Полная версия
Иван Грозный. Книга 2. Море
Царь с усмешливым недоумением осмотрел корсара с ног до головы. Ему понравился бравый, могучий вид морского разбойника.
Толмач по приказу Ивана Васильевича спросил Керстена Роде, кто он.
– Кто я, где родился, кто мой отец – не ведаю. Знаю одно: морская бездна – мать моя; море – мои кости, мое сердце, мое тело, моя кровь, и думается мне, что море станет и моей могилой. Если мирно дышит ветер и волны тихо перешептываются – я постоянно слышу одно и то же: «Когда же ты, Керстен, наконец послужишь и морскому царю?»
Ответ корсара понравился Ивану Васильевичу. Он рассмеялся, переглянувшись с Малютой, которому Керстен также пришелся по душе.
– Спроси его, пошто бежал он в Москву.
Толмач перевел вопрос царя. Корсар низко поклонился, приложив ладонь правой руки к сердцу.
Своею заморскою учтивостью Керстен, обтянутый в черный бархат, с золотым ожерельем на шее, с руками в драгоценных перстнях, с золотой серьгой в виде полумесяца в правом ухе, напомнил царю иностранных именитых гостей, посещавших Москву. И показалось Ивану Васильевичу смешным, что разбойник с виду мало чем отличается от них.
Ответ корсара был кроток и почтителен:
– Прежде морского царя хочу послужить его величеству московскому государю.
Царь, совсем повеселевший, велел спросить корсара: не был ли он в родстве с каким-нибудь королевским домом.
Керстен ответил:
– Да, был, ваше величество.
Иван Васильевич расхохотался. Малюта и Грязной зажали рты рукой, чтобы тоже не расхохотаться в присутствии царя.
– Пускай поведает о том, как то было, – кивнул царь толмачу.
– На далеком, горячем море есть остров. Там люди черные, эфиопы… С ними я подружился, и король их почел великою честью для себя иметь такого благородного зятя, как я… Морские бури разлучили меня с моей королевой… Увы, великий государь, больше уже мне не суждено вернуться в то царство! И королевич эфиопский так и не увидит своего отца.
Иван Васильевич, слегка улыбаясь, со вниманием выслушал рассказ Керстена и шепнул на ухо Грязному, чтобы поместили его на Посольском дворе в особой палате и держали бы с почетом, не как обыкновенного иноземца, да присматривали бы: не было бы опасности его жизни от ворогов царевых. Да и за самим корсаром присмотреть не лишне.
– Беру тебя на свою, государеву, службу. Но должен ты крест целовать в верности московскому царю и грамоту цареву выполнять совестливо.
Алехин перевел ему слова Ивана Васильевича.
Керстен Роде низко поклонился.
Царь сказал:
– Мои корабли по пути в аглицкое и другие государства терпят постоянные обиды от польских, свейских и аламанских пиратов. Те разбойники грабят неповинных, вольных купцов из многих христианских государств, убивают, и корабли их и все товары в полон берут, и злодейским способом мучают, и убытки им и нашему царскому величеству причиняют многие. Того ради будь нашим корабленником, защитником наших и дружественных нам иноземных мореплавателей. Будешь ли? Тебе ведомы разбойничьи повадки, и ты сумеешь побить тех пиратов.
Керстен Роде, подняв правую руку, поклялся, что он принимает как ниспосланный ему самим Вседержителем дар служение на море такому великому и славному государю. Весь мир почитает московского великого князя Ивана Васильевича, ибо он прямой наследник достохвальных римских кесарей.
Василий Грязной чуть было не прищелкнул языком от восторга: «Ах, мошенник! Твои речи да Богу в уши! Сам Николай-угодник не угодил бы царю лучше этого морского разбойника!»
Иван Васильевич с видимым удовольствием и царственно снисходительной улыбкой выслушал речь Керстена Роде, допустив его даже облобызать свою царскую руку.
– Василий, накажи Басманову – отписал бы он с Висковатым жалованную грамоту сему корабленнику и чтобы допрежь того явился ко мне для совета.
Грязной стал на колени, поклонился царю.
В сопровождении Грязного, толмача Алехина корсар удалился из царевой палаты.
После его ухода царь велел поскорее принести кувшин для омовения рук и тщательно вымыл ту руку, которую облобызал корсар.
Малюту Иван Васильевич оставил в палате.
– Ну, Григорий Лукьяныч, что молвишь?
– Твоя воля священна, государь!.. – поклонившись, ответил Малюта. – Однако не могу о том промолчать, батюшка Иван Васильевич, не надежен он, да и все немцы, што льнут к нам, скрытую корысть имеют, и не верю я им.
– Не верю и я им, Лукьяныч. Но государю не столь прискорбно терпеть обман от чужеземцев, сколь от своих вельмож. Подбери-ка корабленнику надежных людей. Не худо бы со Студеного моря своих мореходов ему в помощь дать. Они бы нашу снасть оберегали и были бы нашим глазом при нем. Пушкарей поставить вельми искусных в стрелянии. Да следи, чтобы все в тайне было. Не болтали бы о кораблях и об атамане… Пускай Жигимонд ничего не знает о том. Королева Елизавета имеет своих корсаров, испанский король також, и свейский, и аламанский, – почто нам в загоне быть? Позаботься там…
– Слушаю, великий государь!..
На следующий день Малюта держал тайный совет со своим другом боярином Алексеем Даниловичем Басмановым, прославившимся под стенами Казани, Нарвы и Полоцка.
Дело предстояло решить нелегкое.
Царь всему миру объявил:
– Море мы отвоевали. Оно наше, и Нарвы никому не отдадим. Плавали мы по морям с древних пор, будем плавать и впредь.
Надо поставить на корабли таких людей, которые бы смогли богатырствовать на море, оружием защищать суда как свои, так и чужеземные, ведущие торговлю с Москвой. Эти люди должны быть преданными своему государю, отважными, ловкими в бою, хорошими матросами и пушкарями.
Керстен Роде обещал найти в Нарве нужных людей из чужеземцев, привычных к плаванию на море, но царь пожелал, чтобы на московских кораблях было побольше его подданных.
Хлопот было много.
Иван Михайлович Висковатый и Алехин составили на имя Керстена Роде обширную грамоту. Московский великий князь и царь всея Руси Иван Васильевич жаловал «дацкого» морехода Керстена Роде «атаманской» властью над московскими кораблями; в грамоте были перечислены те обиды и утеснения, что претерпело «нарвское плавание» от литовских, немецких и свейских каперов на Балтийском море.
В этой грамоте говорилось:
«…Наше царское приказание атаману Керстен Роде и его товарищам и помощникам силою врагов взять, поймать, убить или в полоне держать, а их корабли огнем и мечом сыскать, зацеплять и истреблять, согласно нашего царского величества грамоты… А нашим воеводам и всяким приказным людям и иным всяким, кто бы ни был, того нашего атамана Керстена Роде и его скиперов-товарищей и помощников в наши пристанища, где ни буди, – на море и на земле, – в береженье и чести держать, запасу или что и надобно, без зацепки, как торг подымет, продать и не обидеть».
Царь Иван велел написать, что Керстен Роде отныне не разбойник и не вор, а его, царского величества, слуга, доверенный человек, взятый на службу царем не для «морского разбоя», но для доброго береженья послов и торговых людей, «кои из заморских городов в Нарву плывут и из нее уплывают в свою землю».
Снарядить и оснастись корабли для Керстена Роде велено было боярину Лыкову. Человек бывалый, Лыков изъездил Европу из конца в конец. Воеводе нарвскому, а также строителю пристанищ Шастунову наказано было присмотр за отправкою кораблей иметь.
Висковатый посетил Курбского накануне его отъезда в Дерпт.
Андрей Михайлович подробно расспросил его о переговорах царя с польско-литовскими послами. Он от души смеялся над упорством Ивана Васильевича, сотни раз повторявшего, что «Лифляндская земля – извечная вотчина его прародителей, русских князей». Курбскому казалось «несусветным чудачеством» и требование его о признании королем Сигизмундом за ним царского титула.
– Великий князь он, а не царь, – холодно произнес Курбский. – Чего ради возвеличиваться, да и от других требовать, чтобы возвеличивали?! Сигизмунд горд и политичен.
Мужественное, открытое лицо Курбского, по природе слегка насмешливое, покрылось пятнами от волненья, когда Висковатый рассказал, как настойчиво требует царь выдачи отъехавших в Литву бояр, князей и дьяков.
– Ну, а что Макарий?
Висковатый с улыбкой развел руками:
– Што великий князь, то и Макарий. Нету уж ноне тех иерархов… Подмял под себя святую церковь наш великий князь. Макарий! Жмется он, как истый иосифлянин, к князю… Прав Вассиан: холопами стали попы. Будто ты его, Андрей Михайлович, не знаешь! Неспроста он возвел на соборе в святые великого князя Александра Ярославича… Царь того князя своим прямым прародителем почитает… И ныне повсюду его образа красуются… Черный народ той лживой иконе молится…
Курбский с улыбкой покачал головой:
– Невскому князю и я молюсь. Храбрый воин; спас он нашу матушку Русь!.. Знатно бил он лифляндских князей… И народ за то его почитает. Головы неповинным он не усекал. Землю оборонял не ради честолюбия, не ради алчности и причуд. Гордынею своею не красовался… Поистине, святой князь!..
При этих словах Курбский набожно перекрестился.
Висковатый не стал спорить, он перевел разговор на другое.
– Дожили мы с тобою, Андрей Михайлович, – наш царь-государь даже с разбойниками дружбу свел, между нами будь сказано.
Висковатый под большим секретом рассказал князю о появившемся при царском дворе корсаре и о том, что Иван Васильевич тайно снаряжает ему караван кораблей. Каково доверие?! Своих воевод таким доверием не обрекал.
– Дивлюсь я, сколь неразборчив великий князь в людях! – пожал плечами Курбский. – Обождем, как на сию разбойную затею взглянет литовский король. Ведете переговоры о мире, а сами корабли готовите для нападения?.. Худое дело задумано. Все короли всполошатся, коли узнают. Уронит наш великий князь свой сан и свое имя, погубит родину.
При расставаньи толстяк Висковатый, широко раскинув руки, крепко прижался своим теплым, пухлым подбородком к щеке князя Курбского.
– Ладно, Иван Михайлович, потерпим. Свара будет еще великая. Апостол Павел говорит: «Духа не угашайте! Буква убивает, а дух животворит!» Царские законы – буква, а наше недовольство – дух живой. Князья не сдаются столь позорно, как того ждет царь. Уеду я в Дерпт, не сложив оружия… Нет! Борьба продолжается… И вы не будьте ягнятами… духа не угашайте!
На глазах у Висковатого выступили слезы.
– Крепимся, князь… Держимся надеждою…
– Надежды мало… Нужны дела… Пока меч у вас в руках, вы – сила! Прискорбно смуте радоваться, да нет у нас иного исхода.
– Да, нужны дела!.. – тихо повторил слова князя Висковатый. – Бог поможет нам… Хоша, не скрою, мудростью Господь Ивана Васильевича не обидел… и царскою твердостью тоже… Не ошибиться бы…
Курбский промолчал.
Иван Васильевич поднялся с своего ложа ранее обыкновенного, затемно. Из головы не выходила мысль о болезни митрополита. Еще один старый друг на смертном одре.
Сбросив с себя одеяло, царь сунул ноги в теплые обшитые сафьяном туфли, накинул на плечи пестрый, подбитый мехом халат, подошел к двери и крикнул постельничьего.
Вошел Вешняков, зажег свечи.
– Пускай уведомят преподобного отца – буду у него в полдень.
Вешняков стал готовить умывание.
Иван Васильевич скинул халат, снял рубашку по пояс, склонился над большой умывальной чашей. Вешняков помог царю, обильно поливая из кувшина его широкую спину, шею и голову. Царь умывался подолгу и с большим усердием, часто смотрелся в большое зеркало, с видимым удовольствием похлопывая себя по могучей волосатой груди.
– Худ становлюсь я! Что скажешь?! Глянь на меня!
Вешняков поднял робкий взгляд на царя. Постельничий знал, что Иван Васильевич мнителен, сильно заботится о своем здоровье. То и дело он выписывает из-за границы лекарей. Вот и теперь около него появился чужеземец-лекарь по имени Бомелий. Знахари тоже постоянные гости во дворце.
– Ну!.. – нетерпеливо толкнул его царь.
Молодое, обрамленное русою кудрявою бородкою лицо Вешнякова разрумянилось. Что сказать?! На слова он был не находчив и не речист, зато быстро и деловито выполнял все приказания царя.
– Бог щедр к земным владыкам, великий государь! Его постоянное благоволение простирается над твоей царской милостью. И глаз подданных твоих радуется, видя твое, государево, здоровье, – произнес он на память слова, которые некогда подслушал у митрополита Макария.
Иван Васильевич остался доволен ответом постельничьего.
После его ухода он, уже совсем одевшийся, подошел к зеркалу и, взлохматив бороду, увидел в ней несколько седых волос. Покачал головою. Надобно бы выдернуть, да грешно! Тщательно расчесав волосы на голове и бороду, опустился в кресло.
Настроение Ивана Васильевича изменилось.
«Старость? Рано! Три десятка с четырьмя годами прожил на свете, а сделано мало. Ничего не сделано. Ливония так и не завоевана. Нет. Неправда! Молодость прошла не зря. Бога гневить грешно».
Глубокое раздумье овладело царем.
Затеяно большое дело. Воеводы стараются угодить ему, царю, но лучше, если бы они думали о войне то же, что думает царь. Усердствует Морозов, усердствует Лыков, из кожи оба лезут, чтобы доказать свое доброхотство. Не отстают от них и Воротынский с Шереметевым, но что там у них в голове? Он, царь, хорошо знает, что не то… не то!.. Страшно! Море… море!.. Когда же их головы склонятся перед твоими водами? Курбский смелее, правдивее. Нельзя ни с кем его сравнить… Горд он, с норовом, хитер, неуступчив порою, но он-то уж понимает, чего хочет царь. Увы!.. Он понимает, что море еще сильнее поднимет власть царя, еще выше вознесет над миром Московскую державу и еще более ослабит княжескую гордыню на Руси… Ни один город на Руси тогда не сможет сравняться с Москвой. Он понимает…
Иван Васильевич задумался. Мелькнула удивительная мысль: хорошо ли, что Курбский понимает, чего добивается он, царь? Ведь и Курбский вначале был против войны с Ливонией, потом пошел на попятную. Принялся с большим ожесточением, честно бить ливонских рыцарей… Но… как мог он, гордец, примириться с уступкой царю, и от чистого ли сердца то?
Одно за другим возникали в голове царя сомнения.
Почему поведение воевод никогда не было таким смиренным, как в последнее время? Не худой ли то признак? Не кроется ли под этим какого-либо умысла?..
Иван Васильевич на днях сказал Малюте, что больше всего теперь он, государь, боится «смиренных» бояр и князей.
Малюта некоторое время медлил с ответом, что-то обдумывал, и вдруг сказал:
– Кто в злобе скрытен, тот обладает оружием сильнейшим, великий государь! Истинно!
– Стало быть, они сильнее меня, ибо я не могу скрывать своей злобы.
– Они сильнее тебя, батюшка Иван Васильевич, – угрюмо ответил Малюта.
– Но мы должны сделать их слабее меня.
– Бог поможет нам в этом, государь.
– А из людей многие ли помогут?..
– Многие… весь народ…
– Народ? – Царь испытующе посмотрел на Малюту. – Народ мне помогает на полях битвы… но в оном деле народ слеп, темен… Григорий, скажи: много ли ты знаешь людей, которые помогут мне быть сильнее моих вельмож?..
– Знаю…
– Много их?..
– Много… За них я ручаюсь, государь… Они ждут! – сжав кулаки, втянув голову в плечи и раздувая ноздри, проговорил Малюта. – Жилы вытянем из твоих недругов!
Царь обнял его.
После этого началась тайная беседа о порубежных областных воеводах. Царь и Малюта перебирали имена воевод, вспоминали их прошлые заслуги и вины, их друзей…
– Негоже им засиживаться на одном месте, – сказал Малюта. – Пображничали, поблудили и с места долой, в другой уезд либо на другой рубеж…
Теперь, наедине с самим собою, царь вспоминал во всех мелочах ту беседу с Малютой. Одно упустил он из виду: в каких мерах те воеводы к князю Курбскому? Малюте надобно дать наказ: пускай разведает…
Совсем недавно приблизил он к себе Малюту, этого незнатного дворянина, но уже проникся к нему полным доверием. Мало того, этот крепкий, расторопный, бессердечный человек стал необходимым ему, как его, царев, глаз, как неторопливый, но в то же время беспрекословный исполнитель воли царской. Его неторопливость не есть нерасторопность. Она – и не отсутствие холопьего усердия. Она помогла Ивану Васильевичу распознать в Малюте человека степенного, делового, не слепого исполнителя его приказаний, а гордого, молчаливого, нелицеприятного в государственных делах слугу, ярого сторонника среднего и мелкого дворянства.
Иван Васильевич в своих людях любил доблесть и воинскую отвагу, и не раз в походах он любовался безумной храбростью дворянина Григория Лукьяныча Скуратова-Бельского, никогда не дорожившего своею жизнью и не знавшего пощады ко врагам, жестоко каравшего их.
Государю любо видеть страшную ненависть и неутолимую злобу, которые загораются в глазах Малюты при одном упоминании о ливонских рыцарях. Бояре не имеют такого кровного ожесточения против немцев, хотя и воевали с ними и побивали их в боях. А некоторые из них втайне желают и неуспеха в этой войне. Для дворянина Бельского немецкие рыцари – лютые враги. Да и бояре тоже. Еще бы! Бояре презирают худородность дворян, приближенных ныне ко двору! Малюта самолюбив… Это хорошо! С ним спокойно. Это – новый человек при дворе.
Иван Васильевич вдруг удивился сам на себя: почему он так долго размышляет о Малюте? Не потому ли, что теперь ему, царю, нужны люди, люди особенные, новые, такие, каких, может быть, не имел ни один из великих князей, до него живших?
Иван Васильевич с лукавой улыбкой подумал: «Царю нужны всякие люди – нужен Курбский, нужен и Малюта… А Курбскому не нужен Малюта, и Малюте не нужен Курбский… И кто-то из них один другого съест!.. Это должно случиться, но кто?»
В приходе Варвары-великомученицы ютился окруженный невысоким тесовым забором неказистый бревенчатый домик. И на дворе и снаружи жилище говорило о неряшливости его обитателей. Трудно ли прибить болтающуюся на одном гвозде доску у забора? Ничего не стоит поправить и покосившиеся ворота. Редко кто-либо из московских жителей спокойно взирал бы на облитую помоями мерзлую кучу мусора у самого крыльца. В Москве не в почете подобные непорядливые и нерачительные хозяева.
Чей же это дом? Что за люди живут в нем?
Дом этот дьяка Посольского приказа Ивана Ивановича Колымета.
Вот и сам хозяин появился на крыльце, сбегал за угол, вышел, застегиваясь, плюнул, пошел обратно в дом. Штаны сзади рваные, валенки худые.
В небольшой горнице бражничают четверо его друзей. Один – его племянник Михайла Яковлевич Колымет, тоже слуга Посольского приказа, другой – Гаврило Кайсаров, дьяк Поместного приказа, третий – слуга князя Курбского, Вася Шибанов, четвертый – дворянин, подьячий Нефедов, служивший некогда писарем у бывшего царского советника Сильвестра.
– Уф! Холодно, – потирая руки, сказал Иван Иванович, вернувшись со двора в горницу. – Дай-ка погреюсь!
И, присев на корточках около печурки, стал продолжать прерванный до того разговор:
– Не нужны, видать, мы стали… Отслужили свое… к послам не подпускают… В черном теле держат… Кто тут супротив нас – и в ум не возьму, но вижу: чести нам нет!
– Какая уж тут честь, коль нечего есть!.. Бедность нас с тобой, дядюшка, одолела… – отозвался Михайла Яковлевич.
– Когда около литовских послов в прошлые времена терлись, известно, доходишко был… лепта была, а ноне у нас с тобой в Посольском одна лебеда… С кого возьмешь? С немца? Возьмет кто-нибудь, да не мы. Есть покрупнее щуки… Им надо!
– Будто у вас запасец не накоплен? – робко спросил Вася Шибанов, молодой, румяный паренек с едва заметным пушком на губе.
Иван Иванович поводил языком под верхней губой (его постоянная привычка, когда он что-нибудь обдумывал), вздохнул, погладил ладонью себя по груди и сказал с ядовитой усмешкой:
– Кабы, как говорится, был снежок, скатили бы и комок! На кой бы мне леший в те поры Москва? Сто лет Ивану Васильевичу прослужишь, а толку из того никакого!.. Денежки – што голубушки: где обживутся, там и живут… Чай, Григорий Малюта не пожалуется… Гляди, как живет. Не дом, а благодать!.. О Басманове и говорить неча… Васька Грязной, что конь без узды… по вину и по девкам! Шурья государевы, Темрюки Черкасские, Щелкаловы, Мстиславские, Захарьины – вот кто живет! А в Посольском приказе вон и Годуновы появились: Григорий, Никита и Михаил… А наше дело што!
– Ты бы, сударь Иван Иванович, к моему князю на службу пошел, к Андрею Михайловичу? – голосом, в котором слышалось сочувствие, спросил Шибанов.
Черный, с взъерошенными волосами, головастый, какой-то весь щетинистый, грязный, Колымет насторожился:
– Ась?!!
Сделал вид, что не расслышал.
Шибанов повторил свой вопрос и добавил:
– Государь посылает князя старшим воеводою в Дерпт.
– В Дерпт? – оживился Иван Иванович.
– Да, в Ливонию…
Дядя с племянником переглянулись. На полном, упитанном лице молодого Колымета появилась радостная улыбка.
– Добро. Пора бы царьку давно до того додуматься! – сказал он. – Кабы Висковатый отпустил, то чего бы нам не пойти к князю на службу… Плохо ли! Наскучила неудачливая жизнь в Москве. Другим, видно, пришла пора сытные места уступить, – новым!.. А нам прозябание, а может, и темница… Адашевские мы, сильвестровские писаря…
– Висковатый отпустит… Его самого, князь говорит, оттирают от посольских дел, – знающе заметил Шибанов. – Он подбирает князю людей на службу… Писемский будто метит на его место.
Оживился и Гаврило Кайсаров.
– В Поместном приказе и мне не житье… И я бы пошел. Плохо стало и в нашем деле. Худородных испоместить – все одно што из пустой чаши щи хлебнуть… Дохода нет. Занедужил я от той скудости, тоска гложет по ночам – все думаю и размышляю: как буду жить?! Попроси, голубчик, князя и за меня… Челяднин отпустит, коли челом буду бить. А там, думается, народ пуганый, завоеванный… нет в нем той строптивости, што у наших дворян. Жить, думается, там можно?
– Не ведаю, какой народ там, а порадеть пред князем за вас порадею… – ответил Шибанов.
– Изопьем же чашу! – воскликнул Иван Иванович.
– За здоровье князя Андрея Михайловича!
– Да уж заодно и за милостивца нашего, князя Владимира Андреевича Старицкого!.. – провозгласил хмельной Кайсаров.
– Тише, дурень! Обалдел? – испуганно стукнул его по спине Колымет. – Спаси Бог, услышит! Што знаешь – держи за зубами. Не забегай вперед.
– Эх, брат Иван! Уж до чего тяжело. Когда же?
– Молчи! – прошипел на него Колымет. – Болтлив ты!
Кайсаров зажал себе рот ладонью. Накануне только он продал немцу Штадену список с тайной грамоты Посольского приказа голландскому послу о датском мореходе, поступившем к царю на службу. А списал ту грамоту воровски у того же самого Колымета, когда тот беспробудно спал после одной пирушки. Вдруг резнула мысль: не выдал бы Штаден! Болтают, что человек он лихой и в доверие к царю всяким способом влезает. Бывает такое, что через донос люди возвышаются. На что бы лучше теперь же убраться из Москвы в Литву… Чего ждать прихода Сигизмундова сюда?! Пожалуй, еще и убраться из Москвы не успеешь, как тебя самого сцапают. Глупцы – заговорщики-бояре, что таятся здесь!
– Князя Курбского я, как отца родного, люблю, – произнес он после некоторого молчания. – Велик он! И умен, и дороден, и воинской доблестью украшен – всем взял! Скажи-ка ему, Вася, – мол, спит и видит Кайсаров, как бы ему к тебе, князю, на службу перейти!
– На кого же опричь-то надеяться нам с тобой, Миша, в проклятой вотчине тирана московского? – сквозь пьяные слезы воскликнул дремавший дотоле подьячий Нефедов. – На кого? Двадцать лет я в подьячих хожу… Сильвестр – и тот не удостоил меня своей милостью… Князь меня хорошо знает… Ох, Господи!
– Буде хныкать! – поморщившись, посмотрел в его сторону Шибанов. – Стало быть, не за што было… Стало быть, не заслужил…
Нефедов гадко обругал Шибанова и снова стал дремать.
– Такие люди есть… – продолжал Шибанов. – Им все давай, а они ничего… И все им мало, и все они всем завидуют, у всех добро считают: кто што имеет, кто чем богат… В чужих руках ломоть велик, а как нам достанется – мало покажется. Не люблю таких!.. Не двадцать, а сто лет такой просидит в приказе и постоянно будет нищ и незнатен.
– Ладно, Вася, не мудрствуй! Молод еще ты Бог с ним! Это он так, спьяну… – похлопав по плечу Шибанова, засмеялся Иван Ивановича. – Человек он хороший. Всякие, Вася, люди бывают. Князь его знает.
– Иван Васильевич, батюшка наш государь, полюбил моего князя Андрея Михайловича, как родного. За што? За верную, непорочную службу, за усердие в делах царевых… Царь видит, кто и чего стоит… – не унимался Шибанов.
– Полно, Василий! – угрюмо возразил ему Иван Колымет. – Не верь государевой дружбе! Близ царя – близ смерти! Видал ли ты его? Молод ты еще, дите, разбираться в наших делах.
– Нет, близко царя я не видывал…
– То-то и есть. Всего три десятка с четырьмя годов ему, а зверь-зверем! Вот каков он! Глаза большие, насквозь глядят в человека… Пиявит! Ласковости никакой! Морщины… нос огромадный, крючком, будто у ястреба… Зубы волчьи – большие, белые… С таким страшно в одной горнице сидеть, а ты толкуешь о дружбе…