Полная версия
Степан Разин. Казаки
– Ну, погоди теперь!..
Струги ткнулись носами в мокрый песок. Казаки, звеня оружием, быстро выскакивали один за другим на берег. Пушкари навели на воровские струги свои пушки и затинные пищали. У всех дух захватило. Но – жалко пшикнул порох в затравках, и ни одна пушка не выстрелила. И зашептало тревожно и радостно по толпам: «И пушки заговорил атаман!.. Не берёт порох против ведуна…»
– Какое там ведовство?… – хмуро заметил воеводе тяжёлый и рыжий, густо пахнущий потом протопоп, соборный отец Гаврила. – Ты на рожи-то у стрельцов погляди…
– Знамо дело, измена… – сказал Иван Бакулин, вож. – На…али в затравки, сукины сыны, только всех и делов… Пойдет теперь потеха!..
И посадские широко открыли перед казаками городские ворота: жалуйте, гости дорогие!..
Но Степан был осторожен. Хотя он отлично знал об очень ему дружественных настроениях царицынцев – тайные дружки его подготовили их, – но всё же бережёного и Бог бережёт! И он подозвал к себе своего есаула, Ивашку Черноярца.
– Вот что, Ваня… – сказал он, глядя ему в глаза. – Возьми-ка ты с собой двух-трех казаков поскладнее да сходи-ка с ними на воеводский двор и потребуй у воеводы для казаков молот да наковальню, да мехи и весь кузнечный припас… Нам в пути годится… Ну, а между прочим погляди там, как и что. Раскусил?
– Раскусил… – тряхнул кудрями молодцеватый, подбористый есаул.
– Та вважай у воеводши-то не забарись… – заколыхался своим толстым брюхом Тихон Бридун. – Лучше, в рази чого, у станицю веди, на одну ничку можна…
– Ладно, ладно… – скалил белые зубы Ивашка… – Сам с усам…
Казаки хлопотали около стругов, готовясь к далекому походу за зипунами, а посадские люди усеяли весь берег, кто с тайным недоброжелательством, а кто и со жгучей завистью глядя на этих вольных людей, смело стряхнувших с себя цепи обыденщины. А Ивашка Чер-ноярец тем временем, вырядившись, форсисто прошел с двумя казаками на воеводский двор. Холопы и стрельцы сочувственно смотрели на молодчину казака. Сверху, из косящата окошка, смотрела на послов Пелагея Мироновна. Один из казаков, заметив ее, легонько толкнул локтем Ивашку и повёл глазами на терем. Ивашка приосанился. Воевода с посеревшим лицом вышел на крыльцо. Он совсем растерялся и не знал, как держать себя. За ним сумрачно прятал свою рыжую, волосатую тушу протопоп.
– Здрав буди, боярин… – развязно сказал Ивашка. – Как живёшь, поживаешь, людей прижимаешь?
– Ну, ну, ну… – сказал Унковский. – В чём дело?
– У нас, добрых молодцев, одно дело: вынул нож из-за голенища да в тело…
Воеводу пошатнуло.
– А между протчим, приказывает тебе наш атаман весь снаряд кузнечный дать нам: молот, наковальню, мехи и всё, что полагается… – сказал Ивашка. – Потому без снасти, говорят, и вошь не убьёшь. А у нас поход дальний…
– Где же тебе я его возьму?… Я не кузнец…
– А уж это твоя забота… – сказал Ивашка. – На то ты и воевода. А потом гоже бы казакам и водчонки выкатить… Казаки они с водки добреют…
– Ну, ладно, ладно… Скажи, что-де, привезут… Да смотрите, в городе обиды и порухи никому не чините: собрались в поход и идите… А мне разговаривать с тобой недосуг…
– И нам тоже не до сук, хоша кобели промежду нас есть, и порядочные… – сказал Ивашка, скаля белые зубы. – А ты смотри там не мешкай…
По лицам холопов пробежала улыбка: ловко этот с воеводой-то обходится! За словом в карман не лазит… А старая Степанида, нянька боярыни, недоверчиво, с опаской смотрела на есаула, как бы ожидая, что вот он сейчас петухом запоёт или сделает другое что неподобное.
Воевода с притворной озабоченностью ушёл в хоромы. Протопоп, сопя, заколыхался за ним.
– А узнают на Москве, нагорит тебе… – раздумчиво сказал протопоп.
– А что я буду делать? – развёл тот руками. – Вон их, чертей, и пищали не берут… Ведовством своим они своё-то войско сберегут, а нам… Видел, как наши-то зубы скалят на шуточки его?… Вот и правь тут с этим народом!.. Они отца с матерью за копейку продадут да ещё сдачи попросят…
Ивашка украдкой лукаво подмигнул раскрасавице Пелагее Мироновне, и она, засмеявшись, спряталась. «Ишь, ржёт что твоя кобыла… – заговорила дворня. – И стыдобушки нету… Им что: наелся да и набок… Вот кровь-то и играет… А говорить нечего: хорош товар!..» А Ивашка уже шёл с казаками по узким, кривым и жарким уличкам серого городка, полным пыли и нестерпимой вони. Вокруг дружеские лица, все льстиво заговаривают с ним, а у царёва кабака так чуть не на руки подняли… Нет, опасаться нечего. Казаки повернули к стругам и обо всём доложили атаману.
– Ну, братцы, коли кому после трудов праведных разгуляться охота, вали в город… – крикнул Степан по стругам, вдоль берега. – Ну только уговор лутче денег: гуляй да знай меру. На зорьке отвал…
Казачня не заставила просить себя, быстро смешалась с толпой празднолюбцев, и все, галдя, группами двинулись в город – к кружалам. Остались только немногие, одни по наряду для охраны, а другие, постарше, так, по лени: Ивашка сказал, что воевода водки пришлёт на струги, так какого же чёрта и шататься зря? И они лежали на брюхе на тёплом песке, от нечего делать курили, сквернословили, поплёвывали…
– Гляди-ка: что это за судёнышко сверху бежит?
Все насторожились: в самом деле, сверху плыла большая завозня под парусом. Ещё немного, и она спустила парус, повернула носом к берегу и стала рядом с казацкими стругами. Степан окинул глазами приехавших – их было человек пятнадцать, и все голота.
– Ба, и сам отец Евдоким, праведный человек!..
– Здрав буди, славный атаман… – приветствовал его попик.
– И ты, отче, не хворай… – отвечал атаман. – Петруха, здравствуй…
– Здравствуй, Степан Тимофеевич… – отвечал ещё более загоревший Пётр просто.
– А это кто? Лицо что-то знакомое…
– А это, атаман, крестник твой… – сказал отец Евдоким, и сразу лицо его сделалось ёрническим, бесстыжим, точно совсем от другого человека приставленным. – Бежали мы Волгой, смотрим: сидит на песке голый человек и нас что-то кличет. Мы хошь и торопились догнать тебя, а всё же нельзя дать погибнуть душе христианской… – Ну, подгреблись: по какому такому случаю обнажён еси? А это ты его, атаман, раздел да на берегу с куликами оставил. Ну, денег он нам посулил, ежели приоденем его да с собой возьмём… Мы согласились. Откопал он тогда из песку казну свою – хитёр, сукин кот!.. – обделил всех нас, а мы его вишь как разодели: хошь сейчас под венец…
– Ну, пёс с ним… – засмеялся Степан. – Значит, его счастье… Пущай идёт куда хочет… А вы за мной, ребята? – крикнул он к вновь прибывшей голытьбе.
– За тобой, Степан Тимофеевич!..
– У нас, ребята, не спрашивают: кто, откуда, зачем?… – сказал атаман. – Приехал, садись за общий котёл с казаками, и вся недолга… Устраивайтесь, кто как хочет…
Васька, сокольник Долгорукого, загорелый и оборвавшийся, тряхнул своими золотыми кудрями и просиял улыбкой: важно!.. И новоприбывшие смешались с казаками…
– Ну, а мы отойдем маленько в сторону… – сказал Степан отцу Евдокиму и Петру. – Рассказывайте, что видели, что слышали… А там – он поглядел из-под ладони на солнышко – скоро и обед варить казаки будут… Ну, что подумывают на Москве? – присев на старую опрокинутую лодку, спросил он. – Садитесь-ка вот рядом – песок-то мокрый.
– Скушно живёт народ везде, атаман… – сказал отец Евдоким. – Все ропщут: и мужики, и стрельцы, и посадские… Теперь только и живётся, что купчине какому, да боярам, да нашим церковным властителям… А то всё одна видимость только, что живу-де…
– Значит, не лутчает?
– Какое там лутчает!.. – махнул рукой попик. – Одно слово: хны… Так белым ключом злоба-то в народе и бьёт… Вот в Самаре-городке баяли нам наши, что ты на Хвалынское море за зипуном собрался. Пустое это дело совсем. В Москве зипуны шьют не хуже… Вверх надо идти…
– Знамо дело, вверх… – коротко проговорил Пётр.
– Всему будет своё время… – задумчиво сказал Степан. – Придёт час, и Москвой тряхнём. А пока решено на море погулять… Я вас с весенним караваном поджидал было… – прибавил он.
– Только сутки одне не захватили его в Нижниим… – сказал отец Евдоким… – И то гнали во всю головушку… А между прочим, на Бело-озеро в Ферапонтов монастырь заходили, просвирочку отцу нашему святейшему патриарху Никону будто с Соловков занесли… – осклабился отец Евдоким. – Ничего, здравствует во славу Божию, вперевалочку, не торопясь… Да, вот она судьба-то человеческая… – вздохнул он с прискорбием, и лицо его опять постным сделалось. – Вчерась великий государь, патриарх всеа Русии, собинный дружок царёв, а наутро смиренный Никон, инок в подрясничке поганеньком… Так-то вот и все мы…
– Ну, отче, со мной оставь воздыхания-то эти… – нетерпеливо перебил его Степан. – Со мной дело говори. О чем с Никоном говорил?
– Да всё о том же… – смеясь хитренькими глазками, отвечал отец Евдоким. – Плакаться стал я ему на тесноту его да на скудость, причитать всякое, а у него глаза-то и-и-и… как у волка разгорелись… Думаю так, что ошибся святый отец: ему не патриархом бы быть, а атаманом воровским на Волге-реке. Одной он породы с тобой, Степан Тимофеич… И что тебе, говорю, святый отче, в такой тесноте тут сидеть, – ты бы, мол, на Волгу, к нам шёл. Воздух у нас там лёгкий, житьё привольное, а мы бы, твои богомольцы, тебе радели бы. Сперва он эдак насторожился было, а потом не стерпело его сердце – у-у, и ндравный же старик!.. – и говорит, что на Волгу ходить ему непошто, а коли того похочу, и здесь народ постоять за меня против бояр супротивных найдется… Вестимо, многого он не сказал, ну только так понял я, что из глаз его нам выпускать неподобает: крепко обиду свою помнит старик, и большое в нём дерзновение есть. Да и то сказать: а вчерась сиял, аки солнце, а нынеча, будем говорить, аки Иов на вретище и…
– Ну, ну, не заводи своей волынки… – опять нетерпеливо оборвал его Степан. – А в Москве что? Которые из бояр в силе теперь?
Ивашка, приняв от воеводских служителей кузню и водку и позубоскалив с ними, направился было к атаману послушать, что говорят приезжие, как вдруг кто-то остановил его легонько за рукав. Оглянулся – старуха с красненьким носиком и слезящимися глазками. Вспомнил, что на воеводском дворе видел.
– Ты что, бабка? Говори скорее…
– Ну, не торопись, Борис: смелешь и уедешь… – отрезала старуха. – Ишь, прыткий какой!.. Ты обхождение со старым человеком иметь должен, а не то чтобы как срыву да с бацу… И ничем горячку-то пороть, ты бы баушку Степаниду пожалел бы да пожертвовал ей что на её старость, а она, гляди, весточку какую тебе, молодцу, принесла бы хорошую…
– Вот погоди, с моря вернёмся, так я тебя, может, в шелка да в бархат одену… – блеснул белыми зубами Ивашка. – А пока одним подарить могу: казачьей плетью промежду лопаток.
– Тьфу. Вот охальник-то так охальник… – сказала старуха. – Ну, да ладно, такому молодцу и в долг поверить можно… А покедова велели мне передать тебе, что одна лебёдушка белая больно по тебе стосковалась. И послала она меня сказать тебе, чтобы приходил ты к нам сёдни в ночь соловьев с ней послушать… У вас, на Дону, говорят, гожи соловьи-то, ну, и наши, Вольские (Вольские – Волжские, прим. сост.), тоже вашим не уступят…
Ивашка пристально посмотрел на старую.
– Эдак я, пожалуй, для тебя и до похода чего найду, старица Божья… – сказал он, блестя зубами. – Вольских соловьев слушать я охотник – я и сам черноярский… Только как мне к ним в ночи путь-то найти?…
И старуха, понизив голос, стала рассказывать ему, где и как пройти к соловьям…
А воевода царский тем временем, отдышавшись от первого страху, уже постукивал костылём своим по хоромам и так вот и тянуло его по улицам проититься да людей приструнить как следует: ишь, тоже волю взяли!.. Но по-за тыном везде шумели уже крепко загулявшие казаки, и потому воевода не торопился…
IX. Вольнодумцы
– А-а… – густо пробасил отец Арон, казначей Троицкого монастыря, тяжко поднимая свою залитую салом, бородатую и неопрятную тушу навстречу Степану. – Се жених грядёт во полунощи и блажен раб, его же обрящет б… – он сказал непристойность и раскатисто захохотал. – Доброго здравия, славный атаман… Преподобный отче Евдокиме, великого света смотритель, православных учитель, добро пожаловать!.. Спасибо, что не забываете нас, нищих и убогих…
Степан шагнул с порога в его слабо освещенную, неопрятную и полную какой-то густой вони келию с неприбранной постелью, липким от грязи столом и запылённым окном за чугунной решёткой. В переднем углу, затканные густой паутиной и покрытые толстым слоем пыли, стояли старые, чёрные образа, а около них, на полке, тоже едва под пылью видные, лежали старые книги в кожаных переплётах с прозеленевшими медными застёжками.
– Ну, садитесь вот на лавку, под образа, за почестный пир… – гудел утробно отец Арон, сильно окая: он был родом из Суздальской земли. – Сичас вина достанем и пожевать чего-нито… За милую душу… Рад, рад дорогим гостям…
– Как здоров, отец Арон? – спросил Степан, садясь и глядя на увальня смеющимися глазами. – Всё распирает тебя… Не лопни смотри…
– И то, Степан Тимофеич, и то… – застонал отец Арон. – За грехи карает, должно, Господь Вседержитель… Едва хожу…
Он достал из-под кровати только что початый штоф вина и, задыхаясь, поставил его на стол, потом с полки снял каравай хлеба, соли серой в грязной деревянной солонке и три помятых оловянных чарки, а потом опять нагнулся и, всё задыхаясь, достал глиняный горшочек с солёными, сверху тронутыми зеленоватой плесенью, рыжиками. Затем тяжко вышел он из келий и скоро, шумно дыша, вернулся с куском копчёной свинины.
– Ну-ка, со свиданием… – сказал он, дрожащей рукой разливая и расплёскивая водку. – Во славу Божию… Не взыщите, отцы и милостивцы, на убогом угощении моём: плох я хозяин стал, остарел, одышка замучила… Да у меня и скус весь к еде пропал, вот истинное слово! Раньше любил я, грешный, поесть, а теперь абы водка да закусить чего солёненького… Уж не взыщите…
– Да нешто мы к тебе за телесной пищей пришли? – широко осклабился своей улыбкой отец Евдоким. – Ты вот лучше мёдом душевным-то нас напитай…
Отец Арон погрозил ему толстым грязным пальцем.
– Смотри ты у меня, попик непутный!.. – сказал он. – Тебе, по иерейскому сану твоему, полагается смирение, а ты как бы всё подковырнуть человека. Впрочем, ты, чай, в бегах давно забыл, что ты иерей, – только одни волосёнки от всего иерейства и остались… Ты, чай, и не знаешь, атаман, какого аспида пригреваешь ты на груди своей? Ведь он всем сказывает, что за правду пострадал, а я тебе скажу, как всё дело было и почему теперь он по всей Руси колесит как неприкаянный. Он попом в Шуе-посаде был, и всё священство там, правду сказать, спилось начисто. И по указу архиерея суздальского был на посаде розыск, и все шуяне показали, что дьякон Ларивон из кабака не выходит. А пономарь всё пьян ли валяется? – спрашивают. Да, мёртвую пьёт и пономарь. А поп Евдоким в беседах напивается ли и озорничает ли? И поп, бают, всё по улицам валяется и, приходя пьяный к собору, в колокола бьёт и градом всем возмущает и всякою скаредною бранью мужской и женский пол лает… Ну, и разогнали рабов Божиих всех, кого куды… Ну, здравы будьте, милостивцы, гости дорогие…
Все чокнулись, выпили, закусили свининкой. И отец Арон тотчас же снова взялся своей мохнатой лапой за штоф.
– Э, ну тебя!.. – воскликнул Степан. – Всё мимо зыришь… Дай-ка сюды!
И он, отняв у хозяина штоф, ловко налил чарки.
– Вот так-то сидели мы в Москве раз в кружале… – сказал отец Евдоким. – И стали мои москвичи жалиться на скудость. А я и говорю им: заблуждаетесь, чада, ибо не знаете Писания. Не сказано ли вам, маловерным, что не заботьтесь-де, о дне завтрашнем, а живите-де, как птицы небесные, яже не сеют, не жнут и в житницы не собирают, а Отец ваш небесный питает их… А один из москвитян и говорит: ну, какая это-де, батька, жизнь птичья?… Летают по дорогам да г… клюют…
Все захохотали.
– Они, москвитяне, на язык-то куда как востры… – сказал отец Арон, перебирая изъеденной деревянной ложкой зелёные рыжики и, наконец, бросая их. – Нет, задумались мои рыжики вчистую!.. Не годится… Давай, будя, вот свининки пожуём…
– Да ты монах… – подзудил отец Евдоким.
– Заблуждаешься, попик непутный, не ведая Писания… – отпарировал отец Арон. – Ибо не сказано ли: не то оскверняет человека, что входит в уста, но то, что из уст?… Ну-ка, во славу Божию, осквернимся…
– Ну, а в бытие Божие всё ещё не уверовал? – не унимался отец Евдоким.
– Всё не уверовал, отче… И не уверую…
– Всё, значит, по-прежнему «рече безумец в сердце своём: несть Бог»?
– Всё по-прежнему: несть Бог…
– Слышишь, атаман?
– Слышу…
– Ну, вот… А ты его ещё своим воровским патриархом поставить хочешь!..
– Ну-ка, ещё по чарочке… – угощал хозяин и, хлопнув, погладил себя по брюху и проговорил: – Пошла душа в рай, хвостиком завиляла!.. Хорошу царь водку делает, это говорить нечего…
– А коли Бога, по-твоему, нету, откуда же всё пошло? – допытывался захмелевший отец Евдоким.
– Всё самобытно…
– Так и стоит испокон веков?
– Так и стоит… – твёрдо сказал отец Арон. – Ты по степям нашим хаживал? Каменных стуканов этих видал?
– Видал.
– Кто их поставил? Зачем?
– Не знаю.
– И никто не знает… Стало быть, жили в наших местах какие-то народы, от которых и следу никакого не осталось, только вот стуканы эти самые. А до тех народов, может, другие народы были, а до тех ещё другие, и так всегда, ныне и присно и во веки веков…
– Хульная глаголеши… Зри: Бытие, глава I и последующие…
– Долго над ними, отче, я голову ломал… – сказал отец Арон. – И так и не понял, кому это было нужно все эти сплетки сплетать. И всё мне думается, что какой-то озорник на смех всё это написал, чтобы над людьми посмеяться… Наплёл чепухи всякой и говорит: всё это, ребята, слово Божие. И все поверили. Человек дурак, он во всё поверить может: и в то, что баба-яга ночью на помеле ездит, и что Марья от голубя родила. Только говори потвёрже да костром припугни, и не посоля всё проглотят…
– На словах-то ты ерой, что твой Ермак Тимофеич… – подзудил опять отец Евдоким. – А давай-ка вот я тебя испытывать буду…
– Испытывай… Только смотри, водка в чарках не прокисла бы, – выпьем сперва… Ну, вот… А теперь испытывай…
– Бога нет?
– Нет.
– А енто што? – указал отец Евдоким на иконы.
– Доски закрашенные.
– А коли доски, плюнь в лик – вот хошь Ему…
Он указал на чёрный, прокоптелый лик Нерукотворного Спаса.
Отец Арон, не говоря ни слова, сопя, потянулся к божнице, снял крайний образ – над столом задымилось нежное облачко пыли, – и харкнул на икону.
– Ещё чего, говори… – спокойно обратился он к отцу Евдокиму.
– А ну расколи его теперь…
Степан сделал было невольное движение, как бы желая остановить его.
– Что? – густо засмеялся отец Арон. – Али боишься, что Боженька громом убьёт? Ни хрена не будет: испробовано! Я и не эдакое делывал…
Он тяжело поднялся, подошёл к печке, пошарил за ней и, вытащив оттуда тяжёлый ржавый косарь, поставил икону на лавку, несколькими ударами косаря расколол её на несколько частей и бросил к печи.
– Только и всего. Лучина… Ну-ка, наливай…
– Видал? – спросил Степана отец Евдоким.
– Видал… – отвечал тот медленно.
Он внимательно следил за беседой священнослужителей.
– Мы их, мнихов этих самых, непогребенными мертвецами все зовём… – сказал отец Евдоким. – А они вон какие ерои!..
– Это ты, отче, заячьей породы, а у меня душа кремень… – сказал отец Арон, прожёвывая вязкую, как ремень, свинину. – Помню, как я на тебя ещё в Москве дивился: стоит за обедней, лик это благообразный и все обличье совсем как человечье. А поглядишь на ухмылку эту твою, чистый ты вот окаянный какой… У тебя две личины и две души. То ты словеса хульные глаголеши, а чуть что, вериги наденешь, и слезу покаяния источишь, и в перси себя бить будешь…
– Это верно. И дерзости во мне много, и боюсь я всего…
– Ну, вот. И таких, как ты, на Руси у нас тьмы тем. А я весь единый.
– Так. А что же ты, коли так, богами-то весь угол заставил? Пословица говорится: годится – молиться, а то так горшки крыть…
– А это прибежище моё от дураков… – сказал отец Арон. – Выскажи я всё это им в глаза, сичас же меня в сруб посадят и сожгут. А я помирать не хочу, хоша, по совести, пора. Потому ещё вот водочку уважаю, в бане париться люблю… Раньше девок любил, да теперь по этой части совсем ослаб: когда-когда разве разок удастся… Ежели спокой в жизни от дураков иметь хочешь, так ты глупости их во всем потакай.
– А помрёшь, что будет?
– Червяки съедят.
– И всё?
– И всё. Аминь… Был отец Евдоким, а теперь и вони-то его не осталось…
– Тьфу! Типун тебе на язык…
– А, не любишь! Ха-ха-ха… Ну, выпьем ещё по чарочке – тогда смелее будешь…
Выпили, пожевали. Степан внимательно слушал.
– И как это ты до всего этого дошёл?… – спросил отец Евдоким. – Нюжли своим умом?…
– Нет, промыслом Божиим… – улыбнулся отец Арон. – Дело, голуби вы мои, вышло так. О ту пору я на Москве ещё жил. И вот раз постом пошел я на рыбный торг рыбки себе на пропитание купить, и торговый человек селёдки эти, гляжу, в грамоту какую-то завернул. Глянул я на грамоту, а на ней, смотрю, рукописание старинное, с титлами, и сама грамота по краям вроде как обожжена маленько, пригорела. А я завсегда до всего любопытен был. Ну, пришёл это я домой к себе, развернул рыбу и за грамоту. И вдруг читаю: «Богу единому подобает быти, а не многим, и что Ему всхотети вплотитися и како же Ему в чреве лежати женстем? И како сиа достойно будет Богу в месте таком калне лежати и таким проходом пройти?…» Меня – вот истинное слово – точно молонья обожгла!.. Бросил я все дела свои и сичас же к тому торговому человеку ходом. Прибегаю: кажи мне бумаги, в которые ты рыбу твою покупателям завёртываешь!.. Он сперва было перепугался, отнекиваться стал, как полагается, ну, а я не отстаю: кажи и никаких, а то беды такой наживёшь, что и не вылезешь… Живьём-де, в срубе сожгут… Ну, отдал он мне все те бумаги, а я домой опять. Разобрал: судное дело о Феодосии Косом, о Феодорите, что лопарским апостолом зовут, и о других, иже с ними. Многих листов уже не хватало, но всё же понять кое-что можно было. И понял я так, что когда на Москве пожар большой был, лет сорок, чай, тому назад будет, так тогда все приказы горели и многое, как и полагается, с пожара растащили. Вот и эти листы, надо полагать, с пожара украдены были и попали торговым в дело. И сел я с великим прилежанием разбирать их, и у меня, можно сказать, глаза впервые на всё открылись. Вот смелый народ был, вот головы!.. – восторженно покрутил отец Арон кудлатой вшивой головой. – Это тебе не пестрообразная никонианская ересь, эти в самую глубь брали и резали прямиком…
– Ну? – очень заинтересовался отец Евдоким. – Чего ж ты там вычитал?
– А вычитал всю веру их… Как они на суде говорили… – отвечал отец Арон. – Они опровергали всё начисто. Говорили они, что не подобает человекам наименовать отцом никого же, кроме Бога, а кресты и иконы хотели они сокрушити, и не велели святых на помощь призывати, и в церковь не ходити, и книг церковных учителей и жития святых не читати, и молитвы их не требовати, и не каятися, и не причащатися, и темианом не кадити, и на погребение от попов не отпеватися, и по смерти не поминатися… А об образах прямо говорили, что идолы-де, то бездушные и в подпор себе из книги Премудрости Соломоновой некий места подбирали. И многое такое говорили, чего, по совести, отговорить им никак не можно. А отцы наши духовные, что по повелению царскому судили их, только одно и твердили им: «Это ты говоришь, чадо, не гораздо!.. Это ты говоришь развратно и хульно… Это тебе вина…»
– И что же сделали с ими? – спросил отец Евдоким жадно.
– Да Матвей-то ещё на суде от страху ума решился… – отвечал отец Арон. – «Богопустным гневом, – пишут, обличён бысть, бесу предан и, язык извеся, непотребная и нестройная глаголаша на многие часы…» Ну, а других, известно, осудили неисходным в темнице быти, да не сеют злобы своя роду человеческому… Так всех, сказывают, и погубили. И как рвали их отцы духовные – ну, ровно вот твои псы!.. А особенно против Феодорита лютовали… А потом и оказалось, что вся лютость-то их оттого была, что он своих мнихов – он игуменом суздальского Евфимьевского монастыря был, – держал строго больно и не токмо-де, жён, а скота единого отнюдь женского полу в обитель не пропускал… Вот и распалились монашки… Ну, а там дальше да больше, и я опроверг всё и даже престол Господень опрокинул. Потому, если бы вера правая, истинная была, то была бы она одна для всех, а ежели истинных вер таких много, значит, брешут всё. Всякий врёт по-своему, только всех и делов…
Помолчали. За окном, на улице, шумели пьяные казаки. Соборный колокол скучливо отбил ещё час жизни.