
Полная версия
Иван Грозный. Книга 1. Москва в походе
В тот день, когда получено было известие о вторжении русских в Ливонию, Иван Васильевич с Анастасией молились в храме Спаса, в приделе Гурия, Самсона и Авива. Этот придел был подобием такого же придела в Софийском новгородском соборе.
Царь был одет в темно-малиновый становой[54] кафтан, на груди наперстный крест, в руках посох индийского дерева. Лицо суровое, задумчивое. Эту ночь Иван Васильевич не спал, мучили мысли о том, как иноземные короли встретят весть о вторжении его войск в Лифляндию. То-то поднимется шум!
Царица в таком же темно-малиновом атласном платье, с золотой обшивкой; на шее бобровая оторочка и жемчужное ожерелье. Анастасия была бледна и заплакана. (Шептались придворные, будто царь побил ее за то, что она не хотела идти в собор.)
Митрополит Макарий в темно-синем бархатном облачении встретил царя и царицу крестом и Евангелием. Хор чернецов запел громкую хвалебную стихиру.
Моление шло о ниспослании победы московскому воинству. Митрополит громко восклицал:
– …Тогда сразились цари Ханаанские в Фанаахе у вод Мегидонских!
– …Звезды с путей своих сошли!
– …Тогда ломались копыта конские от бега!
– Прокляните Мероз, прокляните жителей его за то, что не пошли на помощь Господу, на помощь Господу с храбрыми!
Иван стоял на царском месте, исподлобья следил за митрополитом. Почему-то вспомнился ему старец Вассиан, его неприязнь к митрополиту. «Что-то глаза у митрополита невеселые. А старца Вассиана не лишне на Соловки услать. Видать, не скоро он умрет».
Внизу, у царева помоста, находились ближние бояре и царедворцы. Все они усердно, на коленях, молились, боясь взглянуть на государя.
Царица на своем месте, на левом крыле, сидела в кресле. Она предпочла бы молиться в дворцовой молельне, вдвоем с мужем. Ее утомляло многолюдство, наполнявшее в последнее время дворцовые покои. Утомили любопытствующие взгляды, бросаемые в ее сторону.
В храме полумрак. Лампады ласкают колеблющимся пламенем иконы византийско-русского пошиба[55]. Свечи освещают только алтарь, его внутренность и царские места. В полумраке вспыхивают зловещим блеском глаза царя. Он недоволен нестройным пением чернецов, их неопрятным видом. Бояре и все придворные стоят на коленях, не решаясь подняться.
Все приметили, и в особенности Анастасия, что царь сделал только одно крестное знамение. Стоял неподвижно и смотрел с недоброй усмешкой на усердное моление бояр. Митрополит старался не видеть лица государя, но это ему не удалось. Нельзя было, выходя на амвон и произнося молитвы «в народ», не смотреть на царя.
Но вот служба кончилась. Митрополит благословил подошедших к нему Ивана Васильевича, царицу и вельмож.
Царь пошел по коридору дворца, сопровождаемый митрополитом.
– В ту пору, отец, когда мы творим молитву, сабли и копья наших воинов секут и пронзают телеса и льют кровь… О чем же ты молился?
Митрополит растроганно ответил:
– О тебе молюсь, великий государь… о воинах наших.
На лицо Ивана легла тень.
– А не сказано ли в книге Паралипоменон: «…и взяли пленных, и всех нагих из них одели из добычи – и одели их, и обули их, и накормили их, напоили их, и помазали их елеем, и посадили на ослов всех слабых, и отправили их в Иерихон, к братьям их…»
– Сказано, батюшка, Иван Васильевич, сказано!
– А замолишь ли ты, святитель, окаянства наши?
– Господу угодно, чтобы меч правды покарал нечестивых… Государева воля – Божья воля.
Царь покачал головой:
– Благо, когда меч правды в надежных руках, а если нет?
– Великий государь, владыка наш!… Ум человеческий не объемлет многого; боюсь яз согрешить перед всевышним, посягая на мудрость, ему принадлежащую.
Царь, обернулся к Анастасии, сказал:
– Притомилась, царица? Пойдем в покои.
Он низко поклонился митрополиту и, приняв от него благословение, позвал его на вечернюю трапезу.
Толпа стольников, стряпчих и дворян стояла поодаль, ожидая царя; сенные боярышни, верховые боярыни, ярко нарумяненные, с подведенными глазами и тонко подстриженными бровями, расположились в два ряда по бокам царского шествия.
Царь пошел впереди своей свиты.
За ним царица, окруженная провожавшими ее боярынями и боярышнями…
В своих покоях Иван сказал царице:
– Не ответил мне святой отец!.. Помолись-ка ты обо мне… Твоя молитва чище святительской – не обиходная, а от сердца. Великие прегрешения падут на главу мою… Шиг-Алей жаден и зол… С крестом на шее он не стал добрее к христианам, нежели когда был в исламе.
Немного подумав, добавил:
– А ныне царек, гляди, еще лютее. Уж и в самом деле – не худо ли это? Басманов Алексей доносил мне перед походом… Магистр, мол, токмо и ждет, чтоб на весь мир кричать о нашей лютости… Бояре-изменники будто бы тож… Мысль у моих недругов лукавая, чтоб напугали мы всех.... Э-эх, кабы самому мне побыть там да посмотреть. Может, и впрямь мы сатану тешим? Ну, храни тя Господь!
Он поцеловал Анастасию и отправился на свою половину.
* * *Несколько дней войско Шиг-Алея простояло под Дерптом без дела. Андрейка в эти дни верхом на коне странствовал по окрестностям в поисках съедобного. Однажды в лесу встретил он старого латыша, несшего на себе громадную охапку валежника. Андрей попросил проводить его в ближнюю деревню. Тот сначала с удивлением посмотрел на парня, а потом согласился.
Андрей спешился, взвалил валежник на спину коня и пошел рядом со стариком, назвавшим себя Ансом.
Дорогою в деревню Анс рассказал Андрею, что и он ранее бывал и живал в Пскове и в Полоцке. У него есть две внучки-сиротки, которых отправил он в Полоцк к своему брату.
– Меня-то, старого, кто тронет? Кому я нужен? А девушкам опасно…
– Царь не велел зорить и обижать вас… – сказал Андрей.
– Несчастье всегда за спиной латыша. Немцы отучили латышей спокойно спать.
Беседуя, дедушка Анс и Андрейка добрались до деревушки.
Изба его была невелика. Разделялась коридором на две половины: одна – жилая, другая – кладовка. В жилой комнате стояла большая печь; вместо трубы – дыра в потолке. Все жилище почернело от копоти, как на Ветлуге, в колычевских деревнях. У стены – скамьи, а перед ними резной дубовый стол. Вот и все.
Дедушка Анс зажег лучину, усадил Андрея на скамью и налил ему в кружку меду.
Видно было, что накипело у старика на душе – захотелось ему высказать все, что он думает о вторжении русских. Затопив печку и присев около нее на обрубок дерева, он начал тихим, старческим голосом рассказывать о вековечных страданиях латышского народа. О том, как латыши давно когда-то жили, не думая о войне, и как явились закованные в латы, хорошо вооруженные немцы и завоевали их и сделали их своими рабами; они все истребляли огнем и мечом, истребляли целые племена, города, села… Чтоб не стать рабами, надо быть сильнее нападающего, а латыши не думали об этом. Старик тяжело вздохнул: «Не будут же русские теперь за это бить нас? Да и не боится латыш смерти, часто сам он просит о ней своего Бога…»
– Скажи ты и своим… Нечего у нас взять, и пускай они не жгут наши избы и не портят наших девушек, как немцы. Перкун, наш Бог, сердитый, и он может наказать за это, поразить громом и молнией за неправду… Одну деревню нашу вчера рыцари разорили… сожгли… убивали… обижали девушек… За что? За то, что мы с вами не воюем.
Андрейка нахмурился:
– Разбойники, а не рыцари!..
Дедушка Анс грустно улыбнулся.
– Есть песня у нас, а в ней поется, как любит латыш свою родину… Песня та говорит: «Боже, благослови латышскую землю, дорогую родину и весь Прибалтийский край, где поют песни латышские девушки, где собираются латышские парни; всем и всюду дай счастья! Мы никому не хотим зла…»
В это время раздался сильный стук в дверь.
Старик заторопился, вышел в сени, открыл.
Андрейка слышал грубые окрики вошедших, угрозы… Он встал, взялся за рукоять сабли… Старик появился в избе, а за ним ввалилось трое ратников, во главе с Василием Кречетом…
– Тебе чего?! – крикнул ему Андрейка.
Кречет опешил, попятился назад. Попятились и его товарищи. Старик сердито топнул на них ногой: «Убирайтесь, воры!»
Андрейка подошел к Кречету и тихо сказал ему:
– Зарублю!
Кречет повернул, а с ним и его друзья.
Старик кивнул в их сторону: «Видишь, добрый человек!»
Андрейка стал доказывать, что лихие люди везде есть: и в войске их немало, но есть много, много честных воинских людей, они заступятся за латышей и не позволят обижать бедных безоружных крестьян. Андрейка осуждал и царя – зачем он назначил вождем ополчения татарского царька Шиг-Алея. Татарские ханы исстари грабят не только иноверцев, они грабят и убивают своих же татар. И давно ли казанские ханы перестали разорять его, Андрейки, родину – нижегородскую землю!
Дедушка Анс понял его. Он приветливо сказал:
– И у нас такое есть… Лихие люди и у нас бывают. И грабят своих же, и предают их… и золото за то получают от немцев… У нас латышская Лайме дает счастье, но богиня Нелайме приносит нам зло и несчастье… А Цукис ей помогает… Цукис – нечистая сила… Он делает людей худыми, злыми…
Дедушка Анс поведал Андрейке, что многие латыши ушли в Русскую землю и в Литву – так им плохо жилось на своей родной земле. И недаром же поют латыши:
За русского я отдам свою сестрицу,В Россию ли я поеду – у меня родня....И многие латыши в Пскове породнились с русскими, вели с Москвою торговлю, никогда не ссорились с псковичами.
Говоря это, старик добродушно похлопал Андрейку по плечу…
– Жалко мне, парень, тебя отпускать, – говорил он при расставании. – Вижу я, ты добрый малый… Спасибо тебе! Оборонил меня от воров…
Андрейке стыдно было сказать, что это не воры, а пушкари, из одной же сотни с ним… От стыда за товарищей он покраснел, решив по заслугам наказать Кречета.
Расставание было теплое, дружеское. Андрейка расплатился за сушеную рыбу, которую ему дал старик.
Долго стоял дедушка Анс, провожая глазами удалявшегося по дороге московского всадника.
VIIIИз военных станов с ливонских земель прискакали гонцы. Они привезли царю от воевод донесения о действиях русского войска. Что писал Данила Романович, что Шиг-Алей, что Курбский, что Басманов и другие, кроме царя и Анастасии Романовны, доподлинно никто не знал; но эту ночь, после прочтения известия от шурина, царь провел беспокойно. Долго он не мог заснуть; несколько раз приходил из своей опочивальни в опочивальню царицы.
– Да отдохни, государь!.. Притомился уж! – сказала она ему, когда он вдруг в полночь снова явился к ней, держа в руках послание Данилы Романовича и Алексея Басманова.
– Пишут разно, токмо Данила да Басманов одинаково. Их мысли сходятся и любо мне… Что вижу я?! Простор брани не в пользу идет. Что больше ест касимовский владыка[56], то больше ему хочется. Буде! Недосол лучше пересола. На всякое дело нужны свои люди. В одном и том же месте бывает коню по колено, свинье по рыло, а курице и вовсе потоп.
– Сядь, Иванушко, отдохни!
Иван не обратил внимания на ее слова, продолжал стоя говорить:
– Да будет так!.. Шиг-Алея, Тохтамыша и Кайбулу отзовем от войска… Дядьку Михайлу тож, а заодно и Романыча… Негоже одного убрать, другого оставить. Поведем дело инако. Думай!
Иван ожидал, что скажет царица.
Она опять повторила то же, что и прежде: царь утомился, ему надо отдохнуть, утро вечера мудренее.
Грустная улыбка скользнула по его лицу.
– Не то говоришь, царица!.. – тяжело вздохнул он. – Можно ли спокойно спать? Можно ли теперь отдыхать? Каждый час мне чудится, будто мы что-то упускаем… Чего-то недодумали, недосмотрели… Уснешь ли так-то? Коли всех сменить, разом, всех воевод – порухи войску не стало бы от того? Как думаешь?
Анастасия приподнялась с ложа, села.
– Ни-ни! – замахала она руками. – Не делай так, государь!.. Зла округ нас станет еще более… Брату моему хотел сказать о боярстве. Не делай того! Не дразни вельмож! Каков был, таким и останется… Не забегай вперед.
Выражение глубокой задумчивости легло на лицо Ивана.
– Разумно рассудила, – тихо произнес он. – Один мудрец сказал некоему царю: «Ты щедр, ты оказываешь благодеяния всем без разбора и оттого ты безжалостно погибнешь… Не делай слуг своих блудницами! Одного неправедно награждаешь, сотню делаешь справедливо недовольными». В иное время награды портят людей… Особливо ежели награждать за то, что слуга твой повинен делать обычаем, по уставу. Нет худшего зла, нежели превозносить слугу, коли он исполнил свой долг. Шиг-Алея, Глинского и Романыча одарим добрым словом, и буде.
Анастасия подтвердила:
– Буде!
– А войну поведем по-иному… Два войска станут на Ливонии… Одно – под началом Петра Ивановича Шуйского, храброго, умного и сердцем мягкого воеводы. Он должен удобрить покорностью и любовью черный люд, наперекор немцам, да Троекурова дадим ему в придачу… Пускай идут в Дерпту!.. А другое войско пусть останется у Ивангорода и добивается моря. Туда – Куракина Гришу – человек он наш, – Бутурлина, Данилку Адашева да Алексея Басманова – им дела хватит… Мстили мы магистру и епископам вдосталь. Ныне надо воевать и управлять, а не наказывать, чтоб крепка держава была в отвоеванной земле. У простых людей – большие глаза, хитрые, все видят. Забывать того воеводам не след. Теперь будем воевать рыцарские замки и города. Народ, что в Ливонии, привлечем на свою сторону.
Из опочивальни царицы Иван ушел довольный, успокоившийся.
Возвращаясь к себе, он шептал:
– Шуйский, Куракин… Данилка… Басманов… упрямы, храбры. Гоже! Гоже!
«Попусту горячусь! Анастасия права!» – подумал он и улыбнулся, когда вспомнил обычные упреки, произносимые женой: «горяч ты, пылок, весь в свою матушку!..» Покрываешься ты пеною, как конь, из-за пустого, привык ты жить в постоянной боязни обид в своем детстве и, став царем, по вся дни наполнен страхом!
Анастасия учила его:
– Худо не верить никому, но не худо быть осторожным и уветливым… Всуе не обижать людей. Надо так управлять, чтоб тебя почитали.
Иван Васильевич любил слушать ее плавную речь. Ее слова успокаивали его, охлаждали в нем гнев.
Нередко он призывал в свои покои шутов и заставлял их ругать себя, судачить о нем, называя его всяко… Шуты говорили ему в лицо все, что им приходилось подслушивать у бояр, и прибавляли кое-что и от себя. Иван молча внимал им, силясь подавить в себе гнев и бешенство; иногда это ему удавалось, а иногда он схватывал свой посох и принимался неистово колотить шутов. Выгнав их вон из своих покоев, он с торжествующим видом шагал по своим дворцовым палатам. Если же, перенеся шутовские обиды, он с миром отпускал шутов, тогда целый день ходил мрачный, неудовлетворенный…
Ливонские послы Таубе и Крузе, вернувшись к себе домой, писали об Иване, как о человеке с коварным сердцем крокодила. И это ему стало известно. Он рассказывал это Анастасии с растерянным, обиженным видом.
– Я знаю, что лукав я и зол, и многие окаянства обуревают меня, но… могут ли обвинить меня мои судьи за то, что ставлю я благо царства превыше всего?
Анастасия на это говорила, что дурное в тебе, князюшко, все от дурных людей… Сиротою вырос… горя много видел, неправды, греха… Из чужих рук смотрел… Вот и блажной стал!
Анастасия не любила Глинских.
Она выросла в скромном, небогатом и богобоязненном семействе. Она нередко осуждала покойную мать царя, великую княгиню Елену, за ее мотовство и распущенность. Царь молча слушал ее, не возражал, а к дяде Михаилу после того начинал придираться, держать его в отдалении от себя.
Ложась спать, Иван нередко подолгу со слезами молился, чтоб смирил его Бог, простил ему все его прегрешения.
Один немецкий гость сказал после встречи с Иваном Васильевичем, что внешность московского царя такова, что его немедленно можно признать за повелителя, хоть бы он и оказался в толпе четырехсот крестьян, одетый в простонародное платье.
Когда Ивану перевели слова принца на русский язык, он просиял и, помолившись на иконы, произнес:
– Добро, чтобы я был не токмо с виду повелитель, но и по делам своим!
И теперь, стоя перед божницей, он молился, дабы вершить ему дела, достойные правителя. Ливонская земля должна быть возвращена Российскому государству, но не разорением и душегубством, а доброю политикою и воинскою доблестью. Воевать надо не с чухною, а с правителями – с гермейстером, архиепископом, командорами и лютерскими попами…
* * *Однажды утром Параша из окна увидела толпу, бежавшую по площади к ратуше. Слышался женский плач, крики мужчин. Появилась верховая стража, расчистила дорогу для проезда и пешеходов.
Подобное происходило в Нарве только во время пожаров и городских празднеств. Но пожара не видно и на башне ратуши не вывешено знака и не слышалось набата.
Празднества справлять вечером и не в такой мороз. И зачем на руках дети и эти воины?
Наскоро одевшись, Параша побежала вниз, но у наружной двери ее остановила Клара:
– Стой! Куда ты? Не выходи!.. Убьют!
Старуха рассказала: в Нарве получено известие о буйстве и жестокостях московитов, ворвавшихся в Ливонскую землю, и будто бы татарская орда под началом русских князей движется и к Нарве.
Параша едва овладела собой, чтобы не выдать свою радость, не обнять и не расцеловать Клару за эту новость. Спохватилась вовремя. Клара грустно вздохнула:
– Меня убьют, а ты живи… Ты молодая.
– Но кто же тебя убьет? Ты наша, русская.
– За то и убьют. Изменницей меня посчитают… Лютеранка я и от лютерской веры ни за что не отрекусь. Пытай меня, жги на огне, а свою веру не променяю я на вашу… языческую…
Она указала рукою на площадь.
– Гляди! С детьми пришли… плачут, варвар-царь не пощадит никого. Крови ему надо! Ненасытное чудовище! Хоть бы сдох он там! Хоть бы проказа его взяла! Воют люди, а что может сделать фогт или ратман?
В это время сверху, из своей башни, спустился пастор.
Он был бледен, но сдержанно спокоен.
– Близится суд Божий! Знал я, что тот час близок… Бывал я в Московии, бывал в Новгороде, во Пскове… Везде у воевод видел я алчно оскаленные волчьи пасти. Слабости князей наших могут сгубить всех нас…
И, взявшись за голову, он в отчаянии прошептал:
– Что я могу сделать? Молиться?! Только молиться. Но и Бог не на стороне грешников. Не кто иной, как сами рыцари предали государство! Сам сатана вразумил московита напасть на нас!
Клара плакала.
Параше стало страшно. Кругом паника, смятение.
Послышались набаты, тревожные, торопливые – один удар заглушает другой. Надвигалось что-то страшное, неотразимое.
Параша почувствовала жалость к пастору, к доброй Кларе, к женщинам и детям ливонским.
Рюссов обернулся к ней:
– Иди в свою келью. Не случилось бы беды!
Она поклонилась пастору и ушла.
В своей комнате уткнулась в подушки и заплакала. В душе была радость, что скоро можно снова вернуться в родную станицу, увидеть там отца, Герасима… Но ей хотелось, чтобы все это прошло мирно, без войны, без кровопролития… Она часто слышала, как ливонцы проклинают ее родину, проклинают ее веру и царя. Не раз она вступала в спор с хулителями Москвы. В Нарве были люди, которые по-другому говорили о Москве и о московском царе… Не все так думают, как пастор и Клара. Это известно и Параше. Были и явные сторонники Москвы.
Дом, в котором она жила, каменный, с башнями, с подвалами, обнесенный высокой оградою, похож на замок и принадлежал Генриху фон Колленбаху. Желтолицый, старый вельможа вот уже два месяца приходит к ней в комнату, ласкает ее, добивается добровольной любви; он не хочет приневолить ее силою, он не такой. Ему хочется, чтобы она его полюбила. Он требует этого. Об этом ей говорила Клара. Он по-русски научился говорить только: слушай, я хозяин, я лубьлу типья. Во всем другом переводчицей была Клара. Она уверяла, что если Параша обратится в их веру, то господин Генрих ее возьмет себе в жены, он богат и все богатство оставит после смерти ей, Параше.
Девушка и слышать не хотела об этом. Она умоляла Клару ничего не говорить ей про Генриха.
Клара развела руками, покраснела:
– Как же я не буду говорить, когда мне приказано?
Клара вздумала учить Парашу немецкому языку. Это было и любопытно, и время проходило незаметно. Памятью Параша отличалась хорошей, и за два месяца она выучила многие слова. Она уже могла говорить по-немецки: я хочу домой, отпустите меня и многие другие фразы.
Из разговора с Кларой она узнала, что господин Генрих – фогт тольсбургский. В этом округе ему подчинены все начальники. Он всем управляет и собирает земские волостельные доходы с подданных округа. Он же и судит ливонцев в своем округе. Он – фогт. Он – командор, военный человек. После магистра орденских земель фогты – наивысшие сановники.
На улице, за окном, поднялся сильный шум. Параша подошла к окну, увидела, что в толпе происходит свалка. Трудно было понять, кто с кем дерется и почему. Было только видно, что конная стража ограждает одних и избивает других.
Какая-то женщина перебежала через улицу к дому Генриха Колленбаха, желая укрыться во дворе; за ней гнались люди с палками.
Параша быстро сбежала вниз, отворила дверь и, впустив в нее женщину, заперла дверь на засов.
Женщина упала на колени, обняла Парашины ноги.
– Встань!.. Зачем ты! Встань!
Женщина поднялась, но она не умела говорит по-русски. Лицо ее было все в слезах. Параша повела ее по лестнице к себе в комнату и спрятала за печкой.
Скоро послышался нетерпеливый стук в дверь. Параша открыла. Вошла Клара, бледная, испуганная.
– Ты спрятала в нашем доме эстонку!.. Подумай, что ты наделала! Ой, Боже, Боже, что же теперь с нами будет?
– За ней гнались с дубьем.
– Но ведь она же эстонка… язычница! Ты разве не знаешь? Эстов наши не считают за людей.
– За ней гнались разбойники.
– У нас в городе нет разбойников. У нас есть орденские братья… Где она?
– Добрая душа у тебя, Клара… Зачем же хочешь ты, чтобы ее убили? Бог тебя накажет!
– На замок господина Генриха падет худая слава…
– Клара, подумай, что ты хочешь. Отдать на погибель неповинную голову!
– Ах, ты не знаешь! – со слезами крикнула Клара. – Эсты всегда виноваты!.. Господин фогт за ослушание бросит нас с тобой в тюрьму.
– Пускай! – упрямо возразила параша. – Я не боюсь.
– Что мне с вами делать!.. – зарыдала Клара, убегая из комнаты.
Вскоре явился пастор и спросил Парашу:
– Где она?
– Кто?
– Эстонская женщина.
Параша поинтересовалась, зачем ему знать это. Он ответил, что, как пастырь церкви, он не допустит убийства и надругательства над человеком.
– Я уведу ее в свою келью. Не думай, что у пастора не хватит милосердия, чтобы спасти ее от беды.
В глазах пастора светилась ирония.
– В Московии духовное лицо не будет спасть… Ваши священнослужители – холопы деспота-царя… Тебе не понять наших обычаев.
Пастор взял за руку эстонскую женщину и отвел ее к себе в башню.
Клара сразу повеселела:
– Слава Богу! Она язычница. Пастор обратит ее в лютеранство. Не захочет пастор отпустить ее на волю. Так и этак она спасена, а мы не виноваты.
* * *Рюссов писал: «Московит начал эту войну не с намерением покорить города, крепости или земли ливонцев. Он хотел только доказать им, что он не шутит, и захотел заставить их сдержать обещание».
Перо застыло в руке пастора. Внизу послышались шум, хохот, музыка, топанье танцующих. Генрих сегодня справляет день своего рождения. (Который уже раз в этом году! Тяжелый вздох вырвался из груди Бальтазара).
– Ах, Нарва, Нарва! – тихо говорит он сам себе. – Твоя судьба висит на волоске, а безумцы ликуют… Мэнэ, тэкел, фарес! – Исчислено, взвешено, установлено![57]
Течение мыслей пастора прервал страшный крик, раздавшийся где-то внизу. Кричала женщина. Бальтазар взял светильник и пошел по лестнице вниз. У двери комнаты, где находилась пленница, он остановился. Кричали в этой комнате.
Пастор с всею силою толкнул дверь, остановился на пороге. В комнате был мрак.
Прежде всего пастору бросилась в глаза стоявшая в углу, на столе, русская девушка.
На полу, став на одно колено, склонился господин Колленбах. Тут же около него лежала обнаженная шпага.
Пастор укоризненно покачал головой. Колленбах с трудом поднялся и, шатаясь, подошел к пастору. Он похлопал Бальтазара по плечу и пьяным голосом произнес что-то по-немецки.
Параша крикнула пастору:
– Спасите! Боюсь его!
Пастор нагнулся, поднял шпагу и вывел хмельного Генриха под руку из комнаты. Колленбах размахивал кулаками, кричал, стараясь вырваться.
Оставшись одна, Параша заперла дверь.
«Скоро ли придут наши?» – дрожа от страха, думала девушка. Она стала на колени и принялась усердно молиться, обратившись лицом к Ивангороду.
Из окна ей хорошо было видно построенную Иваном Третьим на Девичьей горе каменную крепость Ивангорода. Глаза радовали тройные стены крепости и широкие трех– и четырехъярусные башни, которых было целых десять. На них временами появились караульные стрельцы. За стенами высились куполы церкви. Клара объяснила, что называется та церковь Успенской и что русские в ней хранят «чудотворную икону» Тихвинской Божией матери. Ей-то мысленно и молилась Параша…