bannerbanner
Мессия
Мессияполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 18

Не договаривала: «При царе-богоотступнике».

Быть пожранным священным крокодилом почиталось блаженным концом: ни умащать, ни хоронить не надо – прямо из святого чрева в рай.

С материнской нежностью гладила старушка зверя по жестким черепьям спины и называла «Собенькой», «дитяткой», «батюшкой». И чудно было видеть, как свиные глазки чудовища светились ответной лаской.

– Ну что, как тебе понравилась наша крокодилья матушка? – спросил Пентаур Дио, улыбаясь, когда они вышли из притвора, оставив в нем Зенру и отправив носилки вперед.

– Очень понравилась, – ответила Дио, тоже улыбаясь.

– Смеешься?

– Нет. Ваша Мут и наша Ма – одна Небесная Матерь, благословляющая всю земную тварь.

– А как же ты?.. – начал он и не кончил. Но она поняла: «Как же ты убила бога Зверя?»

– По нашей тайной мудрости, – заговорил он, спеша, чтобы скрыть ее и свое смущение, – ближе человека к Богу зверь, ближе зверя злак, ближе злака персть, Мать Земля; и глыба раскаленной персти – солнце, сердце мира – Бог.

– А он этого не знает? – спросила Дио.

– Не знает, – ответил Пентаур, поняв, что она говорит о царе Ахенатоне. – Если бы знал, не ругался бы над Матерью…

«А может быть, и я, вечная дева, не-мать, тоже чего-то не знаю», – подумала Дио.

Шли от святилища Мут к храму Амона по священной дороге Овнов, исполинских, изваянных из черного гранита, уставленных в ряд по обеим сторонам дороги. У каждого на темени, между завитыми книзу рогами, был солнечный диск Амона-Ра, а между поджатыми передними ногами – маленькая, точно детская, мумийка покойного царя Аменхотепа, отца Ахенатонова: бог-зверь обнимал умершего, как будто нес его в вечную жизнь.

Все они, казалось Дио, смотрели на нее так, как будто хотели сказать: «Богоубийца».

Подошли к пилону – огромным, отдельно от храма стоящим вратам, подобью усеченной пирамиды, с радужно-пернатым шаром солнца на челе и высокими для флагов мачтами. По обеим сторонам пилона два гранитных великана, совершенно одинаковых, изображали царя Тутмоза Третьего, Ахенатонова прапрадеда, первого всемирного завоевателя.

В божеских тиарах сидели они на престолах, сложа руки на коленях, в вечном покое, с вечной улыбкой на плоских губах. А над ними ветхие флаги сломанных мачт трепались жалкими отрепьями. Птицы, свившие гнезда в тиарах, громко кричали, точно смеялись, и стекал по черным ликам белыми струями птичий помет.

Пентаур прочел вслух иероглифную надпись пилона – речь бога к царю:

– «Радуйся, сын мой, почтивший меня. Я отдаю тебе землю В долготу и в широту. С радостным сердцем пройди ее всю победителем».

И ответ царя богу:

– «Я вознес Египет во главу народов, ибо вместе со мной почтил он тебя, бога Амона Всевышнего».

По тому, как читал Пентаур, Дио поняла, что он сравнивает великого прадеда с ничтожным правнуком.

Пройдя через пилон и оставив налево дорогу к святилищу Хонзу, вышли на площадь. Здесь люди всякого звания, от рабов и нищих до знатных господ, стояли молча, отдельными кучками, как будто ожидали чего-то, и, когда проходила дозором городская стража, поглядывали на нее издали, угрюмо. Все было тихо, но Дио вдруг вспомнила: «Бунт!»

Кто-то подошел к Пентауру сзади, крадучись. По шерстяному, полосатому ханаанскому плащу сверх египетской белой одежды-рубахи, по рыжим, длинным, висевшим вдоль щек кудрям, рыжей козлиной бороде, оттопыренным ушам, крючковатому носу, толстым губам и слишком горячему блеску глаз Дио сразу узнала израильтянина – по-египетски, Иада – Пархатого. К слову этому так привыкли, что оно перестало быть бранным.

Пентаур что-то шепнул ему на ухо; тот молча кивнул головой, взглянул на Дио и скрылся в толпе.

– Кто это? – спросила Дио.

– Иссахар, сын Хамуила, младший жрец Амона.

– Как же Иад, Пархатый, – жрец?

– По отцу Иад, а по матери египтянин. Ихний пророк Моисей тоже был жрецом в Гелиополе.

– А отчего же не брит?

Дио знала, что все египетские жрецы бреют головы.

– Прячется от царских сыщиков, – ответил Пентаур.

– О чем ты с ним говорил?

– О твоем свидании с Птамозом.

Подошли к западным вратам Амонова храма, горевшим на солнце, как жар, листовым червонным золотом, с иероглифами из темной бронзы – тремя словами: «Амон, Великий Дух». Слово «Амон» было стерто, но в двух оставшихся была тем большая хвала Неизреченному.

Стража стояла у запертых и запечатанных врат. Тут же люди, падая ниц, целовали пыль священных плит и молились шепотом: за произнесенное громко имя Амона хватали и сажали в тюрьму.

Дио показала страженачальнику перстень с печатью Тутанкатона, и он пропустил ее с Пентауром в боковую дверцу врат.

Вошли во внутренний двор с рядами таких исполинских столпов – связанных стеблей папируса, что трудно было поверить, что это – создание человеческих рук; сам Великий Дух, казалось, взгромоздил эти вечные камни в немую хвалу себе, Неизреченному.

Со двора вступили в крытые сени, где дневной свет падал скудно из узких окон под самым потолком. На дворе было солнечно, а здесь уже сумерки, и еще огромнее казался в них дремучий лес столпов, пропахший насквозь древним ладаном, как настоящий лес смолою. Было тихо, тоже как в лесу; только где-то в вышине раздавались слабые звуки; похоже было на то, что дятлы стучат по деревьям: «стук-стук-стук» – тишина, и опять: «стук-стук-стук».

Дио подняла глаза и увидела: каменщики в люльках на длинных веревках, как паучки на паутинках, рея в вышине, у стен и столпов, стукали по ним молотками.

– Что они делают? – спросила она.

– Истребляют Амоново имя, – ответил Пентаур, усмехаясь.

Усмехнулась и Дио; глупым показался ей этот слабый стук: как истребить имя Неизреченного?

По мере того как шли они, углубляясь во внутренность храма, стены стеснялись, потолки нависали все темнее, грознее, таинственнее, и, наконец, обнял их почти совершенный мрак; только где-то вдали тускло теплилась лампада. Здесь было Святое Святых – Сехэм, – вырубленная в цельной глыбе красного гранита скинийка, где некогда скрывалось за льняными завесами, парусами священной ладьи, маленькое, в локоть, золотое изваяньице бога Амона. Теперь Сехэм был пуст.

Узкий, как щель, проход вел из Сехэма в другую скинийку, где в прежние дни возлежал на ложе из пурпура, в вечном дыму благовоний великий Амонов Овен, божественное Животное, – живое сердце храма. Но теперь и эта скинийка была пуста; говорили, будто в нее брошены кости мертвого пса, чтобы осквернить святыню.

– А он и Божьего мрака не знает? – спросила Дио.

– Не знает, – ответил Пентаур, опять поняв, что «он» – царь. – Знает, что Бог – свет, а что свет и мрак вместе, не знает.

Пентаур стал на колени, и Дио – рядом с ним; он начал молиться, и она повторяла за ним:

Слава Тебе, во мраке живущий,Амон – Сокровенный,Владыка безмолвных,Заступник смиренных,Спаситель низверженных в ад!Когда вопиют они: «Господи!» —Ты приходишь к ним издалиИ говоришь: «Я здесь!»

Пали ниц, и волосы на голове у Дио зашевелились от ужаса:

«Он здесь!»

Вышли из храма через восточные врата, где ожидали носилки. Сели в них и поехали в только что построенный царем Ахенатоном маленький храм Гэм-Атон, Сияние Солнца.

Тысячу лет строился храм Амона из огромных каменных глыб – целых скал, а этот – из камешков, наскоро; тот весь был сокровенный, уходящий во мрак, а этот – открытый, солнечный. Никаких божеских ликов не было в нем, кроме Атонова диска с простертыми вниз лучами-руками.

Вошли в один из притворов, где плоское на стене изваяние изображало царя Ахенатона, приносящего жертву богу Солнца.

Дио взглянула на него и остолбенела. Кто это? Что это? Человек? Нет, иное, неземное существо в человеческом образе. Ни мужчина, ни женщина; ни старик, ни дитя; скопец-скопчиха, дряхлый выкидыш. Страшно исхудалые ноги и руки, как ножные и ручные кости костяка; узкие, детские плечики, а бедра широкие, пухлые; впалая, с пухлыми, точно женскими, сосцами грудь; вздутый, точно беременный, живот; голова огромная, с тыквоподобным черепом, тяжело склоненная на шейке, тонкой, длинной и гнущейся, как стебель цветка; срезанный лоб, отвислый подбородок, остановившийся взор и блуждающая на губах усмешка сумасшедшего.

Дио, вглядываясь в это лицо, все хотела что-то вспомнить и не могла. Вдруг вспомнила.

В загородном, близ Фив, Чарукском дворце, где родился и провел детство Ахенатон, видела она изваянную голову его: мальчик, похожий на девочку; круглое, как яичко, лицо, с детски-девичьей прелестью, тихое-тихое, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце».

Снится иногда человеку райский сон, как будто душа его возвращается на свою небесную родину, и долго, проснувшись, он не верит, что это был только сон, и все томится, грустит. Такая грусть была в этом лице. Длинные ресницы опущенных, как бы сном отяжелевших, век казались влажными от слез, а на губах была улыбка – след рая – небесная радость сквозь земную грусть, как солнце сквозь облако.

«Неужели эти два лица одно?» – думала Дио. Точно в бреду, прекрасное лицо искажалось, становилось дряхлым страшилищем, и страшнее всего было то, что сквозь новое сквозило прежнее.

– Ну что, не узнаешь? – шептал ей Пентаур; ужас был в шепоте его и смех – торжество над врагом. – Да, трудно узнать. А ведь это он, он сам, Радость-Солнца, Ахенатон!

– Как смели так надругаться над ним! – воскликнула Дио.

– Кто посмел бы, если бы сам не хотел? Сам учит художников не лгать, не льстить. «В-правде-живущий». Анк-эм-маат, назвал себя сам, – и вот в чем правда; не захотел быть человеком, – и вот чем стал!

– Нет, не то, не то, – произнес чей-то голос за спиною Дио. Она оглянулась и увидела Иссахара, сына Хамуилова.

– Нет, не то. Злее, хитрее обман! – говорил он, глядя в лицо изваянья.

– Какой обман? – спросила Дио.

– А вот какой, слушай пророчество: «Сколь многие ужасались, глядя на Него; так обезображен был лик Его, больше всякого человека, и вид Его – больше сынов человеческих. И мы отвращали от Него лицо свое. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни. Казнь мира нашего была на Нем, и ранами Его мы исцелились». Знаешь, о Ком это сказано?.. А этот кто? Проклят, проклят, проклят обманщик, сказавший: «Я – Сын».

Медленно, как будто с усилием, отвел он глаза от лица изваянья, взглянул на Дио, наклонился и шепнул ей на ухо:

– Первосвященник Амона ждет тебя сегодня в третьем часу по заходе солнца.

И, накинув плащ на голову, вышел из храма.

Долго стояла Дио в оцепенении. Задумалась так, что не слышала, как Пентаур дважды окликнул ее, а когда он тихонько прикоснулся к руке ее, вздрогнула.

– Что ты? О чем думаешь? – спросил он.

– Так, сама не знаю, – ответила она со смущенной, как будто виноватой, улыбкой и, помолчав, прибавила:

– Может быть, все мы не знаем о нем чего-то самого главного…

И, еще помолчав, воскликнула с такою мукою, казалось Пентауру, с какою умирающий от жажды просит пить:

– О, если бы знать, кто он, кто он, кто он!

V

Тутанкатон-Тута пустил о себе слух, будто он сын царя Аменхотепа IV, Ахенатонова отца. Тутина мать, Меритра, была царскою наложницей, из однодневных, каких у царя было множество. Но злые языки уверяли, что Тута сын не царя, а царского тезки, Аменхотепа, начальника Межевого приказа. Благодаря матери маленький Тута получил сан царевичева сверстника и быстро пошел в гору: царский постельничий, главный опахалоносец одесную благого бога-царя, казначей царского дома, хлебодар Обеих Земель, великий ревнитель ученья Атонова и, наконец, царский зять, супруг Анкзембатоны, двенадцатилетней царской дочери.

Никто не умел так набожно, как он, закатывать глаза и шептать таким елейным шепотом:

– О, сколь спасительно учение твое, Уаэнра, Сын Солнца Единородный!

И сочинять таких благочестивых гробничных надписей.

«Рано вставал каждое утро Сын Солнца, Ахенатон, дабы просвещать меня светом своим, ибо я был ревностен в исполнении слова его», – сказано было в одной из этих надписей. И в другой:

«Тебе последовал я, Боже, Атон-Ахенатон!»

Это отожествление царя с богом казалось нелепым и кощунственным, потому что всем было известно, что Атон – Отец, а царь – Сын. Но когда узнали, что в этих словах выражено тайное учение царя о совершенном единстве Отца и Сына, то все ахнули, дивясь Тутиной хитрости.

Царедворцы старались наперерыв похулить старого бога Амона. Но Тута и в этом превзошел всех: заказал себе плетенные из золотых ремешков лапотки с Амоновым ликом на подошвах, чтобы с каждым шагом попирать окаянного. И все опять ахнули – поняли, что он далеко уйдет в этих лапотках.

В Нут-Амок, Фивы, послан был Тута в сане царского наместника, для исполненья двух указов: об отнятьи у жрецов гробничных земель и о поругании бога Хонзу, Амонова Сына.

Когда Дио вошла в Белый Дом наместника, знакомый старичок-служитель встретил ее низкими поклонами и хотел доложить о ней его высочеству. Но, узнав, что Тута ужинает с начальником ливийских наемников, Менхеперра, человеком ей неприятным, она сказала, что подождет, прошла во внутренний покой и легла на низкое дневное ложе. Глядя, как вечернее солнце сквозь узкие и длинные окна-щели под самым потолком откидывает на белизну его косые розовые четырехугольники, опять глубоко задумалась, как давеча, в притворе Гэм-Атона: «ехать – не ехать?»

Устала думать, задремала. Две большие мухи жужжали у нее над самым ухом, точно спорили: «ехать – не ехать?»

Вдруг очнулась и поняла, что это не мухи жужжат, а кто-то шепчется очень близко, над самым ухом ее. Оглянулась – никого. Шептались в соседнем покое, за решетчатой стенкой, завешенной ковром; египетские горницы разделялись иногда для прохлады такими стенками. Двое шептавшихся сидели, должно быть, на полу, на циновках, рядом с ложем, на котором лежала Дио.

– Эх, изжога проклятая, – слышался один из двух шепотов, почтенный, старческий.

– Это от гусиной печенки, тятенька, – ответил другой, тоненький, почтительный. – Хочешь телеку? Лучше нет, как телек, для желудка; с лимонцем-кардамонцем, освежительно!

– Пей и ты, Воробей!

– За твое здоровье, тятенька.

– Что ты меня тятенькой зовешь?

– Из почтенья: благодетель – все равно что отец!

– Это хорошо, что ты стариков почитаешь. А Воробьем тебя за что прозвали?

– За то, что из всякого дельца клюю по зернышку, как из навозной кучки воробушек.

– Полно, брат, не прибедняйся: хапнул, небось, намедни от кладбищенских воров человека со свинкою.

Дио вспомнила, что человек, держащий за хвост свинью – иероглиф лапис-лазури, любимой взятки египетских чиновников, – Хез-бэт: хез – «держать», бэт – «свинья»; и что кладбищенские воры недавно ограбили могилу древнего царя Зеенкеры.

– Ну так вот, я и говорю: глуп Ахмес, сын Абана, ждать добра от него нечего, – продолжал старческий шепот. – Глупого в ступе толки вместе с зерном – не отделится от него глупость его, и лучше встретить лютую медведицу в поле, чем глупого в доме.

– Чем же он так глуп, тятенька?

– А тем, что носа по ветру держать не умеет. Неспокойно в городе, а тут еще ливийские наемники, жалованья полгода не получавши, бунтуют. А он, дурак, бунта боится пуще всего. Вот и обрадовался, как пришло намедни из царской казны жалованье; тотчас велел отправить для раздачи. Ну, а я, не будь глуп, ничего ему не сказавши, отправку задержал и донес о том его высочеству, государю наместнику. И что ж бы ты думал? Благодарить изволили, назвали умницей, потрепали по щеке и взять к себе на службу обещали. Ловко?

– Ловко, тятенька! У кого учиться, как не у тебя?.. Ну, а если и вправду начнется бунт, – беда?

– Кому беда, а кому польза. Глупый в огне горит, а умный на нем руки греет…

Шепот сделался так тих, что Дио перестала слышать. А потом опять громче:

– Не может, не может этого быть, тятенька! У кого на такое дело рука подымется?

– Иссахара, сына Хамуилова, знаешь?

– Да ведь он трус, куда ему, Иаду – Пархатому!

– Трус, да бешеный. Все они таковы, Иады: трусы, а как до ихнего Бога дело дойдет, лезут на стену… Да тут и не он один: он только нож в руке, а рука за ним сильная. Скоро, брат, такие начнутся дела, что в обоих ушах зазвенит!

– Ох, тятенька, страшно…

– А ты не робей, Воробей, – будешь соколом!

Дио слушала, и сердце у нее билось так, что казалось, услышат за стенкой. Понимала, что где-то очень близко готовится злое и подлое дело против царя, – и сама она в нем как будто участвует; не оттого ли и мучается так: «ехать – не ехать?»

Вдруг из соседнего покоя, не того, где шептались, а другого, послышались шаги. Обе половинки дверей распахнулись, и тихо-тихо, как тень, вошла в них огромная, черная охотничья кошка, полупантера, а за нею, как будто ее почетные спутники, – скороходы, опахалоносцы, телохранители; и, наконец, ступая босыми ногами – обувь снималась в домах, – так же тихо, как кошка, вошел молодой человек небольшого роста, легкий, ловкий, стройный, с обыкновенно-приятным лицом, в простой белой одежде, в черном, гладком парике, в широком, до половины груди, ожерелье, с длинным, в руке позолоченным деревянным посохом, увенчанным золотым изваяньицем богини Маат – Истины. Это был настоящий или мнимый сын царя Аменхотепа, царский зять, наместник Фив, Тутанкатон.

Подойдя к резному, из слоновой кости и черного дерева, креслу, стоявшему посередине комнаты, на низком помосте, между четырех столбиков, он сел на него. Дио подошла к нему и стала на колени. Он поцеловал ее в лоб и сказал:

– Радуйся, дочь моя! Милость бога Атона да будет с тобою! Ступайте все, – прибавил, обернувшись к спутникам.

Когда все вышли, он встал, подошел к ложу, сел на него с ногами, взглянул на Дио и молча указал ей на место рядом с собою, но сделал это не очень заметно, а как бы надвое: захочет – увидит, не захочет – нет. Не увидела – села против него, на складной ременчатый стул.

Кошка подошла к ней и начала тереться об ее ноги, тыкаясь мордой в колени и слишком громко, не по-кошачьи, мурлыкая. Дио не любила кошек, а этой особенно: ей казалось, что это огромная, черная, скользкая гадина. С Тутой никогда не разлучалась она: всюду ходила за ним, как тень.

– Что ты тут одна сидишь? Отчего доложить не велела? – спросил он голосом тихим и ласковым, похожим на кошачье мурлыканье.

– У тебя был гость.

– Твой же поклонник, Менхеперра. Оттого и не вошла?

– Оттого.

– Ах, дикая… Поди сюда, Руру! – позвал он кошку. – Надоела тебе?

– Нет, ничего, – сказала Дио из учтивости: охотно бы оттолкнула слишком ласковую гадину.

– Удивительно! – заговорил он, улыбаясь и глядя на нее тем особенным мужским взором, который был ей противен: «Точно пауки по голому телу ползают», – говорила она об этих взорах. – К тебе нельзя привыкнуть, Дио: каждый раз, как видишь тебя, удивляешься, что так хороша… Ну, прости, не буду, знаю, что ты этого не любишь!

Кошка подняла морду и заглянула ей прямо в глаза огненными зрачками. Дио оттолкнула ее тихонько ногою: страшно было, что вскочит на колени.

– Ах, несносная! – рассмеялся Тута, схватил ее за ошейник, втащил на ложе, уложил и нахлопал: спи!

– Ну, так как же? Едешь? – начал он уже другим, деловым голосом. – Стой, погоди, сразу не отвечай. Я тебя не тороплю; только подумай, что ты тут делаешь, чего ждешь? Учишься плясать по-нашему? Зачем? Пляши по-своему – еще больше понравится. У нас теперь чужое лучше своего…

– Я решила…

– Стой, погоди, дай кончить. Я уеду, останешься одна, а время нынче такое – не знаешь, что будет завтра…

– Да еду же, еду!

– Ну-у? Правда? Ой, опять обманешь?

– Нет, теперь уж сама хочу поскорей.

– Отчего же так вдруг захотела?

Она ничего не ответила и спросила:

– Завтра едешь? наверное?

– Завтра. А что?

– В городе, говорят, неспокойно.

– Пустяки. К завтрему все кончится. Ну, конечно, город большой, дураков много; может быть, и пойдут умирать за своего болванчика. Тогда, делать нечего, не обойдется без крови…

Дио поняла, что «болванчик» – кумир бога Хонзу.

– А царь об этом знает? – спросила она.

– О чем?

– Что, может быть, без крови не обойдется?

– Нет, не знает. Зачем ему знать? Отменит указ? Этот отменит – другие останутся. Да и как быть? Крови не проливши, дураков не научишь!

Он вдруг привстал на ложе, опустил ноги на пол, придвинулся к ней, взял ее за руку и чуть-чуть усмехнулся, как будто подмигнул глазком, опять надвое: захочет – увидит, не захочет – нет.

– А что, Дио, давно я хотел тебя спросить, за что ты меня невзлюбила. Я тебе всегда был другом. Таммузадад спас тебя, но ведь и я кое-что сделал…

Дио вздрогнула и отняла руку. Он это заметил, но виду не подал и продолжал усмехаться, ожидая ответа.

– Отчего ты думаешь?.. – начала она и не кончила, опустила глаза, покраснела. Чувствовала себя, как всегда наедине с ним, связанной, неловкой, точно виноватой в чем-то и застигнутой врасплох.

– Зачем я тебе нужна? – спросила внезапно, почти грубо.

– Ну вот, совсем как Руру: я к тебе с лаской, а ты меня ножкой! – рассмеялся он добродушно-весело. – Зачем нужна? Женская прелесть – великая власть…

– Через меня хочешь власть получить?

– Не через тебя, а с тобой! – проговорил он тихо и восторженно, глядя ей прямо в глаза.

– И для него ты мне нужна, – продолжал, помолчав. – С ним очень трудно; ты мне поможешь: любишь его, я тоже, – вместе будем любить…

Она поняла, что он говорит о царе Ахенатоне, и сердце у нее забилось так же, как от давешнего шепота за стенкою. Чувствовала, что надо что-то сказать, сделать, но оцепенение бреда нашло на нее, как тихая чара: хотела и не могла оттолкнуть слишком ласковую гадину.

– Все еще не была у Птамоза? – вдруг спросил он так, как будто они часто говорили об этом; но никогда ни слова о Птамозе между ними не было сказано. Опять настиг ее врасплох, уличил, как маленькую девочку в шалости.

– У какого Птамоза? – притворилась она непонимающей, но так неискусно, что самой сделалось стыдно.

– Ну, полно! – проговорил он и опять усмехнулся, как будто подмигнул ей глазком. – Не донесу, не бойся, никто не узнает. А если бы и узнали, что за важность? Я бы и сам послал тебя к нему. Вещий старик, умница. Все тебе скажет: узнаешь, из-за чего война. Только болтуны да льстецы придворные думают, что мы уже победили. Нет, веру отцов не так легко победить. Старики не глупее нашего были. Амон – Атон, из-за одной ли буквы спор? Нет, из-за духа. Воистину Амон – Великий Дух!

Переходя давеча с кресла на ложе, он захватил с собою посох с парой подвязанных к нему на ремешках золотых лапоток. Вдруг Дио наклонилась, взяла один из них, повернула подошвой вверх и указала пальцем на Амонов лик.

– А это у тебя что, государь-царевич? «Амон – Великий Дух»? – спросила, усмехаясь с таким презреньем, уже почти нескрываемым, как будто, в самом деле, говорила с гадиной.

– А-а, поймала! – рассмеялся он опять добродушно. – Ах, Дио, Дио, жрица Великой Матери, ты все еще на своей Горе живешь – к нам, бедным людям, на землю не сходишь! А ведь сойдешь когда-нибудь, запачкаешь ножки в грязи, изранишь о камни – и рада будешь вот и таким лапоткам. Надо быть милосердным к людям, мой друг. Сам будь трезв и постен, а с обжорой ешь, с пьяницей пей. Ну, а Великий Дух, надеюсь, меня простит: ничего ему от лапоток моих не станется!

Долго еще говорил о тайной мудрости избранных и о безумьи толпы, о величии царя Ахенатона и его одиночестве – «тоже с горы не сходит», – об их будущем тройном союзе и о том, как он, Тута, поможет им обоим «сойти с горы».

Дио слушала, и опять находила на нее тихая чара – ни очнуться, ни крикнуть.

«Нет, он не глуп, – думала она. – Или глуп и умен, груб и тонок вместе. Очень силен – не он, а тот, кто за ним». «Он только нож в руке, а рука за ним сильная. Говорит со мной, как с маленькой, да и с царем, должно быть, так же; а может быть, и прав: мы – дети, он – взрослый; мы „не совсем люди“, а он – совсем человек. Весь для мира, и весь мир для него. Ну, как же такому не царствовать? Будешь, будешь, кот, мышиным царем!»

Послышался стук в дверь.

– Войди, – сказал Тута.

Сотник дворцовой стражи вошел и, преклонив колена, подал Туте письмо. Он распечатал, прочел и сказал:

– Колесницу!

А когда сотник вышел – встал, молча прошелся по комнате, сел в кресло, облокотился, опустил голову на руки и тяжело вздохнул:

– Ах, дураки, дураки! Так я и знал, что без крови не обойдется…

– Бунт? – спросила Дио.

– Да, в Заречьи уже началось. Кажется, ливийские наемники пристали к бунтовщикам.

Грустно было лицо его, но радость сияла сквозь грусть. Дио поняла: бунт – начало, а конец – престол.

Встал, вернулся к ложу, взял посох, отвязал от него лапотки, надел их и сказал:

На страницу:
3 из 18