам специально нетовским понятием – смерть. Хотя нетам и удается подчас с чрезвычайной натуральностью притворяться существующими, но, рано ли, поздно ли, неизменно происходит раскрытие обмана, и это-то у них и называется «смерть». Нет, о котором сегодня еще говорили невероятное: «Нет есть», – внезапно слабеет, обездвиживается, бросает игру в жизнь и перестает быть: истина вступает в свои права. Правда, неразоблаченные пока неты, собравшись вокруг так называемой могилы уличенного смертью нета, поют что-то о «вечной памяти», говорят над ямой о бессмертии души и т.д., но и говорящие, и слушающие этому не верят: «вечная память» бывает у них обыкновенно в несколько оборотов стрелки по циферблату; иные, впрочем, особенно честолюбивые, цепляются за «бессмертное имя», но из-за нескольких букв, которые называются у них именем, и спорить нет надобности.
Так или иначе, но смерти неты не любят: она тревожит их совесть, портит им их игру в кажимости и мучает дурными предчувствиями. Удивительному искусству казаться, будучи ничем, уметь быть всем, я особенно изумлялся в специфически нетовом учреждении, театре. Мы, ести, неизменно пребываем в своей самости; неты же с поразительным проворством рядятся в чужую жизнь; там, в их театрах на ненастоящей, из досок сколоченной земле, при свете лампочек, подменивших свет солнца, среди ненастоящих, нарисованных вещей, неты живут придуманными жизнями, плача над несуществующими горями, смеясь измышленным радостям. Присутствуя при этом, я не мог не согласиться с их лучшими художественными критиками, заявлявшими, что для них, нетов, театр – это «школа жизни».
IV
Вот фрагмент из мифологии нетов.
Вначале был Хаос. Хаос выплеснул из себя Океан. Океан взял в супруги Судьбу. И родилось от Судьбы и Океана три сына: Εν [66], Και [67], Πα‘ν [68]. Старший, Πα‘ν, непомерного роста, властолюбивый и сильный, был нравом в мать, в Судьбу; средний, Εν, любил одиночество и прихотями и угрюмостью схож был с дедом Хаосом; а младший, Και, был никакой: подражал братьям – и общительному Πα‘ν‘y, и замкнутому Εν‘y. Братья ревновали его друг к другу, и каждый из них любил и учил его по-своему.
Πα‘ν, когда Και был еще совсем маленьким, часто, изловив в огромные пальцы свою жемчужину, а то и до смерти перепуганную, трепещущую в пальцах водяную каплю, показывал Και‘ю его собственное изображение внутри жемчужины и капли. Και смеялся.
Когда Και чуть подрос, старший брат научил его играть в прятки. Огромный Πα‘ν умел ловко прятаться: и в текучую волну, и меж створок крохотной раковины, и меж лепестков качающихся на стеблях цветов, и даже по крохотным, еле зримым зыбинкам. Και искал его, расплескивая ручонками волны, перебирая пухлыми пальцами лепестки у цветочных чашечек, разжимая створки раковинам. И какова была радость дитяти, когда вдруг меж крохотных лепестков или искристых зыбинок ему удавалось отыскать брата.
– Нашел! – кричал он, и огромный Πα‘ν, распрямляясь до самого неба, подымался из зыбинки во весь свой гигантский рост, грохоча громоподобным смехом.
Но Εν глядел молча на игры гиганта с малюткой. Улучив час, когда Και оставался один, он уводил его к себе, под нависшие камни пещеры, и там учил его одиночеству и гордости: приблизив тонкие и цепкие пальцы к своему внезапно расширяющемуся зрачку, он осторожно вынимал из глаза мир, со всеми его звездами и лазурями, морями и землями. Хитро улыбаясь, показывал он эту новую пеструю игрушку изумленному ребенку. Заслышав тяжкий шаг Пan+‘а или плещущую поступь отца, Εν быстро, придерживая пальцами левой руки свой растянутый зрачок, вкладывал мир назад в глаз, скромно опускал ресницы и уходил бесшумным шагом в свою одинокую пещеру. Ребенок так пристрастился к этой игре, что, издали завидев брата, уже тянулся ручонками к его глазам.
Однажды Πα‘ν услыхал плач маленького баловня. Бросившись на голос, он увидел малютку, тщетно пробовавшего вытянуть из своего правого зрачка что-то огромное, пестрое и многовидное, отливающее сиянием всех солнц: это «что-то» застряло в зрачке дитяти и, не повинуясь слабым его ручонкам, не шло ни взад, ни вперед. Πα‘ν бросился к брату и, быстро втолкнув огромное и многовидное, жалящее лучами всех солнц, внутрь Και‘ева глаза, гневно ударил его по дрожащим пальцам, крича: «Не смей этого делать, слышишь! Никогда». Και, перепуганный насмерть, молчал.
Когда Океан одряхлел и покрылся пенными сединами, то стал он тяготиться своей безбрежностью. Судьба сказала ему: «Отчего бы тебе, Океан, не приобрести берегов? За добрую цену».
Старик было не хотел, но Судьба повторяла: «Так нужно, так нужно», пока Океан не призвал сыновей и не сказал им: «Εν, Και, Πα‘ν, мне тяжко от моей безбрежности. Я дал вам жизнь, дам и смерть, если не выполните свято воли моей: идите в мою безбрежность и достаньте мне – не скупясь ни на жизнь, ни на цены – берега». Тогда маленький Και взял за руки братьев, и они пошли в безбрежность за берегами: Πα‘ν, Και, Εν. Шли и шли. Однажды, застигнутые ночными снами, они легли отдохнуть. Πα‘ν‘а и Εν‘a посетил один и тот же сон: явилось им Ничто, безглазое и безвидное, и сказало глухим могильным голосом: «Я Ничто, не являюсь в явях, но лишь в снах. Есть у меня берега, но я голодно и отдам их лишь тем, кто скажет: „Да, не буду“. Меньше двоицы не беру».
Ночь отошла. Εν рассказал сон Πα‘ν‘у, Πα‘ν – Εν‘y, и молвили братья друг другу: «Уж что отец наш Океан влил себе в мысль, тому не выплеснуться. Вернемся втроем без берегов – убьет троих; лучше умереть двоим. Жалко нам расставаться с сладостной жизнью; того жалче – с милым братцем Και‘ем, но если так хочет мать-Судьба, – то да, не будем». И, сказав это, снова уснули, но сон их был беспросыпен. Долго маленький Και теребил и толкал слабыми руками неподвижные тела спящих братьев; оглянулся, ища помощи вокруг, и видит: лежат перед ним новенькие, ненадеванные берега: где покруче, где поуступистей, а где и покато. Стал Και звать: «Εν! Πα‘ν!» Сев на кручах и уступах берегов, передразнивало его Эхо: «Εν… Πα‘ν…» Και заплакал. Поплакав, взвалил берега на плечи и, царапая кожу о выступы утесов и изломы круч, понес, сгибаясь под тяжестью, дорогую покупку отцу. Старый Океан обрадовался берегам; влился в них, ласково плескаясь; успокоился и заснул. A Και остался на попечении матери-Судьбы.
Потеряв братьев, Και затосковал.
– Милые Εν, Πα‘ν, что я без вас? – плакался он. – Когда вы, большие и сильные, вели меня, взяв за руки, ты, Εν, за правую, ты, Πα‘ν, за левую, то и я был силен вашей силой, и я был велик вашим величьем. Ты уже не будешь играть со мной в прятки, братец Πα‘ν, таясь от меня под зыбинками и лепестками. Ты уже не будешь мне показывать мира, укрытого в твоем глазу, мой милый братец Εν. И я без вас только «Και», только малое бессмысленное «Και» – «и», ничего не соединяющее.
И маленький Και стал чахнуть и никнуть: умалился из Και в Και. Тут миф обрывается. Лишь в так называемых учебниках логики нашел я его досказ, но слишком уж краткий и сухой: «Все люди смертны. Кай – человек. Следовательно, Кай – смертен». Очевидно, если верить вышеназванным учебникам, Και стал смертен; от него и пошли неты, или «смертные», как названы они в мифе, другими словами – существа, суть которых заключается в способности умирать, то есть не быть. От отдаленного предка своего они унаследовали, что видно из всех их книг, его тоску по Πα‘ν – Εν‘у. Расселенные у безбрежности взятого в берега Океана, они все еще повторяют старую легенду о Кае, лишь искажая ее от поколения к поколению: Каева тоска по погибшим братьям укоротилась у них до тоски о себе самих; самое имя Кай произносится ими как Каин; и эпизод об исчезновении возлюбленных братьев Каевых исказился в историю Каинова братоубийства.
V
Самое противобытийное в нетах – это их рассудок, строитель многого множества: «итак» – «поэтому» и пр. Даже какой-нибудь жалкий кактус, растущий в стране нетов, и тот растет от корня к колючке; мысль же нета, прячущаяся внутри восьми хитро сложенных в так называемую голову костей, вопреки всей Природе, текущей от причин к следствиям, толкающей рост от корней к листьям, – тянется от колючки к корню, течет от следствия к причине. «Рассудок» нета, получив раздражение (как бы укол) извне, переворачивает все восприятия доньями кверху, мыслит против течения времени, переходя лишь после «после» к «прежде», двигаясь от следствия к причинам. «Рассудок» бунтует не только против движения часовой стрелки, показывающей III после II, II после I, но и против всей Природы, кружащей планетами по орбитам, кровью по жилам и соками по клеточным ходам растений и не терпящей идущего против нее. Неты сочинили легенду о корабле «Argo» [69], но их мнимая жизнь не сказка ли о крушении ergo [70]. Кстати, пользуюсь случаем заметить, что глубокомысленная система панлогизма, пользующаяся признанием среди ученейших нетов, сводится к истории об одном чрезвычайно беспокойном ergo, которое совалось во все проблемы до тех пор, пока не потеряло одной из своих букв. Нашедшего «r» и «ego» [71] просит возвратить по принадлежности.
Незадолго до моего отбытия из страны мнимых я был свидетелем случая, чрезвычайно меня возмутившего. Увидав однажды группу из нескольких маленьких нетят, окруживших большого нета, я, любопытствуя, подошел к группе. Нет рассказывал нетикам… о чем бы вы думали, достопочтенные ести! – о нашей жизни, жизни Народа естей. Правда, рассказ его был спутан и бессмыслен, но все же, глубоко взволнованный и изумленный слышанным, я шагнул к нему, разрывая круг испуганно раскрывших рты нетят:
– Откуда вы могли узнать это? – воскликнул я.
– Ниоткуда, – сонно протянул нет, чуть улыбнувшись, – это так… сказка, рассказ о том, чего не было.
– Если вы, – резко оборвал я, – хотите небылиц, то расскажите лучше о своих жизнях, честно и не припутывая бытия.
И, повернувшись, я пошел прочь. За спиною я услыхал пискливый смех маленьких нетенышей.
После этого, казалось бы, пустячного случая странная, неотвязная тоска вселилась в меня, милые братья ести. Но я решил твердо продолжать странствие.
В мирке нетов я пробыл недолго. Продвигаясь все дальше и дальше, все глубже и глубже в пустоты небытия, я покинул нетовую страну, где тени отбрасываются вещами, а вещи отброшены тенями; солнце там еле подымается над кривой горизонта, ощупывая слабыми дрожащими лучами зыбкие, колеблющиеся очертания вещей; наконец, двигаясь еще далее, проник я в Мертвую страну, где нет ни солнц, ни вещей – лишь вечное кружение и молчаливый полз теней. Тут тоска, вошедшая в меня еще там, в Стране нетов, стала непереносной: я представлял себе мою далекую, осиянную солнцами родину и вас, моих сущих и несомненных, оставленных в далях, за пустотами миров естей, – и я повернул назад. Снова пересек я миры: мир теней без вещей; мир вещей, оброненных тенями; мир теней, трусливо дрожащих у подножия вещей (здесь я окончательно простился с моими знакомцами нетами), – и наконец достиг страны, где вещи без теней: здесь все было залито не покидающим зенита светом.
«Близко», – подумал я и продолжал свой быстрый возврат в солнце. Последние сроки пути. Под укорачивающимися и крепнущими ударами лучей бестенные вещи никли, роняли контур, колебались, пока не рассеялись и они – как тени; и я снова возвратился на родину, к вам, мои братья ести.
Воспоминания о будущем
I
Любимой сказкой четырехлетнего Макси была сказка про Тика и Така. Оседлав отцовское колено, ладонями в ворс пропахнувшего табаком пиджака, малыш командовал:
– Про Така.
Колено качалось в такт маятнику, такающему со стены, и отец начинал:
– Сказку эту рассказывают так: жили-были часы (в часах пружина), а у часов два сына – Тик и Так. Чтобы научить Тика с Таком ходить, часы, хоть и кряхтя, дали себя заводить. И черная стрелка – за особую плату – гуляла с Тик-Таком по циферблату. Но выросли Тик и Так: все им не то, все им не так. Ушли с цифр и с блата – назад не идут. А часы ищут стрелами, кряхтят и зовут: «Тик-Так, Так-Тик, Так!» Так рассказано или не так?
И маленький Макс, нырнув головой под полу пиджака, щурился сквозь суконные веки петлицы и неизменно отвечал:
– Не так.
Теплый отцовский жилет дергался от смеха, шурша об уши, сквозь прорезь петлицы видна была рука, вытряхивающая трубку:
– Ну а как же? Я слушаю вас, господин Макс Штерер.
В конце концов, Макс Штерер ответил: но лишь тридцать лет спустя.
Первая попытка вышагнуть из слов в дело относится к шестому году жизни Макса.
Дом, в котором жила семья Штереров, примыкал к горчичным плантам, уходящим зелеными квадратами к далекому изгибу Волги. Однажды – это было июльским вечером – мальчуган не явился к ужину. Слуга обошел вкруг дома, выкрикивая по имени запропастившегося. Прибор Макса за все время ужина оставался незанятым. Вечер перешел в ночь. Отец вместе со слугой отправились на розыски. Всю ночь в доме горел свет. Только к утру беглец был отыскан: у речной переправы, в десяти верстах от дома. У него был вид заправского путешественника: за спиной кошель, в руках палка, в кармане краюха хлеба и четыре пятака. На гневные окрики отца, требовавшего чистосердечного признания, беглец спокойно отвечал:
– Это не я, а Так и Тик бежали. А я ходил их искать.
Штерер-отец, дав и себе и сыну отъесться и отоспаться, решил круто изменить свою воспитательную методу. Призвав к себе маленького Макса, он заявил, что сказки дурь и небыль, что Так и Тик попросту стук одной железной планки о другую и что стук никуда бегать не может. Видя недоумение в голубых широко раскрытых глазах мальчугана, он открыл стеклянную дверцу стенных часов, снял стрелки, затем циферблат и, водя пальцем по зубчатым контурам механизма, объяснил: гири, оттого что они тяжелые, тянут зубья, зубья за зубцы, а зубцы за зубчики – и все это для того, чтобы мерить время.
Слово «время» понравилось Максу. И когда – два-три месяца спустя – его засадили за букварь, в, е, м, р, я были первыми знаками, из которых он попробовал построить, водя пером по косым линейкам, слово.
Узнав дорогу к шевелящимся колесикам, мальчик решил повторить опыт, проделанный отцом. Однажды, выждав, когда в доме никого не было, он приставил к стене табурет, взобрался на него и открыл часовую дверцу. У самых глаз его мерно раскачивался желтый диск маятника; цепь, натянутая гирею, уходила вверх в темноту и шуршание зубцов. Затем с часами стало происходить странное: когда садились обедать, Штерер-старший, глянув на циферблат, увидел: две минуты третьего. «Поздновато», – пробурчал он и поспешно взялся за ложку. На новый взгляд, в промежутке между первым и вторым, часы ответили: две минуты пятого. «Что за цум тайфель? Неужели мы ели суп два часа?» Штерер-младший молчал, не подымая глаз; когда вставали из-за стола, стрелки достигли пяти минут восьмого, а пока слуга успел сбегать за часовым мастером, жившим поблизости, часы заявили о близости полночи, хотя за окном сияло солнце.
Мастер, явившись на зов, прежде всего снял стрелки и, протянув их маленькому Максу, попросил подержать. Пока он, обнажив механизм, вместе с хозяином осматривал винты и колесики, у напроказившего мальчугана было достаточно времени, чтобы сдернуть крохотный протез на ниточке с короткорукой часовой стрелы. Тщательно все осмотрев и выверив, мастер заявил, что часы в полной исправности и что незачем было его, человека занятого, напрасно беспокоить.
Выведенный из себя Штерер-старший закричал, что своим глазам он верит больше, чем чужим знаниям, и потребовал починить взбесившиеся часы. Мастер, обидевшись в свою очередь, заявил, что если кто и взбесился, то во всяком случае не часы, и что он не намерен тратить время и брать деньги за починку неиспорченного. И, поставив стрелы на место, хлопнул сначала часовой дверцей, затем дверью. И часы, точно довершая издевательство над своим хозяином, вдруг круто изменив ход, стали отстукивать минуты с хронометрической точностью.
Весь остаток дня отец и сын провели, не обмолвившись ни словом. Изредка то тот, то этот с беспокойством поглядывали на циферблат. За окном уже чернела ночь, когда Макс, преодолевая смущение, подошел к отцу и, притронувшись к его колену, сказал:
– Про Така.
И легенда о Тике и Таке, изгнанная было из штерерского дома, возвратилась восвояси. Штерер-младший, производя свой первый опыт, заставил часовые стрелки поменяться осями: минутную на часовую – часовую на минутную. И он мог убедиться, что даже такая простая перестановка нарушает ход психических механизмов.
Вытянув руку, экспериментатор потрогал одну из стрел – ту, что покороче. Другая уводила свое длинное черное острие вверх. Необходимо было обследовать и ее. Привстав на цыпочки, он дотянулся. Над головой что-то хрустнуло, а в пальцах у него чернел отломавшийся кончик стрелы. Как быть? Из шва курточки топорщилась черная нитка. Через минуту отломавшийся кончик был аккуратно привязан к ближайшему острию. Правда, короткая стрелка от этого стала длинной, а длинная короткой, – но не все ли равно. В это время по коридору шаги. Мальчуган захлопнул дверцы часов, спрыгнул и оттащил табурет на место.
Старые терпеливые цюрихские часы не рассердились на любознательного мальчугана, повредившего им их черный палец. Безустанно шагая из угла в угол на своей длинной ноге внутри своей тюремно-тесной стеклянной клетки, они снисходительно разрешали паре детских глаз посещать себя в своем настенном одиночестве. Размеренно отчеканивая секунды, механический учитель из Цюриха, как и большинство учителей, был напружен, точен и методичен. Но гений и не нуждается в том, чтобы его учили фантазии; страдая от своей чрезмерности, он ищет у людей лишь одного – меры. Таким образом – преподаватель и ученик вполне подходили друг к другу. Всякий раз, когда за стеной захрапит послеобеденным храпом отец, Штерер-младший, придвинув табурет к проблеме времени, начинал свои расспросы. Он тянул учителя за гири, ощупывал его круглое белое лицо, пробирался пытливыми пальчиками внутрь его жесткого и колючего мозга. И однажды случилось так, что механический учитель – очевидно, озадаченный каким-то трудным вопросом – вдруг свесил ногу и перестал отчеканивать урок. Макс, полагая, что часы обдумывают ответ, терпеливо дожидался, стоя на табурете. Молчание длиннилось. Стрелы застыли на белом диске. Из-за зубцов – ни звука и ни призвука. Испуганный ребенок, спрыгнув наземь, бросился к спящему отцу; теребя его за свесившийся рукав, он, сквозь всхлипы, бормотал:
– Папа, часы умерли. Но я не виноват.
Отец, стряхнув с себя просонье, зевнул и сказал:
– Что за вздор. Умереть – это не так просто, успокойся, мальчик: они испортились. Только и всего, и мы их починим. А плачут только девочки.
Тогда будущий мастер длительностей, вытерев кулачками глаза, спросил:
– А если испортится время – мы его тоже починим?
Отцу, следуя примеру старых часов, пришлось замолчать. Распрямившись, он с некоторым беспокойством оглядывал свое порождение.
II
Случаи из детских лет Макса Штерера, – их нетрудно было умножить, – свидетельствуют только об одном: о рано установившейся психической доминанте, о внимании, как бы сросшемся со своим объектом, об однолюбии мысли, точнее, первых зачатков ее, в чем иные исследователи и полагают основу одаренности. Ребенок, затем отрок, как бы стремился вглядеться в протянувшийся впереди путь, не делая по нему ни единого шага. Склонность сына к контемпляции, вслушивающаяся в себя речь, неохота к движению и играм – все это казалось отцу обыкновенной флегмой. Он полагал, что жизнь, как лекарство, надо взбалтывать: иначе не будет должного действия. На десятом году Макса взболтали, отправив в Москву, в первый приготовительный реального училища. Отец Штерер, оставшись один, недохват в беседе компенсировал двойным числом трубок, дымил и скучал. Однажды в длинный зимний вечер пришлось искать помощи даже у книжной полки. Среди десятка лежащих вповалку книг был разрозненный том далевских пословиц (Штерер, обрусевший немец-колонист, считал пристойным разговаривать с русским народом, изъясняясь его пословицами, Sprichworter, старательно затверженными в алфавитном порядке). Листая том, Штерер вдруг увидел на одном из его полей почерк сына: рядом с поговоркой «Время на дудку не идет» трудными детскими каракулями было:
«А я заставлю его плясать по кругу».
Штерер-отец так и не понял, про какого «его», собственно, шла речь, но биограф Макса Штерера Иосиф Стынский называет эту запись «первой угрозой» и отмечает образ круга, которым и впоследствии, в отличие от символизирующей обычно время прямой, пользовался изобретатель при осуществлении своего плана. Первые два-три года учения отец и сын регулярно встречались и прощались в начале и в конце каникул. С каждым приездом сын делался длиннее и худее; рукава и брюки еле поспевали за его ростом; даже волосы, прежде светлыми прядями опадавшие к плечам, теперь, сколько их ни стригли, топорщащимся ежом вытягивались кверху. Но подошедший вскоре 1905-й надолго разлучил Штереров. Сперва отец, опасавшийся аграрных беспорядков, просил сына повременить с приездом, затем и сын, ссылаясь на какую-то свою работу, отдалил встречу. Таинственная «работа» поглотила и следующие очередные каникулы. Отец прислал было телеграмму и деньги на выезд, но в ответ на телеграмму – телеграмма: «Время отнято временем. Не жди», а деньги немедленно превратились в книги и реактивы. Под кроватью пансионера Максимилиана Штерера, к ужасу хозяйки и любопытству товарищей, давно уже завелась импровизированная физико-химическая лаборатория. Владелец ее ревниво оберегал свой ящик с колбами, приборами по электростатике и прочей ученой утварью. Летом он уносил свои запаянные трубки, склянки с реактивами и спиртовую горелку в угол двора, за сарай; зимой работал лишь по праздникам и воскресеньям, стараясь использовать отсутствие товарищей по пансиону. Занятый своими мыслями, ученик четвертого класса Штерер не мог уделять много времени приготовлению уроков. Среди учителей и сверстников он слыл лентяем и среднеодаренным. Впрочем, бывали случаи, несколько спутывающие сложившееся мнение: так, однажды, вызванный вместе с двумя другими к доске, когда на ее отчерченной мелом трети не хватило места для геометрических знаков, решавших чертеж, – Штерер, обозлившись, вдруг снял губкой длинную черту равенства и несколькими ударами мелом дал решение задачи методом аналитической геометрии; учитель физики, преподававший пятиклассникам капиллярность и батавские слезки вперемежку с мировыми законами Ньютона, несколько побаивался одного из своих учеников, обнаруживавшего неприятную осведомленность в области новейших открытий. Впрочем, Макс, не обращавший ни малейшего внимания на пятерки, которыми пытались от него отмахнуться, не прочь был при случае даже помочь учителю в расширении кругозора: однажды он вручил учителю математики немецкий мемуар об эллиптических функциях; учитель, вероятно, ничего бы не понял, даже если бы понимал по-немецки; через неделю он возвратил книгу, с поощряющим снисхождением похлопал ученика по плечу и, взмахнув фалдами, скрылся в учительскую. Пятикласснику Штереру, придумавшему в одну из бессонных ночей опровержение основных тезисов мемуара, так и не удалось найти себе собеседника.