bannerbanner
Иван Грозный. Книга 2. Море
Иван Грозный. Книга 2. Море

Полная версия

Иван Грозный. Книга 2. Море

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

Царь приказал дьякам опять и опять напомнить «приятелю и суседу» своему «Фредерику, королю дацкому», что Ливонию он считает своею исконною вотчиной, а если Москва что и берет в Ливонии, то это она берет свое, ей одной принадлежащее. И что московский государь всегда готов быть «союзником и доброхотом Дацкого куролевства«.

К тому же он велел написать, что-де «наше царство столь широко и безмерно долго, однакож от всех стран есть заперто к торгованию. От севера нас опоясывает Студеное море и пустые земли. От востока и полудни окружают дивии народы, с которыми никоего торгования быть не может. Торгование азовское и черноморское, кое бы наикорыстнее было, то держат крымцы. И тако нам остаются токмо три от страхов слободна торговища: по суху Новгород и Псков, а на воде Ледовое пристание, но от того выгоды мало, к тому и путь есть неизмерно предалек и трудовен».

Иван Васильевич сказал, прослушав письмо к королю Фредерику:

– На берегах Балтийского моря два прямых государя – я и Фредерик. Свейский Эрик гнется то туда, то сюда. Скудоумен, задорен, непостоянен. Искал союза со мной, а ныне милуется с послами Жигимонда. Союза ищет с ним против Москвы. А кто же ему поверит? Малые робята знают, – спит и видит Эрик, как бы ему вытеснить из Лифляндии Польшу…

Писемский, умный, уважаемый царем дьяк Посольского приказа, побывавший во многих странах Европы, слушая Ивана Васильевича, недоумевал: на что надеется царь? Стоит ли продолжать борьбу за Балтийское море? Три сильные державы пытаются разодрать по частям Ливонию, их полки уже идут вкупе против царя; Польша и Швеция готовы поднять все державы на Москву. Дьяку Писемскому, как бывалому послу, хорошо известно, какое возмущение поднялось во всей Европе при известиях о победах царя Ивана в Ливонии. Тяжелые грозовые тучи надвинулись на Русь, а государь словно бы этого и не замечает. Упрямо, без устали, пробивается на запад.

Ведь уже часть Эстонии захвачена Швецией; остров Эзель стал под покровительство Дании; Лифляндия, вместе с Ригой, добровольно сдана магистрами польско-литовскому королю. Курляндия тоже подпала под его власть. Польское правительство, жадно вцепившись в эти земли, прибегло к хитрости – провозгласило над ними суверенную власть германского императора. Стало быть, и германские князья держат сторону Польши и Литвы.

Что делать? Не помутился ли рассудок у любимого им, Писемским, государя?

Правда, панская власть, отторгнув громадные участки ливонских земель, как будто стала потише. Швеция тоже делает вид, что согласна прекратить распрю с Москвой. Правда, Польша и Швеция при всем том находятся меж собой во враждебных отношениях. Принужденное их содружество зиждется на том, что они никогда не забывают своего соседства с московским царем. Каждая по-своему мешает плавать русским по морю. Свирепствуют их каперы, грабя и уводя в полон московские корабли, да и те, что плывут в Москву, иноземные, тоже.

Оба правительства заявляют, что они не имеют никакой власти над морскими разбойниками, – они будто «сами страдают от них».

В сундуках Посольского приказа есть литовские грамоты, в которых король требует возвращения обратно Ливонии, Феллина, Дерпта, Нарвы и других завоеванных царем городов.

Царь и слышать об этом не желает. Он приглядывается к войне Швеции с Данией и говорит о своем намерении заключить военный союз с Англией. Он смотрит бодро вперед, тогда как бояре и многие дьяки тяжело вздыхают, в горестном раздумье покачивают головами: «Пошло царь залез в эту кашу?» Многие из них тайно уверяют, что Иван Васильевич «в своем пристрастии к дружбе с Англией» завел Россию в тупик, из которого и выхода теперь нет. Челяднин вслух сказал однажды: прав-де Курбский, советовавший царю заключить союз с Литвой, отказавшись от Нарвы.

И вот теперь: зачем пишется это послание дацкому королю? Дальше в лес – больше дров.

Царь Иван, как бы угадывая мысли Писемского, хлопнул его по плечу, весело рассмеявшись:

– Грызутся они там из-за нас… Нарвское плавание королю дацкому и Любеку – выгода! Любек торговлишкой обогащается, а дацкий Фредерик пошлиной… Обирает в проливе Зунде купчишек, везущих товары мимо него… Август Саксонский – и тот против Эрика пошел. Не мешайте-де той торговле… Не чините помехи плывущим в Нарву! Вот почему будем держаться Дании. Мне не Англия и не Дания дороги, – дорога Нарва, наша Нарва!

Царь упрям. Никого не слушает.

Польские и литовские паны тоже упрямы и воинственны. Они не уступят. Они не верят царю. Они опасаются его.

Совсем недавно литовский гетман Хоткевич пытался вторгнуться в пределы Московского государства, однако был наголову разбит Курбским. В начале сего 1563 года большое московское войско, предводимое самим царем, осадило и взяло приступом крепость Полоцк, а передовые русские отряды и вовсе подошли к Вильне, к самой столице Литвы.

Польша поняла, какую силу представляет собой ее сосед.

Эрик Шведский тоже не унимается, хотя вид пытается казать миролюбивый.

Рассердившись на Данию и Любек, а кстати и на Августа Саксонского, он написал германскому императору жалобу на них… В ней он грозил императору, что-де великая опасность для всех христианских государей от торговых сношений ганзейцев с русскими… Он жаловался и на французского и испанского королей, поддерживавших «нарвское плавание». Эти короли тоже требовали свободного плавания по Балтийскому морю.

Обо всем этом знал дьяк Писемский и ничего не ждал хорошего от всеевропейской распри из-за «нарвского плавания».

Того и гляди германский император поднимет крестовый поход против Москвы.

И все рухнет… Вся надежда на торговлю с Нарвой!


При слабом свете лампады низко склонился над листом бумаги седой как лунь протопоп Феофан. По воле болящего митрополита писал он для «Четий-Миней» о том, как семьдесят двух человек русских мирных жителей замучили ливонские немцы.

«Мы скоро преставимся, и аз предвижу свой конец, – говорил Феофану тихим, болезненным голосом Макарий, – но пусть наши дети и внуки знают о мучениях, коим подвергли их предков те злохищные немцы в Юрьеве-городе!..»

А случилось это при великом князе Иване Третьем. Рыцари, обозлившись на священника Исидора, настоятеля церкви святого Николая в русской слободе города Юрьева, набросились на него во время крестного хода, сначала избили его, затем раздели и вместе с женщинами и детьми спустили в день Богоявления под лед, в прорубь. Ни мольбы, ни вопли матерей, ни детский плач – ничто не подействовало на немецких рыцарей…

Кто-то постучал.

Протопоп вздрогнул. Отворил дверь.

Старец Зосима, один из старых друзей его. Теперь он поборник иного толка, исповедует уставы заволжских старцев, нестяжателей.

Помолился Зосима на иконы, поклонился Феофану и с тихой укоризной в голосе молвил:

– Паки и паки молю тебя, старче, не прельщайся славою царского пса!..

Покачал головою протопоп и ответил, тяжело вздохнув:

– Пошто жить, понеже лицо отвернешь от родины своей, в келью уткнешься, яко мышь в норе, и света Божьего не видишь?

Зосима, старик с острой седой бородой до пояса, засмеялся, оскалив большие белые зубы:

– Осифлянин, молись, а злых дел берегись! Бог видит, кто куда идет. Вы народ обманываете. Царю угождаете. Но правду от людей утаишь, от Бога нет. Бог один, а живых царей много… Мотри, старче, берегись!.. Бог виноватых найдет!

Феофан нахмурился и, не оборачивая головы к Зосиме, сказал недовольно:

– Полно лаять! Наш Государь есть Богом венчанный помазанник, чтоб править ему, как на то будет воля Господня. Осударь наш батюшка за всех нас страдалец и ответчик, а нам ли судить дела его?

– Государь ваш сцапал в единую длань не токмо дела земные, но и небесные. Он хощет пригнуть к стопам своим и церковь Божию, а вы, несчастные, в том ему угождаете. Достойно ли то? Покойный старец Вассиан перед кончиной проклял всех вас, осифлян!.. Праведник прозорливец напророчил гибель царскому роду… Опомнись, протопоп!

Зосима стал говорить о том, что царь лют, несправедлив, что Бог от него отступился и бесы влезли в царские чертоги, что Вассиана, главу заволжских старцев-нестяжателей, почитают такие князья, как Андрей Михайлович Курбский, Челяднин и другие.

– Пошто к лику святителей сопричислили вы усопших князей и мнихов, кои деспоту московскому угодны?.. Пошто восхваляете вы их в своих новописанных лжеучителем Макарием книгах? Пошто иконы угодников иных княжеств похитили и заковали в золото московских иконостасов? Или вы почитаете Москву святее всех городов на Руси?

В сумраке мрачной кельи Зосима, с блестящими глазами, источавшими злобу и ненависть, размахивая длинными сухими руками, выглядел зловещим привидением, явившимся искушать его, Феофана, именно в ту минуту, когда он, выполняя волю своего умирающего наставника и друга митрополита Макария, торопился писать, чтобы успеть…

Протопоп отложил свое писание в сторону и грузно поднялся со скамьи.

– Перестань лаять! – гневно сверкнув глазами, крикнул он. – Еретик! Ступай прочь!

– На-ко тебе! – затрясся в злобном смехе Зосима. – Не любо слушать правду, царская ехидна, ласкатель проклятый!

Схватив свой посох, протопоп с силой ударил им старца Зосиму.

– Вот тебе, василиск адов! Вот тебе. Не мели, чего не след!.. Царь – наш спаситель!

Старец сначала оцепенел от боли и неожиданности, потом и сам замахнулся посохом.

В это время дверь отворилась, и в келью вошли монахи с секирами, сторожа митрополичьего подворья.

– В железа его! – крикнул Феофан, указав на Зосиму. – В темницу!

Дюжие чернецы накинулись на старца, поволокли его вон из кельи на митрополичий дворик.

Здесь уже бодрствовали монастырские кузнецы, черные, косматые. Неторопливо, с шутками и прибаутками, принялись они за работу. Крепко заковали ноги старца в кандалы.

– Проклятие вам! Слуги сатаны! Про-о-кля-а-а-тие!

Протопоп сказал что-то на ухо начальнику стражи, громадного роста пухлощекому монаху с секирой в руке. Тот кивнул головой. Стража на руках понесла отчаянно барахтавшегося старца.


Сквозь крохотное оконце пробиваются слабые лучи дневного света. Они падают на лицо царя Ивана и Марии Темрюковны. Только царская чета да конюший Данилка Чулков находятся здесь, где накануне совершилось замечательное событие: грузинские князья поставили здесь подаренного царице кабардинского коня. Вот он! Черные, прекрасные глаза царицы смотрят с восхищением на живой, подвижный стан, на беспокойно насторожившиеся глаза и уши коня, на его золотистую гриву и шелковую спину. Конь горячо дышит, не стоит спокойно на месте. Он готов вырваться из своего стойла, он никак не может примириться после горных просторов с этой полутемною каморкой конюшни.

Царица слышит – Иван Васильевич дотронулся до нее, тихо зовет ее обратно во дворец, но трудно ей оторвать взгляд от красавца-коня. Ей вспомнились цветущие зеленые долины, убеленные снегами гребни гор, над которыми царят небесные светила и орлы; вспомнились бесстрашные всадники, скачущие над бездонными пропастями, спеша с бранного поля к своим мирным аулам, где их ждут уют и ласка… Ей страстно захотелось и самой, вот теперь, сейчас, как встарь, скакать на коне, скакать навстречу ветру, навстречу солнцу, хочется забыть, что ты – царица, забыть дворец и придворный почет, который утомляет, связывает, обезличивает… Долой стражу, эту скучную молчаливую толпу телохранителей, которые мало чем отличаются от тюремщиков!.. Душа просит свободы, простора, того, чем пользуется самый последний горный пастух и что недоступно ей, царице, повелительнице!..

– Государыня, очнись!.. – засмеялся Иван Васильевич. – Твой конь… Охрана надежная…

– А коли мой он, государь, – сказала Мария Темрюковна, – так дозволь мне сесть на него и скакать по государеву двору.

– Может ли то быть? – вскинув брови, в удивлении пожал плечами царь. – Не зазорно ли царице на виду у холопов скакать на коне, подобно казаку либо татарину?

– Сгони пока с государева твоего двора всю челядь… Не обижай меня, дозволь!..

В ее глазах нежная грусть и мольба, и не мог никак государь сдержаться, чтобы вдруг не обнять ее и не облобызать… Потом, вспомнив, что они не одни, что поодаль стоит конюший, он зло поглядел в его сторону, громко крикнув на него: «Пошел, боров! Кликни Федьку Басманова. Чтоб бежал сюда!»

Конюший исчез.

Царские аргамачьи конюшни, где стояли государева седла аргамаки, жеребцы и мерины, находились у Боровицких кремлевских ворот. Здесь же была и «санниковая конюшня», в которой помещались санники, каретные и колымажные возники[14].

В летнюю пору большую часть коней отводили в Остожье, на государев Остоженный двор; там и гоняли их на богатые травою москворецкие луга под Новодевичьим монастырем, а теперь кони стояли в кремлевских конюшнях.

Иван Васильевич молча любовался своею супругой, ее возбужденным лицом с раскрасневшимися щеками, горящими восхищенно глазами.

– Ты что, батюшка государь, так на меня смотришь?

– Смелая ты!.. Услада моя… Не приключилось бы беды?

– Полно, государь… С малых лет на конях. Не боюсь коня… ничего не боюсь!.. – Она с задорной усмешкой посмотрела на царя.

Ивану Васильевичу очень нравился неправильный выговор плохо знавшей русский язык царицы Марии. К ней это очень шло.

Вернулся Данилка Чулков с Федором Басмановым.

– Федька! Возьми стрельцов, разгони дворню с государева двора да пошли татар, чтоб коня сего отвели во двор, – приказал царь.

Высокий красивый юноша, Федор Басманов, низко поклонился сначала Ивану Васильевичу, а затем царице и быстро скрылся в дверях конюшни.

– Вот какие у меня молодчики! – тихо сказал царь, кивнув вслед Басманову.


Боярин Фуников и князь Репнин, выйдя из храма Успения и увидев двух дьяков, которые, сгорбившись и растопырив руки, прильнули лицом к ограде государева двора, остановились.

– Пойдем заглянем и мы, – прошептал Фуников.

– Противно!.. Бок о бок с худородными, – недовольно пробурчал Репнин.

– Апосля отплюнемся… – дернул его за рукав Фуников.

– Ну да ладно, – махнул рукой Репнин. – Все одно уж опозорены.

Как и те два дьяка, прильнули и они к ограде и стали вглядываться в щель между досок.

Они увидели то, что и во сне им никогда не могло присниться, а если бы и приснилось, то они с испуга начали бы так кричать, что всех бы домашних своих уродами сделали.

А тут и кричать-то нельзя, потому что совсем недалеко у забора стоял сам государь.

– С нами крестная сила! – прошептали оба.

Прямо на них бешено неслась лошадь, а на ней верхом сидела царица. Волосы ее развевались по ветру, глаза сверкали, она громко гикала, размахивая кнутом. На самой короткий, подбитый мехом кафтанец, какой-то рудо-желтый чешуйчатый кушак шамохейский, чоботы турские, тоже желтые, бусурманские, и шальвары стеганые бусурманские… Срам!

– Гляди! – зашелестел в ухе Репнина шепот боярина Фуникова. – Ведьма! Настоящая ведьма!

– Бусурманка проклятая, испугала как! – тяжело отдуваясь, проворчал Репнин.

– Гляди, князь… Сам-то осклабился, ровно бес…

– Он и есть бес!.. В преисподней бы им обоим…

– Ой, какой грех! Баба в татарских портках… Петрович, успокой… сердце холодеет.

– Челяднину надобно поведать. Пущай смутит церковную братию.

– Гляди, Михаил Петрович, лошадь совсем загнала… Едва дышит конь…

– Баба кого хошь загонит, особливо такая… Та была хороша, а эта еще лучше!

– Остановилась… Конь весь в мыле… Царь снимает ее… Тьфу ты пропасть! Господи Боже мой! Грех-то какой… в портках…

– Бес не ест, не пьет, а пакости делает… У нас ему простора много…

– Снял. Держит ее на руках… Силища-то какая! Оба смеются… Она, будто не супруга, а девка блудная, сама виснет на нем… Господи, до чего дожили!

– М-да, царек… бодучий!.. Куды тут. Што и говорить: рогом – козел, а родом – осел. Не то еще увидим…

– Ах ты, мать твою!.. Согрешишь, ей-Богу!.. Стерва!.. Гляди, и лошадь в морду лобызает… Сперва царя, потом лошадь… Што ж это такое!

Репнин зло рассмеялся:

– Так ему, глупцу, и надо… Одна честь с жеребцом!.. Правильно!

Вдруг позади раздался грубый голос:

– Эй вы, други! Негоже так-то!.. Отойди от ограды!..

Оглянулись – Малюта! «Штоб тебя пиявка ужалила!»

Сидя на коне, Малюта низко поклонился боярам.

– Не узнал… Винюсь! – сказал он с особою, пугавшей всех почтительностью.

Как это не узнать? Боярина сразу по шапке видать. Но разве осмелишься сказать Малюте, что он кривит душой? Князь Михайла Репнин уж на что прямой человек, и тот ничего не нашелся сказать в ответ на Малютины усмешливые слова.

Поклонились бояре и заторопились к своим колымагам, ожидавшим на площади.

А Малюта поскакал к воротам государева двора. Здесь он проверил стражу: все ли на своих местах и хорошо ли «оружны».

Тайным крытым ходом царь и царица проследовали во дворец.

VII

Василий Грязной стал тяготиться своей супругою Феоктистой Ивановной. Теперь, когда он так приближен к царю, когда пирует с ним за одним столом да еще вдобавок попал в большие начальники – сотником на Пушечном дворе, – теперь будто Феоктиста Ивановна уже ему и не пара. На все-де свое время! Добро, думал он, что она набожна, строго постничает, пускай целомудренна и покорлива, пускай будет она хотя бы святой праведницей, все одно – не то… не то!.. А главное, никакой любви к ней нет. Прощай! Довольно пожили. В монастырь тебе, голубица, пора, грехи мужнины замаливать.

И людей-то как-то стыдно, что такая простая, обыкновенная женщина – супруга знатного дворянина. Ни слова путного от нее не услышишь, ни ласки бойкой не увидишь, проста, нет в ней и гордости, как у боярынь, и игривости в глазах, чтобы мужу было удовольствие… Ну, разве можно ее сравнить с боярыней Агриппиной? При великой скромности Агриппина умеет грешить, умеет и замаливать свои грехи. Грех и молитва рядышком живут.

С такими мыслями он поздно вечером подъехал в возке к своему дому. Отдал вожжи конюху, а сам побежал по лесенке к себе в дом.

Дверь отворила, как всегда, Аксинья. В темноте наскоро лобызнул ее, она вздохнула: «Иссушил ты меня!» Ответил шепотом: «Желай по силам, тянись по достаткам. Побаловались, и ладно». Оттолкнул, вошел в прихожую, снял теплый охабень, обругал Ерему-конюха, неожиданно вылезшего из темноты:

– Ты у меня мотри, около девок не блуди! Засеку до смерти.

Ерема удивленно разинул рот – никакого блуда у него и на уме не было. Он просто украдкой дремал в углу.

Помолившись, Грязной нехотя ответил на поклон вышедшей навстречу жены.

– Чего это ты такая румяная?

– Будто всегда я такая, батюшка Василь Григорьич, – смиренно ответила Феоктиста Ивановна.

– То-то и дело, што не всегда, – заметил он, подозрительно оглядывая ее с ног до головы.

– Да што ж это с тобою, государь мой? – готова была расплакаться она.

– Правды хочу, чести, ан этого и не вижу…

Феоктиста Ивановна окончательно растерялась.

– Бог тебе судья, Василь Григорьич!.. Все не так, все не по тебе… Уж, кажись, худчее меня никого и на свете нет…

– Жена! – гневно вытаращив глаза, крикнул Грязной. – Не подобает бабе мужа поучать! Отвечай: пошто детей не рожаешь? Коли жена склонна ко благому житию, она плодовита есть, а коли жена подобна сухой смоковнице, стало быть, она неплодна и место ее единственно лишь во святой обители…

Феоктиста Ивановна сидела у стены на скамье, потрясенная словами мужа. Обида была так велика, что она не могла и слова молвить.

– Супружескую тяготу, – продолжал Грязной, видя ее смущение, – я, подобно древнему праведнику, несу с терпеньем, без роптанья. Коли нет у нас доброй любви с тобой, не согласнее ли тебе удалиться в монастырь, украсившись иноческим саном?

Этого Феоктиста Ивановна не могла стерпеть. Собралась с силами и храбро сказала:

– Наскучила я тебе, так отпусти… уйду… Бог с тобой!.. Живи без меня, как хочешь.

Василий Григорьевич оторопел. Никогда раньше он не слыхивал таких дерзких речей от своей супруги. А теперь она стояла у стены, побледневшая, гневная, непокорная, вызывающе вытянувшись… «Господи помилуй! Что это с ней?» У него вдруг мелькнуло: «Какая, однако, у Феоктисты красивая, высокая грудь!»

– Не испугалась я! – крикнула она громко и дерзко.

Вот тебе и на! Грязной сразу осел. Теперь он был вконец озадачен. Сидел, как пришибленный, стараясь не встречаться взглядом с женой.

«Что с ней? – продолжал он про себя удивляться. – этак она меня и прихлопнуть может… Ночью… Во сне. Моим же мечом, а то и шестопером!»

– Иль тебе приглянулась другая? – с невиданной доселе яростью и злорадством продолжала Феоктиста. – Иль тебе захотелось бросить меня? Ну што ж. Бросай! Я и сама уйду. Не цвету я в твоих хоромах, мучаюсь!

«Ой, ой, ой! – всполошился озадаченный необычным видом жены Василий. – Вот тебе и монастырь! Ах ты, змея подколодная! Ах ты, ведьма! Ишь ты, расходилась».

– Феоктистушка! – начал было он, притворившись ласковым.

– Молчи, слуга сатаны! – пронзительно взвизгнула она.

Ее трудно было узнать. Какой-то новой, чужой показалась она и наблюдавшим за ней через щель в двери дворовым. У Аксиньи-девки мурашки по телу забегали: уж не из-за нее ли ссора?

И вдруг страшный крик огласил дом Грязных. Рыданья вырвались из груди Феоктисты Ивановны. Девушки в страхе убежали, попрятались по углам. Василий вскочил, растерявшийся, испуганный. Он попробовал было подойти к жене, но она его больно пнула ногой.

Грязной, наскоро одевшись, выбежал в сени.

– Эй! Ерема, седлай коня! – зычно гаркнул он.


Коренастый, широкоплечий, с виду вялый, медлительный, стоял перед Иваном Васильевичем Малюта. Разговор шел о Курбском. Царь, получив из Юрьева уведомление о прибытии туда князя Андрея Михайловича, расхваливал князя за его светлый ум и благородство.

– Наши бояре и князи – круглые, как есть, невежды и не только подписом руки крестоцеловальной грамоты не мощны украсить, да и молитвы Господней прочитать не горазды. Честолюбия ради враждуют меж собой, местами считаются, дабы ближе к царю сесть, но не велика слава государя, коли ближние к нему бояре темны и достойны места не в Боярской думе, но подлинно в кротовой норе… Курбский Андрей зело начитан и воинской доблестью украшен с юных лет… Ты, Григорий Лукьяныч, смел, правдив, но кто ты и давно ли тебя царь в свои палаты ввел? Позорящего ничего о князе не говори… и не слушай, что завистники и нечестивцы болтают. Князь – мой друг! Знаю, своенравен он, горд, но царю – верный слуга.

Малюта слушал Ивана Васильевича, глядя исподлобья. Царь не убедил его. Он, Малюта, остается при своем.

– Воля твоя, государь, однако дозволь и малому слуге твоему иметь суждение смелое, нелицеприятное… Не быв в знатности, не привык я скрывать свои мысли и говорить только такое, что было бы по душе моему государю. Совесть моя не терпит утайки, ибо ближнего места я у трона не ищу и вотчин не добиваюсь…

– Один старец в Троицкой обители сказал мне… – перебил Малюту царь. – М-да… Он сказал мне: «Обрубая сухие сучья на дереве, не посеки самого дерева». Много думал я над теми бесхитростными словами. Не сгубил ли я нужных мне холопов? Мало знаю я своих людей… Бог ведает, не надрубил ли я уж и самого дерева? Страшусь! Знайте меру и вы, чтоб, ради угождения царю, не причинить ему своим усердием зла. Замечаю, Григорий: нашлись у меня и новые слуги, своекорыстнее, чем старые холопы, стали зазнаваться, волю забирать более положенного.

Пристальный взгляд царя не смутил Малюты.

– Твое справедливое упрямство и жесточь расположили мое сердце к тебе. Но и в лютости держись меры. Свирепость палача я могу добыть на деньги, за кусок хлеба, а слугу разумного, христиански-справедливого, не своекорыстного, а единственно блага желающего царю ищу я с давних пор… Ошибусь в тебе, нет ли – увижу в будущих днях. А Курбский служит мне давно. Не он ли разбил магистровых рыцарей под Вейсенштейном и Феллином и взял самого магистра в плен? Не он ли бил под Витебском Литву, огню и мечу предал многие села в Литве? А кто изряднее Курбского наказывал крымцев?!

Малюта продолжал глядеть с недоверием, слушая царя, а когда тот закончил, с гордой настойчивостью, поклонившись, сказал:

– В судьи не гожусь я, государь, но ежели бы Господь Бог и мой земной владыка дали мне власть карающую, осудил бы я того князя Курбского прежде, нежели учинит он зло родной земле.

Иван Васильевич удивленно вскинул бровями. На лбу его собрались морщины, в глазах сверкнуло неудовольствие.

– Опомнись, Малюта!.. Судьей над столь родовитым и доблестным князем может быть только ваш государь, а никто из его холопей. И ты, Лукьяныч, смири норов свой и впредь службою не по чину перед своим царем не красуйся… Зазнайство – наибольшая опасность для холопа.

Царь прошелся по палате и на ходу сказал, как будто разговаривая сам с собою:

На страницу:
7 из 9