
Полная версия
Данте
Если верить Боккачио, Данте хуже, чем не любил, – «ненавидел» жену свою: «Знала она, что счастье мужа зависит от любви к другой, а несчастье – от ненависти к ней»[2].
Как женился Данте? По свидетельству того же Боккачио, единственного из всех его жизнеописателей, который кое-что знает об этом или думает, что знает, – «видя убийственно горе Данте об умершей Беатриче» и полагая, что своя жена будет для него наилучшим лекарством от любви к чужой, родственники долго убеждали его и наконец убедили жениться. Но лекарство оказалось хуже болезни. – «О, невыразимая усталость жить всегда с таким подозрительным животным, sospettoso animale (как ревнивая жена)... и стареть и умирать, в его сообществе!»[3]
После общих мест о несчастных браках почти всех поэтов и философов, Боккачио оговаривается: «Произошло ли и с Данте нечто подобное... я, конечно, не знаю»[4]. Но тут же ссылается на довольно убедительный довод в пользу своих догадок о несчастном браке Данте: «Раз покинув жену, он уже никогда не хотел быть там, где была она, и не терпел, чтобы она была там, где он»[5]. Можно бы на это возразить, что, если бы Данте и любил жену и даже в этом случае, тем более, – он не захотел бы подвергать ее всем бедствиям своей изгнаннической жизни. Но для последних годов этой жизни, проведенных в Равенне, в сравнительном довольстве и покое, довод Боккачио остается в полной силе: если оба сына, Пьетро и Джьякопо, вместе с дочерью Антонией, могли приехать к отцу и поселиться с ним на эти годы, то могла бы это сделать и жена. А если она этого не сделала, то очень похоже, что Боккачио прав: Данте не любил жену и не хотел жить с нею[6].
Есть на это косвенный намек и у Петрарки, одного из очень немногих, чьи сведения о Данте идут не от Боккачио: «Любовь к жене и детям не могла отвлечь Данте от науки и поэзии; только одного искал он – тени, тишины и молчания»[7].
Кажется, в связи с тем, о чем догадывается Боккачио, и на что намекает Петрарка, знаменательно и молчание самого Данте о жене; и тем знаменательнее, что память сердца у него очень верная. Главная для него горечь изгнания – разлука с любимыми:
О, если б только с милыми разлукаМне пламенем тоски неугасимойНе пожирала тела на костях![8]Как же, при такой тоске, не обмолвился он, за всю жизнь, ни словом о разлуке с женой? Два молчания Данте – об отце и о жене – отягчены, вероятно, двумя одинаково страшными смыслами: отца презирал, жену ненавидел.
«Зла причинила мне в жизни больше всего злая жена», – мог бы, кажется, сказать и Данте, вместе с одним из грешников, в седьмом круге Ада[9].
Кем была Джемма, злой женой или доброй, мы не знаем; но, по некоторым свидетельствам, можно догадываться, что если Данте, в самом деле, не любил ее, или даже ненавидел, то не был к ней справедлив. В 1297 году Дантов тесть, Джеммин отец, Манетто Донати, зная, конечно, как зять небогат и как трудно ему будет выплатить долг, согласился быть поручителем в довольно большом, по тогдашнему времени, займе его, – тысяч в десять лир золотом, на наши деньги. Очень вероятно, что он согласился на это, по просьбе дочери[10]. Судя по этому, Джемма любила Данте и могла бы ему быть доброй женой.
Когда, после изгнания его, все имущество, не разграбленное чернью, было отобрано в казну, Джемме удалось, с большим трудом, спасти крохи своего приданого и вскормить на них, воспитать и поставить на ноги восемь или десять маленьких детей, – «так умно распорядилась она» этими спасенными крохами: свидетельство тем более драгоценное, что идет от злейшего врага Джеммы, Боккачио[11]. Судя по этому, она не только могла быть, но и была доброй и умной женой. Если же Данте не был с нею счастлив, то, может быть, не по ее вине. Очень вероятно, что за простую любовь и за простое счастье с другим, не знаменитым мужем, она отказалась бы от великой, но слишком дорого ей стоившей, чести быть женою Данте.
«Прижил с ней несколько человек детей», – говорит Боккачио, не сознавая, как это страшно, если муж ненавидит жену[12]. С точностью мы знаем только о двух сыновьях Данте, Пьетро и Джьякопо, и о двух дочерях, Беатриче и Антонии (если это не одно лицо под двумя именами, мирским и монашеским). Но кажется, были у него и другие дети, восемь или десять, за двенадцать лет брака. Детям не мешала рождаться ненависть мужа к земной жене и любовь к Небесной.
Маленькая девочка, Джемма Донати, знала, конечно, что помолвлена, по нотариальной записи, с маленьким мальчиком, Данте Алигьери, своим ближайшим соседом по Сан-Мартиновой площади. Долгие годы видела невеста, что жених ее любит другую, и слушала повторяемые всеми вокруг нее «сладкие речи любви», сказанные не ей, а другой. Очень вероятно, что Данте, вопреки Боккачио, женился не после, а до смерти Беатриче. Если так, то Джемма видела все муки любви мужа к другой, и того, что видела, было бы достаточно для всякой женщины, даже ангела во плоти, чтобы сделаться дьяволом или «подозрительным животным».
«Он сердце отдал женщине другой»[13], —говорит Беатриче, но это с большим правом могла бы сказать Джемма.
Ты должен был свой путь направить к небу...Не опуская крыльев в дольний прах,Чтоб новых ждать соблазнов от девчонок[14], —в этом суде Беатриче над Данте, включает ли она, или не включает, в число «девчонок» и Джемму? Как бы то ни было, более страшной соперницы, чем у жены Данте, не было, и, вероятно, не будет ни у одной женщины в мире. Любит она мужа или не любит, – в сердце ее выжжено имя Беатриче каленым железом.
Чувствовать могла Умершая – Бессмертная замогильную ревность не только к «девчонкам», но и к жене Данте, и даже к этой больше, чем к тем. Вот почему, в «Божественной комедии», оба, Данте и Беатриче, молчат о Джемме, как бы убивают, уничтожают ее этим молчанием, небесные – земную, вечные – временную. Так же, как Данте, проходит и Беатриче – «Священная теология» – мимо церковного таинства брака, точно мимо пустого места. Но сколько бы они ни уничтожали брак, – не уничтожат: Данте будет навеки между монной Джеммой Алигьери и монной Биче де Барди, вечной женой и вечной возлюбленной: а Беатриче – между сером Симоне и Данте, вечным мужем и вечным возлюбленным.
Бедная жена, бедное «животное»! Нет ее вовсе, не должно быть и не может быть, в вечности; «пар у нее вместо души», как у животных. Но если так, в глазах человеческих, то, может быть, в Божьих, – не так; столь же бессмертна душа и у той, как у этой. Двое, в глазах человеческих, – Данте и Беатриче, а в глазах Божьих, – трое: Данте, Беатриче и Джемма. Здесь, как везде и всегда, в жизни Данте, – но в каком грозном для него и неведомом, спасающем или губящем смысле, – Три.
Кто будет судить Данте, кроме Того, Кто его создал и велел ему быть таким, каков он есть? Но нет никакого сомнения: в свидетельницы на суд Божий над Данте вызвана будет и Джемма.
Может быть, о Сократе кое-что знает Ксантиппа, чего не знает Платон; знает, может быть, и Джемма кое-что о Данте, чего не знает история. Пусть это знание – самое простое, земное, или даже «подземное»; оно все-таки подлинное. Если бы и мы знали о нем все, что знает Джемма, каким новым светом озарилась бы, может быть, вся его жизнь и любовь к Беатриче!
Жена Данте, Джемма Донати, и Нэлла Донати, жена Форезе, – родственницы, кажется, не только во времени, но и в вечности. Если, плача «над мертвым лицом» бывшего друга здесь, на земле, стыдно было Данте вспомнить, как оскорбил он жену его непристойной шуткой, в одном из тех бранных сонетов, которыми обменялся с ним, в ссоре, – то насколько было ему стыднее вспомнить об этом, на горе Чистилища, плача над его живым, «искаженным» мукой лицом!
И я спросил: «Как ты вошел, Форезе,Сюда, наверх? Тебя я думал встретитьНа тех уступах нижних, где грехиМученьем долгим искупают души».И он – в ответ: «Моя вдовица, Нэлла,Сюда меня так скоро привела,Пить мучеников сладкую полынь, —Молитвами и сокрушенным плачемОсвободив от долгих мук внизу.И знаю: тем она любезней Богу,В святой любви ко мне и в добром деле,Чем более, в злом мире, одинока»[15].Этих простых и вечных слов о брачной любви не вложил бы Данте в уста Форезе, если б чего-то не знал о святом браке, о святой земной любви. – «Брак не может быть помехой... для святой жизни... как думают те, кто постригается в монашество. Только внутренней веры хочет от нас Бог»[16]. Это знает грешный Данте лучше многих святых.
Джемма, если бы Данте любил ее, могла бы стать второй Нэллой. Как Франческа да Римини, Нэлла-Джемма – земная Беатриче, но не во грехе, а в святости. Та совершает чудо любви, на небе, а эта, – на земле. Как соединить земную любовь с небесной? На этот вопрос, поставленный миру и Церкви всей жизнью и творчеством Данте, никто не ответил; и даже никто не услышал его, ни в миру, ни в Церкви.
Людям Церкви Данте кажется сейчас «правоверным католиком». Но если бы исполнилось то, чего он хотел для себя и для мира; если бы мир понял и принял его, «не для созерцания, а для действия», то люди Церкви, вероятно, почувствовали бы в нем и сейчас, как это было при жизни его, запах «ереси» – дым костра, и были бы по-своему правы, потому что одно из двух: или вся полнота брачной любви вмещается в церковном таинстве брака, и тогда любить чужую жену и видеть в этом нечто божественное, как делает Данте, в любви к Беатриче, – значит быть в ереси; или же этой любовью поставлено под знак вопроса церковное таинство брака. А если так, то «Новая Жизнь начинается», incipit Vita Nova, значит: «начинается Вечное Евангелие», incipit Evangelium Actemum, – уже не сына, а Духа, не Второй Завет, а Третий[17].
«После Нового Завета ничего не будет, post Novum Testamentum non erit aliud», – устами св. Бонавентуры возвещает Римская Церковь[18]. «После Нового Второго Завета будет Третий, – Вечное Евангелие Духа Святого», – возвещает устами Данте Иоахим Флорский, —
Калабрийский аббат, Иоахим,одаренный пророческим духом»[19], —именно здесь, в брачной любви.
«Это люди, возмущающие вселенную», – жаловались Иудеи римским правителям, в городе Фессалонике, во дни ап. Павла, на учеников Иисуса (Д. А. 17, 6). Распят был и сам Иисус за то, что «возмущал народ» (Лк. 23, 5). И в этом Иудеи были тоже по-своему правы: если высшая мера всего – Закон, а не свобода, то величайший из «возмутителей» – Он, восставший на Закон во имя свободы так, как никто не восставал и не восстанет.
Данте, в любви и во многом другом, – тоже «возмутитель», «революционер», говоря на языке государства; а на языке Церкви – «еретик».
Все «возмущения», «революции», политические и социальные, внешние, совершающиеся между телами и душами человеческими, – буйны, но слабы и неокончательны; только «революция пола», внутренняя, совершающаяся в душе и в теле человека, тишайшая и сильнейшая, окончательна. Начал ее, или мог бы начать, еще неизвестный людям, не прошлый и не настоящий, а будущий Данте.
Кто может вместить, да вместит» (Мт. 19, 12) —сказано о браке.
«Вы теперь не можете (еще) вместить» (Ио. 16, 12) —сказано о Духе: этими двумя словами тайна Брака соединяется с тайной Духа. К соединению этому никто, может быть, не был ближе, чем Данте.
Мы, по обетованию Его (Иисуса), ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда (II Пет. 3, 13).В Царстве Божием, на новой земле, под новым небом, будет, конечно, и новая брачная любовь. С большей надеждой и большим бесстрашием, чем Данте, никто не устремлялся к этой новой любви; с большей мукою никто не был распят на ее кресте. И если будет когда-нибудь эта любовь, то потому, что Данте любил Беатриче.
XII
В ЗУБАХ ВОЛЧИЦЫ
Выйти из внутреннего порядка бытия во внешний, из личного в общественный, из своего «я» – во всех, было тогда, по смерти Беатриче, единственным для Данте спасением.
Цель всего, чем он живет, «не созерцание, а действие». Только думать, смотреть, «созерцать», – вечная, для него, мука – Ад; созерцать и действовать – блаженство вечное – Рай. Кажется, в политику, в дела государственные, кинулся он, в те дни, очертя голову, «не думая откуда и куда идет», – как вспоминает Боккачио, – именно с этой надеждой: начать «действие»[1]. Но и здесь, в бытии общественном, внешнем, подстерегали его, как и в бытии внутреннем, личном, соответственные искушения; те же, что у Сына Человеческого, только в обратном порядке.
Первое искушение, «плотскою похотию», lussuria, – полетом-падением с высей духа в бездну плоти; второе – властью, гордыней; третье – голодом, хлебом. «Бросься вниз», – слышится в ласковом мяуканье Пантеры; «если падши поклонишься мне, я дам тебе все царства мира», – слышится в яростном рыкании Льва, а в голодном вое Волчицы: «повели камням сим сделаться хлебами».
Данте, в политике, находится между Львом и Волчицей, или, говоря на языке наших дней, между «политической проблемой власти» и «социальной проблемой собственности».
Будь проклята, о древняя Волчица,Что, в голоде своем ненасытимом,Лютее всех зверей![2]Чрево у нее бездонное.
Чем больше ест она, тем голодней[3].Кто эта Волчица, мы хорошо знаем по страшному опыту: жадность богатых, столь же ненасытимая, как зависть бедных, – две равные муки одного и того же лютого волчьего голода.
О, жадность! всех, живущих на земле,Ты поглотила так, что к небуПоднять очей они уже не могут[4].Эта древняя и вечно юная Волчица – та самая проклятая собственность, которую так ненавидел «блаженный Нищий», противособственник, св. Франциск Ассизский. Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому, «собственнику», сыну древней Волчицы, войти в Царство Божие: это помнит св. Франциск, а грешные люди забыли; путь его покинули, пошли по другому пути. Раньше, чем где-либо, здесь, во Флоренции, в двух шагах от Ассизи, родины св. Франциска, начали они решать «социальную проблему», не с Богом, в любви, как он, а с дьяволом, в ненависти, как мы. Может быть, не случайно, а как раз для того, чтобы люди увидели и поняли (но не увидят, не поймут), рождается именно здесь, рядом с Коммунизмом Божественным, – дьявольский. В маленькой Флорентийской Коммуне, как во всех коммунах Средних веков, уже начинается то, что кончится, – или сделается бесконечным, – в великой Коммуне всемирной, – в Коммунистическом Интернационале XX века; здесь открывается кровоточащая рана у самого сердца человечества, от которой оно и погибнет, если не спасет его единственный Врач.
«Разделился надвое, во дни Данте, город Флоренция, с великой для себя пагубой», – вспоминает Боккачио[5]. Надвое разделился город между богатыми и бедными, «жирным народом» и «тощим», popolo grasso и popolo minuto. – «Было в душе моей разделение», – могла бы сказать и Флоренция так же, как Данте.
Я знаю: разделившись,Земля спастись не может;И эта мысль жестокоТерзает сердце мне, —сердце учителя, Брунетто Латини, и сердце ученика Данте[6].
Скажи мне, если знаешь, до чегоДойдет наш город разделенный?[7] —спросит он, в аду, одного из флорентийских граждан, попавших из-за этого разделения в ад.
За рвом одним и за одной стеною,Грызут друг друга люди[8].Волчья склока бедных с богатыми, «тощего» народа с «жирным», есть начало той бесконечной войны, сословной, «классовой», по-нашему, которой суждено было сделаться самой лютой и убийственной из войн. Люди с людьми, как волки с волками, грызутся, – шерсть летит клочьями, а падаль, из-за которой грызутся, – Флоренция, вся Италия, – весь мир.
Уже давно никто землей не правит:Вот отчего, во мраке, как слепой,Род человеческий блуждает[9].В муках «социальной проблемы», «проклятой Собственности», – мрак слепоты глубже всего. Это первый увидел Данте. В эти дни он мог испытывать то же чувство, как в первые дни по смерти Беатриче, когда писал «Послание ко всем Государям земли»:
Город этот потерял свое Блаженство (Беатриче),и то, что я могу сказать о нем,заставило бы плакать всех людей.«На два политических стана, – партии, – Белых и Черных, Bianchi e Neri, весь город разделился так, что не было, ни среди знатных, ни в простом народе, ни одного семейства, не разделенного в самом себе, где брат не восставал бы на брата», – вспоминает Л. Бруни[10]. К Белым принадлежали лучшие люди Флоренции; к Черным, – те, кто похуже, или совсем плохие; хуже всех был главный вождь Черных, Корсо Донати, дальний, по жене, родственник Данте, человек большого ума и еще большей отваги, но жестокий и бессовестный политик.
Белые – умеренные, средние; Черные – крайние. «Данте был человеком вне политических станов, партий»[11]. – «Всю свою душу отдал он на то, чтобы восстановить согласие в разделенном городе», – вспоминает Боккачио[12]. Только «мира и согласия ищет Данте»[13]; думает, в самом деле, только о «благе общем». Слово «партия», «pars», parte, происходит от слова «часть». В слове этом понятие «частного противополагается понятию „целого“, „общего“, – „часть“ бедных – „части“ богатых, в бесконечной и безысходной, братоубийственной войне. Вот почему для Данте любимейшее слово – „мир“, расе, ненавистнейшее – „партия“, parte; он знает, что смысл этого слова – война всех против всех: не только Флоренция, но и вся Италия, – весь мир, сделавшись добычей „партий“, „частей“, – превратится в „Град разделенный“ „Cittа partita“ – „Град Плачевный“, „Cittа dolente“, – Ад[14].
Данте соединяется с Белыми, умеренными, против Черных (большей частью мнимых вождей народа, а в действительности, – вожаков черни). Это ему тем труднее, что сам он, внутренне, вовсе не «умеренный», «средний», но «крайний» и «безмерный».
Чтобы обойти в 1292 году принятый и направленный против богатых и знатных граждан закон, воспрещавший тем, кто не был записан в какой-либо торговый или ремесленный цех, исполнять государственные должности, – Данте вынужден был записаться, в 1295 году, в «Цех врачей и аптекарей», Arte dei medici е speciali[15].
Гвидо Кавальканти, верный до конца себе и своему презрительному к людям, вельможному одиночеству, не без тайного злорадства мог наблюдать, в эти дни, как, пропустив мимо ушей остерегающий голос его:
Ты презирал толпу, в былые дни,И от людей докучных, низких, бегал, —Данте, неизвестный поэт, но известный аптекарь, оказался на побегушках у Ее Величества, Черни[16].
Но только что поэт сделался аптекарем, как был вознагражден: 1 ноября 1295 года Данте избран на шесть месяцев в Особый Совет Военачальника флорентийской Коммуны, consiglio speciale del Capitano del Popolo; в том же году – в Совет мудрых Мужей, Consiglio dei Savi, для избрания шести Верховных Сановников Коммуны, Приоров; в 1296 году – в Совет Ста, Consiglio de Cento; в 1297-м, – еще в другой Совет, неизвестный; в мае 1300-го отправлен посланником в Сан-Джиминиано для заключения договора с Тосканскою Лигой Гвельфов, Lega Guelfa Toscana; 15 июня того же года избран одним из шести Приоров и, наконец, в октябре 1301 года отправлен посланником к папе Бонифацию VIII[17].
«Данте был одним из главных правителей нашего города», – скажет историк тех дней, Дж. Виллани[18].
Явно подчиняясь воле народа, чтобы достигнуть власти, Данте питал будто бы «лютейшую ненависть к народным правлениям», – полагает Уго Фосколо[19]. Так ли это?
Два врага в смертельном поединке: «маленький» Данте, действительный или мнимый враг народа, и, тоже действительный или мнимый друг его, «большой» мясник Пэкора, Pecora, il gran beccaio; человек огромного роста, дерзкий и наглый, великий краснобай, «более жестокий, чем справедливый»[20]. Данте – вождь народа, а вожак черни – Пэкора. «Лютою ненавистью» ненавидит Данте не истинное, а мнимое народовластие – власть черни, ту «демагогию», где, по учению Платона и св. Фомы Аквинского, качество приносится в жертву количеству, личность – в жертву безличности, свобода – в жертву равенству[21]. Между этими двумя огнями, – свободой и равенством, – вся тогдашняя Флоренция, вся Италия, а потом будет и весь мир. «Качество» – за Данте, «количество» за Пэкорой. Данте будет побежден Пэкорой: с этой победы и начнется то, что мы называем «социальной революцией»[22]. В Церкви, первый увидел эту страшную болезнь мира св. Франциск Ассизский, в миру, – Данте.
Флоренция, твои законы так премудры,Что сделанное в середине ноябряНе сходится с твоим октябрьским делом.Уж сколько, сколько раз за нашу памятьМеняла ты законы и монету,И должности, и нравы, обновляясь!Но, если б вспомнила ты все, что было,То поняла бы, что подобна ты больной,Которая, не находя покоя,Ворочается с боку на бок, на постели,Чтоб обмануть болезнь[23].«Сам исцелися, врач», – мог бы сказать и, вероятно, говорил себе Данте, в эти как будто счастливые дни. Телом был здоров, а духом болен, – больнее, чем когда-либо; хотел поднять других, а сам падал; хотел спасти других, а сам погибал.
К этим именно дням рокового для него и благодатного 1300 года относится его сошествие в Ад, не в книге, в видении, а в жизни, наяву, – то падение, о котором скажет Беатриче:
Напрасно, в вещих снах, и вдохновеньях,Я говорила с ним, звала его,Остерегала, – он меня не слушал...И, наконец, так низко пал, что средстваИного не было его спасти,Как показать ему погибших племя – (Ад)[24].Кажется, в эти дни Данте меньше всего был похож на то жалкое «страшилище», пугало в вертограде бога Любви, каким казался в первые дни или месяцы по смерти Беатриче; он сделался, – или мечтал сделаться, – одним из самых изящных и любезных флорентийских рыцарей, ибо «всему свое время», по Екклезиастовой мудрости: «время плакать, и время смеяться»; время быть пугалом, и время быть щеголем; время любить Беатриче, и время бегать за «девчонками».
«Удивительно то, что, хотя он постоянно был погружен в науки – или в глубокую, внутреннюю жизнь, – никто этого не сказал бы: так был он юношески весел, любезен и общителен», – вспоминает Бруни о более ранних годах, но, кажется, можно было бы то же сказать и об этих[25]. Жил он тогда с «таким великолепием и роскошью», что «казался владетельным князем в республике»[26]. Если действительность и преувеличена в этом последнем свидетельстве, ему отчасти можно верить. Весною 1294 года Данте, в числе знатнейших молодых флорентийских рыцарей, назначен был в свиту блистательно чествуемого, восьмидневного гостя Флорентийской Коммуны, венгерского короля, Карла II Анжуйского[27]. Юный король, усердный поклонник Муз, знавший, вероятно, наизусть Дантову песнь:
Вы, движущие мыслью третье небо[28], —и молодой поэт Алигьери так успели подружиться за эти восемь дней, что встреченная Данте в раю тень преждевременно умершего Карла скажет ему:
...недаром ты меня любил:Будь я в живых, тебе я показал быПлоды моей любви, – не только листья[29].Это значит, в переводе на тогдашний, грубоватый, но точный, придворный язык: «Я бы не только почестями тебя осыпал, но и озолотил». Этого он сделать не успел; и, кажется, королевская дружба дорого стоила бедному рыцарю, Данте. Если, и в кругу мещанском, трудно было ему сводить концы с концами, то теперь, когда вошел он в круг «золотой молодежи», это сделалось еще труднее. Чтобы не ударить лицом в грязь перед новыми друзьями и подругами, Виолеттами, Лизеттами и прочими «девчонками», нужна была хоть плохонькая роскошь, – богатая одежда с чужого плеча; но и она так дорого стоила, что он по уши залез в долги.
Вот когда мог он почувствовать на себе самом острые зубы «древней Волчицы» – ненасытимой Алчности богатых, Зависти бедных: две эти, одинаково лютые, страсти – острия зубов той же волчьей пасти. Вот когда начинается игра уже не пифагоренских, божественных, а человеческих или дьявольских чисел.
В пыльных пергаментах флорентийских архивов уцелели точные цифры никогда, вероятно, не оплаченных Дантовых долгов. Эти скучные мертвые цифры – как бы страшные следы от глубоко вдавленных в живое тело волчьих зубов.
В 1297 году, 11 апреля, Данте, вместе со сводным братом своим, – мачехиным сыном, Франческо Алигьери, и под его поручительством, занимает 277 флоринов золотом; 23 декабря того же года – еще 280 флоринов, под двойным поручительством, брата и тестя; 14 мая 1300 года – еще 125; 11 июня того же года, в самый канун избрания в Приоры, – еще 90, у некоего Лотто Каволини, знаменитого флорентийского ростовщика; а в следующем 1301 году, – уже маленькие займы, в 50 и даже в 13 флоринов: всего, за пять лет, от 1297 до 1301 года, – 1998 флоринов, около 100 000 лир золотом на нынешние деньги: заем, по тогдашнему времени и по средствам должника, – огромнейший[30].