bannerbanner
Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи
Воскресшие боги, или Леонардо да Винчиполная версия

Полная версия

Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 50

Во время мясной части пира все было червленое, золотое, во время рыбной – стало серебряным, соответственно водной стихии. Подали посеребренные хлебы, посеребренные салатные лимоны в чашках, и, наконец, на блюде между гигантскими осетрами, миногами и стерлядями появилась Афродита из белого мяса угрей в перламутровой колеснице, влекомой дельфинами над голубовато-зеленым, как морские волны, трепетным студнем, изнутри освещенным огнями.

Затем потянулись нескончаемые сладости – изваяния из марципанов, фисташек, кедровых орехов, миндаля и жженого сахару, исполненные по рисункам Браманте, Карадоссо и Леонардо, – Геркулес, добывающий золотые яблоки Гесперид, басня Ипполита с Федрою, Вакха с Ариадною, Юпитера с Данаею – весь Олимп воскресших богов.

Никита с детским любопытством глядел на эти чудеса, между тем как Данило Кузьмич, теряя охоту к еде при виде голых бесстыдных богинь, – ворчал себе под нос:

– Антихристова мерзость! Погань языческая!

VI

Начался бал. Тогдашние пляски – Венера и Завр, Жестокая Участь, Купидон – отличались медлительностью, так как платья дам, длинные и тяжелые, не позволяли быстрых движений. Дамы и кавалеры сходились-расходились с неторопливою важностью, с жеманными поклонами, томными вздохами и сладкими улыбками. Женщины должны были выступать, как павы, плыть, как лебедки. И музыка была тихая, нежная, почти унылая, полная страстным томлением, как песни Петрарки.

Главный полководец Моро, молодой синьор Галеаццо Сансеверино, изысканный щеголь, весь в белом, с откидными рукавами на розовой подкладке, с алмазами на белых туфлях, с красивым, вялым, испитым и женоподобным лицом, очаровывал дам. Одобрительный шепот пробегал в толпе, когда во время танца Жестокая Участь, роняя, как будто нечаянно, на самом деле нарочно, туфлю с ноги или накидку с плеча, продолжал он скользить и кружиться по зале с той «скучающею небрежностью», которая считалась признаком высшего изящества.

Данило Мамыров смотрел, смотрел на него и плюнул!

– Ах ты, шут гороховый!

Герцогиня любила танцы. Но в тот вечер на сердце у нее было тяжело и смутно. Лишь давняя привычка к лицемерию помогала ей разыгрывать роль гостеприимной хозяйки – отвечать на поздравления с Новым годом, на приторные любезности вельмож. Порою казалось ей, что она не вынесет – убежит или заплачет.

Не находя себе места, блуждая по многолюдным залам, зашла она в маленький дальний покой, где у весело пылавшего камина разговаривали в тесном кружке молодые дамы и синьоры.

Спросила, о чем они беседуют.

– О платонической любви, ваша светлость, – отвечала одна из дам. – Мессер Антонниотто Фрегозо доказывает, что женщина может целовать в губы мужчину, не нарушая целомудрия, если он любит ее небесною любовью.

– Как же вы это доказываете, мессер Антонниотто? – молвила герцогиня, рассеянно щуря глаза.

– С позволения вашей светлости, я утверждаю, что уста – орудие речи – служат вратами души, и, когда они соединяются в лобзании платоническом, души любовников устремляются к устам, как бы к естественному выходу своему. Вот почему Платон не возбраняет поцелуя, а царь Соломон в «Песни Песней», прообразуя таинственное слияние души человеческой с Богом, говорит: лобзай меня лобзанием уст твоих.

– Извините, мессере, – перебил его один из слушателей, старый барон, сельский рыцарь с честным и грубым лицом, – может быть, я этих тонкостей не разумею, но неужели полагаете вы, что муж, застав жену свою в объятиях любовника, должен терпеть?..

– Конечно, – возразил придворный философ, – сообразно с мудростью духовной любви…

– А как же брак?..

– Ах, Боже мой! Да мы о любви говорим, а не о браке! – перебила хорошенькая мадонна Фиордализа, нетерпеливо пожимая ослепительными голыми плечами.

– Но ведь и брак, мадонна, по всем законам человеческим… – начал было рыцарь.

– Законы! – презрительно сморщила Фиордализа свои алые губки. – Как можете вы, мессере, в такой возвышенной беседе упоминать о законах человеческих – жалких созданиях черни, превращающих святые имена любовника и возлюбленной в столь грубые слова, как муж и жена?

Барон только руками развел.

А мессер Фрегозо, не обращая на него внимания, продолжал свою речь о тайнах небесной любви.

Беатриче знала, что при дворе в большой моде непристойнейший сонет этого самого мессера Антонниотто Фрегозо, посвященный красивому отроку и начинавшийся так:

Ошибся царь богов, похитив Ганимеда…

Герцогине сделалось скучно.

Она потихоньку удалилась и перешла в соседнюю залу.

Здесь читал стихи приезжий из Рима знаменитый стихотворец Серафино д’Аквила, по прозвищу Единственный – Unico, маленький, худенький, тщательно вымытый, выбритый, завитой и надушенный человечек с розовым младенческим личиком, томной улыбкой, скверными зубами и маслеными глазками, в которых сквозь вечную слезу восторга мелькала порой плутоватая хитрость.

Увидев среди дам, окружавших поэта, Лукрецию, Беатриче смутилась, чуть-чуть побледнела, но тотчас оправилась, подошла к ней с обычною ласкою и поцеловала.

В это время появилась в дверях полная, пестро одетая, сильно нарумяненная, уже не молодая и некрасивая дама, державшая платок у носа.

– Что это, мадонна Диониджа? Не ушиблись ли вы? – спросила ее дондзелла Эрмеллина с лукавым участием.

Диониджа объяснила, что во время танцев, должно быть от жары и усталости, кровь пошла у нее из носу.

– Вот случай, на который даже мессер Унико едва ли сумел бы сочинить любовные стихи, – заметил один из придворных.

Унико вскочил, выставил одну ногу вперед, задумчиво провел рукой по волосам, закинул голову и поднял глаза к потолку.

– Тише, тише, – благоговейно зашушукали дамы, – мессер Унико сочиняет! Ваше высочество, пожалуйте сюда, здесь лучше слышно.

Дондзелла Эрмеллина, взяв лютню, потихоньку перебирала струны, и под эти звуки поэт торжественно глухим, замирающим голосом чревовещателя проговорил сонет.

Амур, тронутый мольбами влюбленного, направил стрелу в сердце жестокой; но, так как на глазах бога повязка, – промахнулся; и вместо сердца —

Стрела пронзила носик нежный —И вот в платочек белоснежныйРосою алой льется кровь.Дамы захлопали в ладоши.

– Прелестно, прелестно, неподражаемо! Какая быстрота! Какая легкость! О, это не чета нашему Беллинчони, который целыми днями потеет над каждым сонетом. Ах, душечка, верите ли, когда он поднял глаза к небу, я почувствовала – точно ветер на лице, что-то сверхъестественное – даже страшно стало…

– Мессер Унико, не хотите ли рейнского? – суетилась одна.

– Мессер Унико, прохладительные лепешечки с мятой, – предлагала другая.

Его усаживали в кресло, обмахивали веерами.

Он млел, таял и жмурил глаза, как сытый кот.

Потом прочел другой сонет в честь герцогини, в котором говорилось, что снег, пристыженный белизной ее кожи, задумал коварную месть, превратился в лед, и потому-то недавно, выйдя прогуляться во двор замка, она поскользнулась и едва не упала.

Прочел также стихи, посвященные красавице, у которой не хватало переднего зуба: то была хитрость Амура, который, обитая во рту ее, пользуется этой щелкою, как бойницею, чтобы метать свои стрелы.

– Гений! – взвизгнула одна из дам. – Имя Унико в потомстве будет рядом с именем Данте!

– Выше Данте! – подхватила другая. – Разве можно у Данте научиться таким любовным тонкостям, как у нашего Унико?

– Мадонны, – возразил поэт со скромностью, – вы преувеличиваете. Есть и у Данте большие достоинства. Впрочем, каждому свое. Что касается меня, то за ваши рукоплескания я отдал бы свою славу Данте.

– Унико! Унико! – вздыхали поклонницы, изнемогая от восторга.

Когда Серафино начал новый сонет, где описывалось, как во время пожара в доме его возлюбленной не могли потушить огонь, потому что сбежавшиеся люди должны были заливать водою пламя собственных сердец, зажженное взорами красавицы, – Беатриче наконец не вытерпела и ушла.

Она вернулась в главные залы, велела своему пажу Ричардетто, преданному и даже, как порой казалось ей, влюбленному в нее мальчику, идти наверх, ожидать с факелом у дверей спальни, и, поспешно пройдя несколько ярко освещенных многолюдных комнат, вступила в пустынную, отдаленную галерею, где только стражи дремали, склонившись на копья; отперла железную дверцу, поднялась по темной витой лестнице в громадный сводчатый зал, служивший герцогскою спальнею, находившейся в четырехугольной северной башне замка; подошла со свечою к небольшому, вделанному в толщу каменной стены дубовому ларцу, где хранились важные бумаги и тайные письма герцога, вложила ключ, украденный у мужа, в замочную скважину, хотела повернуть, но почувствовала, что замок сломан, распахнула медные створы, увидела пустые полки и догадалась, что Моро, заметив пропажу ключа, спрятал письма в другое место.

Остановилась в недоумении.

За окнами веяли снежные хлопья, как белые призраки. Ветер шумел – то выл, то плакал. И древнее, страшное, вечное, знакомое сердцу напоминали эти голоса ночного ветра.

Взоры герцогини упали на чугунную заслонку, закрывавшую круглое отверстие Дионисиева уха – слуховой трубы, проведенной Леонардо в герцогскую спальню из нижних покоев дворца. Она подошла к отверстию и, сняв с него тяжелую крышку, прислушалась: волны звуков долетели до нее, подобные шуму далекого моря, который слышится в раковинах; с говором, с шелестом праздничной толпы, с нежными вздохами музыки сливался вой и свист ночного ветра.

Вдруг почудилось ей, что не там, внизу, а над самым ухом ее кто-то прошептал:

«Беллинчони… Беллинчони…»

Она вскрикнула и побледнела.

«Беллинчони!.. Как же я сама не догадалась? Да, да конечно! Вот от кого я узнаю все… К нему! Только как бы не заметили?.. Будут искать… Все равно! Я хочу знать, я больше не могу терпеть этой лжи!»

Она вспомнила, что Беллинчони, отговорившись болезнью, не приехал на бал, сообразила, что в этот час он почти наверное дома один, и кликнула пажа Ричардетто, который стоял у дверей.

– Вели двум скороходам с носилками ждать меня внизу, в парке, у потайных ворот замка. Только смотри, если хочешь угодить мне, чтобы никто об этом не знал – слышишь? – никто!

Дала ему поцеловать свою руку. Мальчик бросился исполнять приказание.

Беатриче вернулась в опочивальню, накинула на плечи шубу, надела черную шелковую маску и через несколько минут уже сидела в носилках, направлявшихся к Тичинским воротам, где жил Беллинчони.

VII

Поэт называл свой ветхий, полуразвалившийся домик «лягушачьей норою». Он получал довольно много подарков, но вел беспутную жизнь, пропивал или проигрывал все, что имел, и потому бедность, по собственному выражению Бернардо, преследовала его, «как нелюбимая, но верная жена».

Лежа на сломанной трехногой кровати, с поленом вместо четвертой ноги, с дырявым и тонким, как блин, тюфяком, допивая третий горшок дрянного кислого вина, сочинял он надгробную надпись для любимой собаки мадонны Чечилии. Поэт наблюдал, как потухают последние угли в камине, тщетно стараясь согреться, натягивал на свои тонкие журавлиные ноги изъеденную молью беличью шубенку вместо одеяла, слушал завывание вьюги и думал о холоде предстоявшей ночи.

На придворный бал, где должны были представить сочиненную им в честь герцогини аллегорию «Рай», не пошел он вовсе не потому, что был болен, – хотя в самом деле уже давно хворал и так был худ, что, по словам его, можно было, рассматривая тело его, изучать анатомию всех человеческих мускулов, жил и костей. Но будь он даже при последнем издыхании, все-таки потащился бы на праздник. Действительной причиной его отсутствия была зависть: лучше согласился бы он замерзнуть в своей конуре, чем видеть торжество соперника, наглого плута и пройдохи, мессера Унико, который нелепыми виршами успел вскружить головы светским дурам.

При одной мысли об Унико вся желчь приливала к сердцу Беллинчони. Он сжимал кулаки и вскакивал с постели. Но в комнате было так холодно, что тотчас же снова благоразумно ложился в постель, дрожал, кашлял и кутался.

– Негодяй! – ругался он. – Четыре сонета о дровах, да еще с какими рифмами – и ни щепки!.. Пожалуй, чернила замерзнут – нечем будет писать. Не затопить ли перилами от лестницы? Все равно порядочные люди не ходят ко мне, а если жид-ростовщик свихнет себе шею – не велика беда.

Но лестницы он пожалел. Взоры его обратились на толстое полено, служившее четвертой ногой хромому ложу. Остановился в минутном раздумье: что лучше – дрожать всю ночь от холода или спать на шатающемся ложе?

Вьюга завыла в оконную щель, заплакала, захохотала, как ведьма, в трубе очага. С отчаянной решимостью выхватил Бернардо полено из-под кровати, разрубил на щепки и стал бросать в камин. Пламя вспыхнуло, озаряя печальную келью. Он присел на корточки и протянул посиневшие руки к огню, последнему другу одиноких поэтов.

«Собачья жизнь! – размышлял Беллинчони. – А ведь чем я, подумаешь, хуже других? Не о моем ли прапращуре, знаменитом флорентинце, в те времена, как о доме Сфорца и помину еще не было, божественный Данте сложил этот стих:

Bellincion’ Berti vid’io andar cintoDi cuoio e d’osso?[28]

Небось в Милане, когда я приехал, придворные лизоблюды страмботто от сонета отличить не умели. Кто, как не я, научил их изяществам новой поэзии? Не с моей ли легкой руки ключ Гиппокрены разлился в целое море и грозит наводнением? Теперь, кажется, и в Большом Канале кастальские воды текут… И вот награда! Подохну, как пес в конуре на соломе!.. Впавшего в бедность поэта никто не узнает, точно лицо его скрыто под маскою, изуродовано оспой…»

Он прочел стихи из своего послания к герцогу Моро:

Иного я всю жизнь не слыхивал ответа,Как «с Богом прочь ступай, все заняты места».Что делать? Песенка моя, должно быть, спета.Уж я и не прошу о колпаке шута, —Но хоть на мельницу принять вели поэта,О, щедрый государь, как вьючного скота.

И с горькою усмешкою опустил свою лысую голову.

Долговязый, тощий, с красным длинным носом, на корточках перед огнем, он походил на больную зябнущую птицу.

Внизу в двери дома послышался стук, потом сонная ругань сварливой, опухшей от водянки старухи, его единственной прислужницы, и шлепанье деревянных башмаков ее по кирпичному полу.

– Кой черт? – удивился Бернардо. – Уж не жид ли опять за процентами? У, нехристи окаянные! И ночью не дадут покоя…

Скрипнули ступени лестницы. Дверь отворилась, и в комнату вошла женщина в собольей шубе, в шелковой черной маске.

Бернардо вскочил и уставился на нее.

Она молча приблизилась к стулу.

– Осторожнее, мадонна, – предупредил хозяин, – спинка сломана.

И со светскою любезностью прибавил:

– Какому доброму гению обязан я счастьем видеть знаменитейшую синьору в смиренном жилище моем?

«Должно быть, заказчица. Какой-нибудь любовный мадригалишко, – подумал он. – Ну что ж, и то хлеб! Хоть на дрова. Только странно, как это одна, в такой час?.. А впрочем, имя мое тоже, видно, что-нибудь да значит. Мало ли неведомых поклонниц!»

Оживился, подбежал к очагу и великодушно бросил в огонь последнюю щепку.

Дама сняла маску.

– Это я, Бернардо.

Он вскрикнул, отступил и, чтобы не упасть, должен был схватиться рукой за дверную притолоку.

– Иисусе, Дева Пречистая! – пролепетал, выпучив глаза. – Ваша светлость… яснейшая герцогиня…

– Бернардо, ты можешь сослужить мне великую службу, – сказала Беатриче и потом спросила, оглядываясь: – Никто не услышит?

– Будьте покойны, ваше высочество, никто – кроме крыс да мышей!

– Послушай, – продолжала Беатриче медленно, устремив на него проницательный взор, – я знаю, ты писал для мадонны Лукреции любовные стихи. У тебя должны быть письма герцога с поручениями и заказами.

Он побледнел и молча смотрел на нее, расширив глаза, в оцепенении.

– Не бойся, – прибавила она, – никто не узнает. Даю тебе слово, я сумею наградить тебя, если ты исполнишь просьбу мою. Я озолочу тебя, Бернардо!

– Ваше высочество, – с усилием произнес он коснеющим языком, – не верьте… это клевета… никаких писем… как перед Богом…

Глаза ее сверкнули гневом; тонкие брови сдвинулись. Она встала и, не отводя от него тяжелого, пристального взора, подошла к нему.

– Не лги! Я знаю все. Отдай мне письма герцога, если жизнь тебе дорога, – слышишь, отдай! Берегись, Бернардо! Люди мои ждут внизу. Я с тобой не шутить пришла!..

Он упал перед нею на колени:

– Воля ваша, синьора! Нет у меня никаких писем…

– Нет? – повторила она, наклоняясь и заглядывая ему в глаза. – Нет, говоришь ты?..

– Нет…

– Погоди же, сводник проклятый, заставлю я тебя всю правду сказать. Собственными руками задушу, мерзавец!.. – крикнула она в бешенстве и в самом деле вцепилась ему в горло своими нежными пальцами с такою силою, что он задохся и жилы налились у него на лбу. Не сопротивляясь, опустив руки, только беспомощно моргая глазами, сделался он еще более похожим на жалкую, больную птицу.

«Убьет, как Бог свят, убьет, – думал Бернардо. – Ну что же, пусть… А герцога я не выдам».

Беллинчони был всю жизнь придворным шутом, беспутным бродягою, продажным стихокропателем, но никогда не был изменником. В жилах его текла благородная кровь, более чистая, чем у романьольских наемников, выскочек Сфорца, и теперь он готов был это доказать:

Bellincion’ Berti vid’io andar cintoDi cuoio e d’osso.

Герцогиня опомнилась; с отвращением выпустила из рук своих горло поэта, оттолкнула его, подошла к столу и, схватив маленькую, с продавленными боками, с нагоревшею светильнею, оловянную лампаду, направилась к двери соседней комнаты. Она уже раньше заметила ее и догадалась, что это студиоло – рабочая келья поэта.

Бернардо вскочил и, став перед дверью, хотел преградить ей путь. Но герцогиня молча смерила его таким взглядом, что он съежился, сгорбился и отступил.

Она вошла в обитель нищенской музы. Здесь пахло плесенью книг. На голых стенах с облупленною штукатуркою темнели пятна сырости. Разбитое стекло заиндевелого окошка заткнуто было тряпьем. На письменном наклонном поставце, забрызганном чернилами, с гусиными перьями, общипанными и обглоданными во время искания рифм, валялись бумаги, должно быть, черновые наброски стихов.

Поставив лампаду на полку и не обращая внимания на хозяина, Беатриче стала рыться в листках.

Здесь было множество сонетов придворным казначеям, ключникам, стольникам, кравчим, с шутовскими жалобами, с мольбами о деньгах, дровах, вине, теплой одежде, съестных припасах. В одном из них выпрашивал поэт у мессера Паллавичини к празднику Всех Святых жареного гуся, начиненного айвою. В другом, озаглавленном «От Моро к Чечилии», сравнивая герцога с Юпитером, герцогиню с Юноною, рассказывал, как однажды Моро, отправившись на свидание с любовницей и по дороге застигнутый бурею, должен был вернуться домой, потому что «ревнивая Юнона, догадавшись об измене мужа, сорвала диадему с головы своей и рассыпала жемчуг с небес, подобно бурному дождю и граду».

Вдруг под кипою бумаг заметила она изящную шкатулку из черного дерева, открыла ее и увидела тщательно перевязанную пачку писем.

Бернардо, следивший за нею, всплеснул руками в ужасе. Герцогиня взглянула на него, потом на письма, прочла имя Лукреции, узнала почерк Моро и поняла, что это наконец то, что она искала – письма герцога, черновые наброски любовных стихов, заказанных им для Лукреции; схватила пачку, сунула ее себе за платье на грудь и молча, бросив поэту, как подачку собаке, кошелек с червонцами, вышла.

Он слышал, как она сходила по лестнице, как захлопнулась дверь, и долго стоял среди комнаты, точно громом пораженный. Пол, казалось ему, шатается под ним, как палуба во время качки.

Наконец, в изнеможении, повалился на свое трехногое хромающее ложе и заснул мертвым сном.

VIII

Герцогиня вернулась в замок.

Заметив ее отсутствие, гости перешептывались, спрашивали, что случилось. Герцог тревожился.

Войдя в залу, она приблизилась к нему с немного бледным лицом и сказала, что, почувствовав усталость после пира, удалилась во внутренние покои, чтобы отдохнуть.

– Биче, – молвил герцог, взяв ее руку, холодную и чуть-чуть задрожавшую в руке его, – если тебе нездоровится, скажи, ради Бога! Не забывай, что ты беременна. Хочешь, отложим до завтра вторую часть праздника? Я ведь и затеял-то все только для тебя, дорогая…

– Нет, не надо, – возразила герцогиня. – Пожалуйста, не беспокойся, Вико. Я давно не чувствовала себя так хорошо, как сегодня… так весело… Я хочу видеть «Рай». Я и плясать еще буду!..

– Ну слава Богу, милая, слава Богу! – успокоился Моро, целуя с почтительной нежностью руку жены.

Гости снова перешли в большую «залу для игры в мяч», где для представления «Рая» Беллинчони воздвигнута была машина, изобретенная придворным механиком Леонардо да Винчи.

Когда уселись по местам и потушили огни, раздался голос Леонардо:

– Готово!

Вспыхнула пороховая нить, и в темноте, как ледяные прозрачные солнца, засияли хрустальные шары, расположенные кругообразно, наполненные водою и освещенные изнутри множеством ярких огней, переливавшихся радугой.

– Посмотрите, – указывала соседке на художника дондзелла Эрмеллина, – посмотрите, какое лицо, – настоящий маг! Чего доброго, весь замок подымет на воздух, как в сказке!

– С огнем играть не следует! Долго ли до пожара, – молвила соседка.

В машине за хрустальными шарами спрятаны были черные круглые ящики. Из одного ящика появился ангел с белыми крыльями, возвестил начало представления и, произнося один из стихов пролога —

Великий Царь свои вращает сферы, —

указал на герцога, давая понять, что Моро управляет подданными с такою же мудростью, как Бог небесными сферами.

И в то же мгновение шары стали двигаться, вращаясь вокруг оси машины под странные, тихие, необычайно приятные звуки, как будто хрустальные сферы, цепляясь одна за другую, звенели таинственной музыкой, о которой повествуют пифагорейцы. Особые, изобретенные Леонардо стеклянные колокола, ударяемые клавишами, производили эти звуки.

Планеты остановились, и над каждой из них, по очереди, стали появляться соответственные боги – Юпитер, Аполлон, Меркурий, Марс, Диана, Венера, Сатурн, обращаясь с приветствием к Беатриче.

Меркурий произнес:

О, ты, затмившая все древние светила,О, солнце для живых, о, зеркало небес!Ты красотой своей Отца богов пленила,Лампада из лампад и чудо из чудес!Венера склонила колени пред герцогинею:Все прелести мои ты обратила в прах,Уже назвать себя Венерою не смею,И, побежденная звезда в своих лучах,О, солнце новое, от зависти бледнею!Диана просила Юпитера:Отдай меня, отец, отдай меня в рабыниБогине всех богинь, миланской герцогине!Сатурн, ломая смертоносную косу, восклицал:И будет жизнь твоя блаженна и безбурна,И Век твой Золотой, как древний Век Сатурна.

В заключение Юпитер представил ее высочеству трех эллинских Граций, семь христианских Добродетелей, и весь этот Олимп, или рай, под сенью белых ангельских крыл и креста, унизанного огнями зеленых лампад, символами надежды, снова начал вертеться, причем все боги и богини запели гимн во славу Беатриче, под музыку хрустальных сфер и рукоплескания зрителей.

– Послушайте, – сказала герцогиня сидевшему рядом вельможе Гаспаре Висконти, – отчего же нет здесь Юноны, ревнивой супруги Юпитера, «срывающей головную повязку с кудрей своих, чтобы рассыпать жемчуг на землю, подобно дождю и граду»?

Услышав эти слова, герцог быстро обернулся и посмотрел на нее. Она засмеялась таким странным насильственным смехом, что мгновенный холод пробежал по сердцу Моро. Но, тотчас же овладев собою, заговорила о другом, только крепче прижала под одеждой на груди своей пачку писем.

Предвкушаемая месть опьяняла ее, делала сильной, спокойной, почти веселой.

Гости перешли в другую залу, где ожидало их новое зрелище: запряженные неграми, леопардами, грифонами, кентаврами и драконами триумфальные колесницы Нумы Помпилия, Цезаря, Августа, Траяна с аллегорическими картинами и надписями, гласившими о том, что все эти герои – предтечи Моро; в заключение появилась колесница, влекомая единорогами, с огромным глобусом, подобием звездной сферы, на котором лежал воин в железных ржавых латах. Золотое голое дитя с ветвью шелковицы, по-итальянски моро , выходило из трещины в латах воина, что означало смерть старого, Железного, и рождение нового, Золотого Века, благодаря мудрому правлению Моро. К общему удивлению, золотое изваяние оказалось живым ребенком. Мальчик, вследствие густой позолоты, покрывавшей тело его, чувствовал себя нехорошо. В испуганных глазах его блестели слезы.

Дрожащим, заунывным голосом начал он приветствие герцогу с постоянно возвращавшимся, однозвучным, почти зловещим припевом:

Скоро к вам, о люди, скоро,С обновленной красотой,Я вернусь по воле Моро,Беспечальный Век Златой.

Вокруг колесницы Золотого Века возобновился бал.

Нескончаемое приветствие надоело всем. Его перестали слушать. А мальчик, стоя на вышке, все еще лепетал золотыми коснеющими губами, с безнадежным и покорным видом:

На страницу:
17 из 50