Полная версия
Гулящая
– Привязался ко мне Грыцько и не отвяжется… – жаловалась она. – Вчера сына прислал напомнить, чтобы я не забывала… И что я ему сделала? В чем провинилась перед ним? Я на его землю не зарилась, о своей хлопотала.
– Знаете, что я вам посоветую? – говорил Карпо. – Плюньте на его угрозы и на все… Общество вам присудило – значит, оно знает, что делает. А Грыцько чем вас страшит? Своими глазами ненасытными? Плюньте на него – и все!
Карпо пустил по селу слух о том, как Грыцько пытался застращать Приську. Этот слух дошел и до Грыцька.
– Так, так! Они его извели! Они! – кричал Грыцько. – Ну, если сын умрет или с ним что-нибудь станется, я их под суд упеку, в тюрьму, в Сибирь! Я им покажу, как заманивать хлопца и опаивать зельем. Ведьмы!
Люди, не разобрав, в чем дело, подхватили этот слух и наплели, что Приська напоила Федора кошачьим мозгом. Кто-то даже видел, как они вдвоем с дочкой потрошили кота. Пошли разговоры по всему селу. Все обвиняют Приську: это она, мол, мстит Федору за дочку – Христя очень падкая на хлопцев. Молодой парень не вытерпел… И вот теперь за то, что Федор отказывается, Приська и мстит…
Один Карпо заступается за нее.
– В суд его, мироеда, брехуна! – советует ей Карпо. – За что он вас ославил на все село? В суд его тащите!
Приська послушалась и подала жалобу на Грыцько. Хотя на суде и выяснилось, что Грыцько плел эту чепуху, однако его не признали виновным. Ходили слухи, что Грыцько с судьей ужинали в шинке.
– Ну, что с тобой случилось оттого, что человек, может, в сердцах и сказал нехорошее слово? – спросил судья.
– В сердцах чего не скажешь! – поддержал другой.
– А что ославили, так это ничего? – настаивает Приська.
– Ну что ж, бабка, и про нас сплетничают. Поговорят – и перестанут.
Так и Приська вернулась ни с чем. А Грыцько кричал: «Ну что, взяла? Взяла? Еще судиться со мной вздумала. Погань!»
Люди не слышали того, что происходило в суде. Они знали только результат и по нему судили. «Уж лучше бы сидела и молчала, раз виновата, – говорили злые языки, – а то еще в суд. Больно разумной стала: чуть кто слово скажет – сразу на суд!»
Приська плакала, Грыцько смеялся. Только это был смех человека злого, оскорбленного. Он смеялся, а на душе у него кошки скребли: как она смела подавать на него в суд?
Он только тем и жил, что искал случая, как бы отомстить Приське, как бы так ее прижать, чтобы она уже не вырвалась из его рук.
Время шло. Приська жила на другом конце села и не знала, что Грыцько замышляет. Людские толки понемногу затихают: видно, всем надоело день-деньской об одном и том же судачить и рядить. А тем временем Федор уже выздоравливал: у него оказалась лихорадка.
Миновал мясоед и Масленица, наступил Великий пост. На четвертой неделе поста в городе ярмарка. Чуть не все село кинулось туда. Поехал и Грыцько, хотя у него дела не было, а пробыл дольше всех. Он вернулся во вторник на пятой неделе оживленный, веселый. Оставшись наедине с Хиврей, он вытащил из кошелька какую-то бумажку и, размахивая ею, весело сказал: «Вот это их доймет! Задели меня – так пусть знают!»
Хивря допытывалась, в чем дело, но Грыцько только махнул рукой и тотчас ушел в волостное правление.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Приближалась весна. Хотя ночью еще были заморозки, зато днем так ярко светило, так грело ясное солнышко! Шумные ручьи спускались с гор, зачернели проталины в снежном покрове; в поле обнажились курганы, с утра щебетали жаворонки; девчата по вечерам хором пели веснянки. Обрадовались люди. Уже заботились о пахоте и севе; подкармливали рабочий скот, налаживали плуги и бороны. Приська не знала, как и чем она вспашет свою землю и посеет. Она возлагала все свои надежды на Карпа. Тот обещал ей помочь: «Не горюйте, все будет хорошо!» Но Приська, видно, уже сдружилась с горем, все больше печалилась. К тому же и сны ее еженощно донимают, да страшные такие! Особенно запомнился ей один.
Это было как раз накануне Благовещения. До этого дня она всегда говеет. Исповедавшись, она пришла из церкви домой и, чтобы не грешить, сразу легла спать. Ей долго не спалось, тревожные мысли заставили долго ворочаться с боку на бок, потом ей очень захотелось есть. Она даже удивилась… Никогда этого с ней не случалось, а тут – как на грех! Она гнала прочь от себя этот греховный соблазн и незаметно уснула.
И снится ей: идет она неведомо куда по глубокой зеленой долине; по обе стороны – пастбище. Горы покрыты темным лесом, и долина словно писаная. Солнце сияет, золотит горы, леса и долину. Справа на самой вершине горы красуется белая церковка, сверкая куполами и золотым крестом. «Что это? Не Киев ли?» И вот она направляется к церкви. Гора высокая, крутая тропа вьется вокруг нее змейкой к вершине. Неужели она не взберется? Поднимется немного, отдохнет и снова идет вверх. Она уже высоко поднялась, как вдруг видит – среди деревьев лежит какой-то зверь и так неприязненно глядит на нее. Глаза его огнем горят, а сам он такой страшный да лютый. Она так и приросла к месту, а зверь и глазом не поведет!.. «Господи, – думает Приська, – куда же мне деться? Куда спрятаться?» Только она подняла ногу, как зверь бросился на нее!.. «Так это же волк!» – как молния блеснула мысль в ее голове. И что-то ее кольнуло в сердце, в голову, в ноги. Она в ужасе проснулась.
Сердце ее отчаянно билось. Господи, что это за сон! Что он предвещает? Она знала, что, если приснится собака, это к напасти. А волк? Это уже, видно, к большому горю.
Она рассказала сон Христе и Одарке.
– Да вам от забот такие сны снятся, – успокаивала ее Одарка.
Но Приська не успокоилась. Она никак не могла забыть этот сон.
Прошла неделя. Было Вербное воскресенье. День обещал быть погожим: на небе ни облачка – синь, прозрачность, простор. Солнце ласково согревает землю. Лужицы, замерзшие ночью, снова оттаяли, в проталинах журчит вода.
– Ну, мама, сегодня управлюсь пораньше, пообедаем, и пойду гулять. Я еще этой весной не гуляла, – говорит Христя.
Приська не прекословила: пусть идет! Только из церкви вышли, когда они сели обедать. Еще и не пообедали, как слышат, кто-то вошел в сени.
– Кого же это Бог несет? – спросила Приська, кладя ложку на стол.
В хату вошел сотский Карпенко. Поздоровался, с праздником поздравил.
– Спасибо, – отвечает Приська, а у самой сердце так и забилось. «С чего это он явился… Должно быть, неспроста…»
– А что хорошего скажете? – спрашивает она.
– За вами пришел, – отвечает Карпенко.
– Зачем?
– Не знаю. Старшина велел: «Поди, – говорит, – скажи, чтобы пришла в волость».
– Что ж там в волости?
– Суд какой-то. Не знаю. Меня это не касается, так я и не допытывался.
Чудно Приське и страшно. Она ни на кого в суд не подавала, а ее тянут. Разве Грыцько что-нибудь подстроил?
И, не кончив обедать, пошла. На душе тяжело, горько… Словно на пытку идет, не зная зачем… А сердце тревожно стучит, словно чует беду…
Насилу дошла.
Начальство все в сборе: старшина, писарь, староста, судьи, сотские.
– Привел, – доложил Карпенко.
– Где она?
Приська подошла ближе.
– Вот на тебя жалуется Загнибида.
– Какой Загнибида?
– Не знаешь? Тот, что у нас раньше писарем был. Он теперь в городе живет.
– Помню.
– Помнишь? Так вот, он и жалуется, что ты ему до сих пор свою дочку не доставила.
– Какую дочку? С какой стати?
– Ты ее внаймы ему отдала, что ли?
– Когда? Да я его лет десять и в глаза не видела.
– Этого я не знаю. Что он там пишет? Прочитайте, – сказал старшина.
Писарь начал читать. Складно, умело была написана жалоба, что Загнибида еще в Николин день договорился с Филиппом Притыкой нанять его, Притыки, дочку в услужение за десять рублей в год с его, Загнибиды, одеждой; что Притыка, очень нуждаясь в деньгах, получил с него, Загнибиды, пять рублей за полгода вперед, выдав долговую расписку; что, узнав о смерти Филиппа Притыки, он, Загнибида, просит теперь волостное управление заставить Христю Притыку либо отслужить полгода, либо вернуть семь рублей, ибо прошло уже больше трех месяцев с тех пор, как он отдал эти деньги, и он, Загнибида, как торговый человек, мог бы получить за это время не меньше двух рублей прибыли.
Приська слушала, но ничего не понимала. В ее голове словно молотки стучат слова: «Загнибида… пять рублей… Филипп… дочка…» В глазах у нее потемнело, перед глазами вертятся огненные круги.
– Поняла? – спрашивает старшина.
Приська тупо глядит на него.
– Муж тебе ничего об этом не говорил?
– Какой муж? – спросила Приська. Словно ветер в засохшей траве прозвучали ее слова.
– Твой! – крикнул старшина.
– Когда?
– Тьфу! – сердито плюнул старшина. – Когда? Ты сдурела или что?… Когда приходил домой!..
Приська не выдержала, слезы градом покатились из ее глаз, и сквозь рыдания она с трудом произнесла:
– Я его не видела… Как поехал… туда… в этот треклятый город… Там и смерть его настигла… Я ничего не знаю.
Судьи молчали. Рыданья Приськи вызвали у них жалость. Молчали также сотские и старшина. Только причитания Приськины нарушали тишину.
– Что же делать? – наклонившись к судьям, спросил старшина.
Те молчали.
– У тебя деньги есть? – спросил один из судей Приську.
– Откуда же они у меня возьмутся? – и Приська зарыдала еще сильнее.
– Если деньги есть, лучше отдай их Загнибиде. Ведь он расписку представил – надо вернуть.
– У меня нет ни полушки… – говорит Приська.
– Тогда пусть дочка отслужит.
– Она у меня одна… Я старая, немощная. Кто мне поможет?
Снова воцарилась глухая тишина. И только слышалось прерывистое всхлипывание Приськи.
– Ты не плачь, – говорит старшина. – Сама рассуди. Может, ты у кого займешь и отдашь долг. Надо же отдать.
Приська плакала.
– Ну, решай, – сказал судья, – вернешь долг или дочка отслужит?
– Нет у меня денег… одна дочь… – твердит Приська.
– Да это у нее повадка такая – донимать слезами, – послышался позади чей-то грубый голос.
Приська оглянулась – это говорил Грыцько. В его глазах играла злорадная усмешка.
– И отдаст – не сдохнет! – добавил Грыцько. – У ней хата своя, надел за ней остался… Какого же рожна ей еще надо? И дочка у нее кобыла; да и сама только прибедняется.
С горьким упреком посмотрела Приська на Грыцько. Не только слова, и слезы застряли у нее в горле. Глаза горят, а сама бледная как смерть, трясется, словно зверь, застигнутый в берлоге.
– Ты разве знаешь ее?
– Еще бы не знать. Вместе жили под одной крышей. И мужа ее знал… Лодырь был и пьянчужка, – пренебрежительно сказал Грыцько.
– Грыцько! Побойся Бога! Он уж на том свете, а тебе еще туда собираться надо… – прерывистым голосом произнесла Приська.
– И дочку знаю, – не слушая ее, продолжал Грыцько. – Здоровая девка. Таким бы только служить, а она у матери даром хлеб ест.
– Пропади ты! – не выдержав, крикнула Приська.
– Бабка, тут ругаться нельзя! – сказал старшина.
– Видите, видите! – обрадовался Грыцько. – Вот какая она немощная! Прибеднялась – куда там! Тихая и смирная.
– Ты ж меня без ножа режешь! – сказала Приська.
– Хватит вам ссориться! Замолчи, Грыцько, – приказал старшина.
– Ну, как же ты решишь? – спросил он немного погодя Приську.
Грыцько злорадно усмехнулся. Судья сидел безмолвно.
– Как хотите, – в отчаянии сказала Приська. – Хоть разорвите меня и собакам бросьте!
– А ты не разоряйся здесь! – крикнул старшина. – Ее спрашивают, как ей хочется, а она еще брыкается. Ты знаешь, что суд, как захочет, так и постановит.
– Мне все равно! – огрызнулась Приська. – Что же мне сказать? Вы все против меня… Решите съесть живьем, ну и ешьте! Откуда мне знать, что там, в городе, было? Сговаривался ли Филипп с Загнибидой или нет? Я его не видела, не говорила с ним. Я ничего не знаю.
– Значит, долга не вернешь?
– У меня нет денег.
– Тогда пусть дочка отслужит, – сказал судья.
– Запишите, – обратился к писарю старшина.
Писарь начал писать. У Приськи мурашки бежали по телу, скрипевшее перо писаря словно раздирало ей сердце. Приська окинула быстрым взглядом комнату – Грыцька уже не было.
– Все, – сказал писарь.
– Так вот тебе решение: за те деньги, что твой муж взял у Загнибиды, пусть твоя дочка отслужит. Слышишь?
Приська стояла молча, безучастно, словно говорили о чем-то, ее не касающемся.
– Иди, – сказал старшина.
Приська не трогалась с места.
– Чего же ты стоишь? Иди домой! – снова сказал старшина и мигнул сотскому. Тот подошел к Приське и взял ее за руку.
Словно пьяная, пошатываясь, пошла Приська за сотским. На крыльце у нее закружилась голова, потемнело в глазах, и она, как сноп, повалилась на землю. Она опомнилась уже дома. Над ней стояла Христя и тужила, ломая руки.
Одарка утешала Христю, смачивая водой запекшиеся губы Приськи.
Где она? Что с ней творится? Померкшим взором она обвела хату. Это ее хата… вот плачет Христя… что-то говорит Одарка.
– Где я? – было ее первое слово.
– Дома, тетечка, дома, – сказала Одарка.
– Это ты, Одарка… Ты, Христя, – около меня… Слава Богу… – прошептала она, то открывая, то снова закрывая глаза. – О, как мне трудно! Как мне трудно! И почему я не умерла? Зачем я очнулась? – с плачем начала Приська. – Вот тебе и сон! Вот это напасть, это беда! Дочка, голубка моя! На то ли я тебя родила и кормила?
– Мамочка, я тут!.. Мамунечка, я около вас! – приникнув к матери, утешала ее Христя.
– Ты тут, тут… – шепчет Приська. – Нет, тебя уже тут нет. Ты уже не моя… Отняли тебя у меня.
Христя горестно глядела на мать, думая, не помутился ли у нее рассудок.
– Я ж тут, мама. Кто меня отнимает у вас?
– Добрые люди, дочка… Им завидно, что ты у меня растешь… По суду тебя отняли. Ты теперь не хозяйская дочка, а прислуга… Загнибида тебя заберет за каких-то пять рублей, которые на подати пошли, да часть Грыцько украл… За них пойдешь служить… Вот этот сон… этот проклятый сон!.. – сквозь слезы говорит Приська.
Христя всхлипывает, а Одарка поникла головой. Слушает прерывистую речь Приськи; ее лицо стало суровым и бледным. Материнским сердцем она глубоко почувствовала горе Приськи, поняла, отчего ту принесли домой полумертвой. Страшной показалась ей жизнь; думы, горькие как полынь, овладели ею. Вот и у нее растут дети, и у них ее отнимут… И никому нет дела до того, как будет болеть материнское сердце. Она подняла голову, чтобы еще раз посмотреть на Приську и навеки запомнить ее измученное лицо.
Солнце садилось; багровый свет залил хату. Приськино лицо было еще страшнее: бледно-желтое, оно казалось окровавленным.
Одарка ужаснулась: само солнце показывало, как обливается кровью сердце матери. «А людям все безразлично, – подумала она. – Стоит ли так жить, так мучиться?»
В это самое время Грыцько вернулся домой.
– Слава Богу! – войдя в хату, радостно промолвил он. – Избавился от ведьмы!
– Какой?
– Христю Притыку суд выпер в город служить.
– Тссс… – зашипела Хивря, показывая глазами на Федора, сидевшего в углу на лавке.
Грыцько взглянул на сына. Белый как мел, он держался руками за лавку и горящими глазами смотрел на отца, тяжело дыша.
Замявшись, Грыцько прошелся по хате, набил трубку, закурил и молча вышел из хаты.
Федор проводил глазами отца, потом взглянул на мать. Хивря, низко склонившись, сидела на лавке. Видно, им обоим стало стыдно перед сыном. Федор горько и глубоко вздохнул, встал и молча забрался на печь.
– И зачем ты сразу как вошел, так и брякнул? – выговаривала Хивря мужу, ложась спать.
– Да черт его знает! – оправдывался тот. – Вечерело, и я ничего не видел.
– Расскажи, как это получилось?
– А Федор спит?
– Спит. Не бойся.
Грыцько начал рассказывать, как он в городе встретил Загнибиду, как они с ним выпили и начали выкладывать друг другу свои успехи и неудачи. Загнибида говорил о своих торговых делах, кого и когда накрыл, как его надували. Грыцько в свою очередь рассказал о Федоре и просил посоветовать, как помочь этому горю.
– Это дочка того Притыки, что замерз? – спросил Загнибида.
– Того самого.
– Деньги он оставил какие-нибудь?
– Осталось пять рублей.
– Хорошо. Все будет хорошо. Я напишу расписку за его подписью, будто он эти деньги одолжил у меня. Расписку подадим в суд. Если заплатить нечем будет – суд решит: отслужить дочке. Вот ты и избавишься от нее, а тем временем сын выкинет ее из головы.
Тяжелый вздох и горький плач раздались в хате. Это, слушая страшный рассказ отца, заплакал Федор. Грыцько ткнул Хиврю в бок – подвела, мол! – и начал что-то бубнить словно спросонья.
Часть вторая
В ГОРОДЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Ярко светит весеннее солнце на чистом небе; весело играют его лучи в прозрачном воздухе; теплый южный ветер обвевает землю. Снег почернел, бегут талые воды. Они стекают с крутых гор в глубокие долины, размывают слежавшийся снег и мчатся по оврагам в реки. А там уже из-за половодья льда не видно. Еще один такой день – и вода поднимет лед на поверхность, раздробит его и понесет вниз по течению. Забурлят, заклокочут потоки, ломая мостки и все преграды на пути, наносят людям ущерб.
Все равно! Вода прибудет и снег спадет; только бы скорее снег растаял, а солнце и теплые дожди согрели землю. Тогда возрадуется сердце хлебороба, оживут его надежды! Тогда задумается он, как ему быть, чтобы не прожить зиму впроголодь, да еще кое-что и на продажу добыть.
Горька ты и трудна, крестьянская доля! Утренними туманами обвита, дождями полита, потом и кровью омыта! Тяжелая ноша согнула тебя, хлебопашца: податями ты опутан, тяжелым трудом измучен, землей-матушкой обделен!.. А все же каждую весну сердце радуется, оживляет его обманщица-надежда…
Только сердце Приськи не обрадовалось весне – скоро Христя уйдет в город, внаймы. Зачем ей теперь эта весна, если не с кем встречать ее? Зачем это тепло, ясное солнышко, когда оно уже не согревает охладевшее сердце? Зачем эти зеленые поля, густо заросшие грядки, если по ним не ходить, урожая с них не собирать? Одно у нее было сокровище, для которого она день-деньской хлопотала, рук не покладала… Теперь и его отняли у нее! Пришли, силой взяли… и поведут ее, и отдадут чужим людям на тяжкий подневольный труд, на понукание горькое и обидное, на брань, на вечные укоры… За что? За какую провинность? За что такая напасть?
Не радовалась и Христя, когда она на рассвете, попрощавшись с матерью, с селом, неторопливо шла по широкому шляху в город. Позади – плач и горе матери, впереди – неведомая доля прислужницы. Что она сулит? Где уж там радостного ждать? Не от хорошей жизни уходят люди к чужим работать на них. Клонится все ниже и ниже голова Христи, все чаще катятся слезы из ее глаз. Христя, не замечая их, нехотя плетется дальше.
Не одна шла она. Сотского Кирила прислали за ней из волости, чтобы доставил ее на место. Это Грыцько Супруненко постарался.
Кирило – уже немолодой человек, невысокого роста, плотный, круглолицый, с рыжими усами и густыми бровями, из-под которых добродушно глядели карие глаза. Христя его знает давно. Он был бессменно сотским, сколько она его помнит. Другие год отслужат и уже отпрашиваются, а он – нет. Выйдя на волю из дворовых крестьян, без надела, он кое-как обзавелся хатой, приписался к Марьяновскому обществу и стал сотским, так и до сего дня был им. От общества на его долю перепадало столько-то ржи, пшеницы, ячменя, гречихи. Хоть и невелики были эти подачки, но он никогда не жаловался. Зато жена его Оришка, старая ворчливая баба, не раз сетовала на общество.
Все знали Оришку как ведьму и поэтому понемногу увеличивали жалованье сотскому Кириле, опасаясь, как бы она не причинила беды. Кирило жил больше в волостном правлении, чем дома. Домой он забегал только в случае крайней необходимости. Не выносил он ссор, а Оришка любила повздорить. Он убегал от нее в канцелярию или к кому-нибудь из соседей. Христя часто видела его в своей хате. Когда у ее отца случались какие-нибудь неприятности, он прежде всего искал Кирилу, чтобы поделиться с ним. Жалуется, бывало, на злую долю, на дурных людей, а Кирило его утешает. «Все это глупости, помяни о правде святой, – говорит Кирило. – Хоть и горя у нас немало, донимают беды и лиходеи, но правда на нашей стороне. Не горюй, брат! Помрут наши обидчики, как и мы, грешные… Помрут и ничего из награбленного добра с собой не возьмут. Всех нас сыра-земля сравняет».
Тихие речи сотского, его искренность, разумные доводы умеряли скорбь Филиппа, не раз приносили успокоение его встревоженному сердцу.
Отчего же теперь Кирило молчит? Почему не утешает дочку своего несчастного друга?
Он еле поспевает за ней – так она вдруг заторопилась.
– Легче, дочка, – сказал он. – Не спеши так. День большой, да и путь немалый, уморимся. Лишь бы к вечеру добраться. Пожалей мои старые ноги, да и свои побереги – им еще долго придется топтать землю.
Христя уменьшила шаг. Поравнявшись с ней, Кирило вытащил трубку и начал ее набивать. Шли молча. Снег сильно таял, дорогу заливала вода, и местами ноги вязли в жидком месиве. Чем выше поднималось солнце, тем сильнее грело оно, веселые блики играли на обнажившихся курганах и талой воде. Становилось жарко. Пот выступил на лбу сотского. Сдвинув шапку на затылок и распустив полы сермяги, он плелся вслед за Христей, размахивая длинной палкой, стараясь ступать по сухим островкам среди луж. Трубка его дымилась, оставляя позади сизый след в чистом, прозрачном воздухе. Христя шагала прямо по дороге.
– Ну, сегодня снегу убудет, – сказал Кирило, чтобы завязать разговор. – Гляди, какая каша стала от воды! Хоть бы до города добраться! Верно, там, на гнилом переходе, вода теперь по колено. Чего доброго, и не пройдем. И утонуть можно, – закончил Кирило, потеряв надежду услышать от Христи хоть слово.
– Кабы! – откликнулась она.
– Что кабы? – спросил Кирило. – Утонуть?
– Ну да! – сказала Христя, вытирая слезы рукавом.
– Пусть Бог милует! Зачем торопиться? Как ни бывает горько иногда, а все же лучше жить… Тебе, молодой, не к лицу такое говорить. Матери плохо – одна она осталась, помочь ей некому, – а тебе что? Молодая, здоровая… Разве тебя работа страшит? Да в селе работа в десять раз тяжелее, чем в городе. Какая там работа? В поле тебе там не ходить, не жать, снопов не вязать. Домашняя работа. Как говорят там: помыть, подать – и ложись спать… Не горюй, лишь бы здоровье, а работа – что? Я сам, слоняясь по свету, служил в городе и хорошо знаю. Кабы не своя хата и служба обществу, я бы и сейчас в город ушел. Ей-Богу, правду говорю. Там уже то хорошо, что людей много. Хоть и чужие, так ты на это не смотри. Среди чужих иногда лучше, чем у своих: ты их не знаешь, они тебя не знают, допекать не станут. Не то что у нас в селе!
Христя уже не в первый раз слышит рассказы о городской жизни. Марина Кучерявенко, ее подруга, третий год служит в городе. Приходила она как-то на праздник в село и говорила, что лучшей службы нет, как в городе: и работы не много, и не тяжелая она, и люди там обходительные, и платят хорошо. За два года Марина скопила целый сундук всякого добра: и платков, и рушников, и юбок, и плахт, еще и тулупчик хороший. В селе за десять лет столько не наживешь. Отчего же мать так плачет? Отчего так убивается? Целая неделя прошла после суда, и всю эту неделю день и ночь мать не переставала плакать, рассказывая ей про горькую подневольную службу у чужих людей. Никто тебе и слова доброго не скажет, если обидят – никто не заступится; больна ли ты – не спросят; а работать заставляют без отдыха. Нанялся – продался!.. И с такой безнадежностью и отчаянием рассказывала все это мать, так горько поливала каждое слово горючими слезами! А Кирило вот совсем другое поет… и Марина тоже другое говорила… Где же правда?… И мать смолоду служила и должна все это знать… Разве тогда хуже было, жилось тяжелее?… Как в тумане Христя, словно бродит в пустыне темной осенней ночью… А может – как у кого: у одного хорошо, а у другого плохо. Ну, а у Загнибиды?
– Дядька! – окликнула она сотского. – Вы знаете Загнибиду? Что это за человек? Какая у него работа?
– Загнибиду? Ххе!.. – вынув изо рта трубку и сплюнув, сказал Кирило. – Загнибиду? Как же мне его не знать, если он в нашей волости писарем был?! Хорошо знаю. Еще отца его немного знавал. Пузатый такой – головой служил… И лютый, спаси Боже! За недоимки людей, бывало, раздевал догола и на мороз выводил, да еще водой обливал. Ну да и сын его – цаца. Этот, правда, голых на мороз не выводил, зато драл с живого и с мертвого. Пьявка – не человек был! Ну, а теперь – не знаю, может, и переменился. Люди рассказывали, что он очень рад, когда встречает кого-нибудь из нашего села – и напоит, и накормит… Понятно, не нас, голытьбу, а богачей… – добавил Кирило, делая ударение то на одном слове, то на другом.