Полная версия
Ночной карнавал
– Мадлен, – его хрип раздался около ее уха.
Глаза сказали: «Еще немного, и ты разом покончишь с тем, что еще не началось.»
Он чувствовал ее дрожь. Ее тело ходило ходуном, колыхалось, как ветка под порывами ветра. Глаза говорят: смерть, не боюсь тебя, а тело говорит: жить хочу. И дожить до утра. А днем – дожить до вечера. И так всегда. По кругу.
Он ослабил хватку красного шарфа, отпустил. У него потемнело перед глазами.
А народ плясал! Ведь это был бал! Прелестный бал в публичном доме – вы на таком танцевали когда-нибудь?!.. Можно сдернуть лиф. Выпустить грудь наружу. Можно разорвать и отшвырнуть верхнюю блестящую юбку, остаться в нижней, белопенной и кружевной; а если надоест и она – прочь и ее. Танцуй, танцуй, великий люд Пари! Верти своих ненаглядных милок! Закружи им головы! Их расчетливые, холодные, жадные головы! Они всегда лишь денег хотят. Сделай так, народ, чтоб они повеселились хоть чуть-чуть от души. Забыли о блеске монет. Пляшите! Мадам заплатила за все! Мадам щедрая. Она и бьет-то нас не сильно, а будто лаская. Любя. Будто целуя, бьет.
Вон они, обнялись, сплелись в танце – апсара и Шива! Ее грудь обнажена. И он так целует родинку меж ее грудей, что его голова, обвешанная бриллиантами и бирюзой, кажется огромным тяжелым украшением, висящим на шее апсары.
Сдернули, вспотев, разгорячась, платье и золотая Жанна с дофином. Золотая Жанна, где ты привязала своего коня?… На улице Риволи, господин. Ты кормила его овсом?… Да, господин. Ты любишь своего дофина?… Да, господин. Нет, господин. Я не люблю его, господин. Я думаю, что я люблю Бога своего, господин. И пусть меня сожгут на золотом костре. Это моя первая и последняя любовь, господин, кто бы меня ни распинал на кошмах и подстилках, на соломе и сене, на тряпье и обносках, на атласе и бархате. Костер мой, золотой, шелковый, богатый. Языки твои драгоценные взвиваются до небес. Лишь эту любовь люди будут вспоминать. А то, как я лежала сначала на дофине, потом он на мне… кому интересно это, господин? Такое, видать, и у тебя в жизни было.
Они слились в поцелуе, Жанна подмигнула. Ускакали, обнявшись. Полуголые. Смешные. Вся выкрашенная золотой краской, Жанна задыхалась, покрывалась вонючим, больным потом. Ее не предупредили, что если она вовремя не смоет с тела краску, то умрет. Жанна!.. Жанна!.. А в будуаре есть вода?… Есть. В каждом. Вода – это наша гордость. И теплая, и горячая, и холодная. Течет даже кипяток – руки обожжешь.
А, вот они. Вот они, убиенные королевы. Мария Стюарт. Танцует, закрыв глаза, и черного бархата платье, расстегнувшись, медленно сползает на пол, а под трауром – ужас ярко-красной исподней рубахи. Ее ведет за руку палач. Он красив, как поэт, любивший ее когда-то. И поэт танцует поодаль, бледный как смерть, и заострившийся от страдания нос торчит, как нож, из рамы черной бородки и изящных усиков. Королева убила мужа ради любовника – королева должна умереть. Сколько преступлений делалось ради любви! Вопреки любви?… Глядите, у Стюарт на шее метина… шрам… это голова прирастала, чтоб она могла появиться здесь, на балу у мадам Лу… Мария-Антуанетта. Выпяченная нижняя губа выпачкана сливовым соком. Выпученные глаза бредово блестят. Ей снилась ее казнь. Во сне она стояла у края собственной могилы. А где король, Людовик?… Людовик… Людови-ик!.. отзовись… Кудлатый пес выползает из-под стола, заваленного виноградом и омарами, уставленного бутылями шампанского и муската.
О пес, до чего ты умен! Умнее человека!.. Тебя назвали человечьим именем…
Рычание. Песий брех на весь зал. Падают два шандала, гаснут свечи. Загорается край шторы. Визг, гам, паника, бег – по валяющимся на полу тканям, по упавшим телам; девки, надрываясь, тащат огромный чан с водой – тушить пожар. Зачем зажгли факелы, сволочи?!.. Мадам приказала. Мадам дура или умная?!.. Ах, это вы, Синьоре. Завтра же я вас рассчитаю. На улицу. Вон. С тремя грошами в кармане.
Тореро и гитана, танцуйте, танцуйте. Еще не ночь; еще не утро. Еще время царения и прославления; и сейчас наступит время любви. Глядите, все танцующие рядом с вами пары освободились от одежд. Танцуют голые. О, как же это красиво.
– Погасите свечи!.. Гасите огонь!.. Сейчас внесут китайские фонарики…
В кромешной тьме маленькие девушки, родом с острова Тайвань, служившие у мадам в качестве банщиц и мойщиц, внесли на длинных бамбуковых прутах горящие теплым и таинственным оранжево-медовым светом круглые и треугольные китайские фонарики, висящие на тонких шелковых нитях. Фонарики раскачивались, и сполохи ходили по стенам. Они качались, как качаются тела в нежной любви.
Гляди, гитана, все обнажились.
Ну да, что ж тут удивительного, Веселый же Дом.
Ты ничего не понимаешь. Смотри на них.
Перед ее глазами плыли шары и ягоды грудей. Гладящие друг друга руки. Смуглые животы, вклеивающиеся в цветы и щиты иных животов, снежно-белых. Жирные складки и тощие ребра. Она видела, как люди ласкают потайные выступы и впадины друг у друга, не понимая, какая на деле тайна мира, зачем и почему заключена в них, в расщелинах и вздыбленных свечах, исходящих горячим воском, кипящим маслом, в катающихся под влажными пальцами жемчужинах, в косицах умащенных благовониями и живым соком волос и кудрей, запрятанных под тяжелыми складками одежд подальше от глаза и осязания. И можно было видеть и осязать. И люди, как не видевшие друг друга никогда, как жадные, с голодухи, как скупые купцы, скупщики самоцветов, как больные, пьющие последнее живительное питье из старой кружки на больничной койке, стуча зубами, дрожа, покрываясь испариной, видели и осязали, гладили и вдыхали, хватали и проникали друг в друга. Люди на карнавале, обнажившись, прозревали: пелена спадала с их глаз, и не оргии желали они, не простого звериного соития – священного танца, обряда, мистерии, чтобы понять: вот зачем я живу на свете. Любовь и наслаждение. Почему бы их не спутать. Это мучительно – все время разделять их. Люди не умеют наслаждаться; и любить также не умеют, не могут они. Гляди, Мадлен, как танец переходит в любовь. Давай и мы обнимемся. Ты не можешь… при людях?… Это не люди, красавица гитана. Это всего лишь маски, как и мы с тобой. Простим им. И они простят нас. Дай сниму с тебя цыганское платье. Ты осталась в монисто. Оно звенит у тебя на смуглой груди.
Тореро вынул розу зубами из волос Мадлен, вобрал ее всю в рот.
Она приблизила губы к его рту и отняла розу губами.
Так они целовались – через розу; и цветок был их губами, и лепестки розы были их языками, и лепестки цветка осязали и лизали, приникали и ласкали друг друга; и одуряющий запах, священный аромат бил в ноздри.
Наконец граф устал кусать увядший цветок. Он выплюнул розу на пол.
– Пойдем, – кивнул он. – Где твой будуар? Публика будет еще долго качаться туда-сюда. Мадам горазда на всякие ухищрения и развлечения.
– Пойдем, – согласилась Мадлен без кокетства. – А маска тореро тебе идет. Не снимай вышитую золотом рубаху. Я сама с тебя ее сниму.
– Ты хороша нагишом, – сказал граф оценивающе. – Погляди вокруг! Что они творят!
Люди, нагие, маслено блестевшие в свете китайских фонарей, соединялись в любви. Музыканты, заказанные мадам, незримые и умелые, заиграли бьющуюся, как бабочка в ночи, музыку. Так бьется сердце в груди, когда ты в любви с любимым первый раз. Любовь. Загадка мира. Все войны – из-за любви. Один выстрел – и начнется новая война. Ибо тот, кто будет стрелять, выстрелит в соперника. И его красавица поймет все и полюбит его, но будет уже поздно. Слишком поздно.
Три девушки подняли на руки стройную, как Венера Книдская, женщину с копной густых черных волос и приблизили ее к возлюбленному; о, входи в меня копьем и лучом, сделай мне больно, убей меня собой. Он насадил ее на вертел. Жарься, дичь. Я не люблю тебя. Я просто жарю тебя. А я, я люблю тебя, возлюбленный. Глубже входи в мое тесто, нож; засаживайся, жестокий палец, втыкай в меня изюм, урюк, курагу, цукаты. Испекусь пирогом, ешь меня; прольюсь вином – испей. А он стоял, как скала, и смеялся, в то время как три девушки насаживали черноволосую на взметнувшийся стержень жизни.
Человек в маске козла повалил на пол фею, со лба феи спадала фата, украшенная живыми незабудками и лилиями; он уселся на нее, как всадник садится на лошадь, и приблизил мужскую свечу к ее кричащему рту. Она билась и вырывалась. Бейся, лошадка. Лошади всегда бьются и вырываются. Необъезженная, девственная лошадка. Не пугайся крови и кнута. Я дам тебе овса. Золотого овса. Золотых монет. Зачем тебе колдовство и волшебство, если я буду отныне и навек твой всадник и царь?!
Двое юношей, один другого краше, крепко обняли девушку с длинной русой косой. Один из юношей поднял ее под мышки, оторвав от пола. Ее ягодицы разошлись, раскрылись под напором рук второго; садись на него, не бойся, он вопьется в тебя навсегда, он будет жить в тебе и качать тебя в колыбели боли, отчаяния, счастья. Да, я люблю его! Да, я люблю его! Да!.. не кричи так громко, я тоже сейчас буду с тобой, ты откроешь мне сдвоенные ладони; видишь, я вхожу в тебя спереди, а он, кого я убью сразу же, как ты забьешься в вопле счастья, – сзади; и так мы будем оба пронзать тебя, попеременно и согласно, и ты станешь терять сознание и возвращать его; и моя рука уже протянута к его горлу; и тут я внезапно понимаю, что и ты, и он – вы оба любите меня; что любовь нельзя разделить, разорвать; что она многолика, многорука и многонога, как Шива; как первобытный дракон; как божество, стоявшее у истоков мира.
– Видишь, Мадлен, это танцы любви, – вышептал ей в ухо тореро, прижимаясь металлической жесткой рубахой к ее голой груди, царапая шитвом соски. – Я никогда не видел таких. Как здесь хорошо. А ты, небось, навидалась.
Он обхватил ее рукой за талию, гладил живот; залез пальцем в пупок. Укусил за шею.
– Нет, – простодушно сказала Мадлен, – я вижу такое в первый раз.
– Каждый что-нибудь и когда-нибудь видит в первый раз.
– Мы идем?…
– Да, мы идем. Вот дверь. Это твоя?…
– Да, моя. Ты сам привел меня в мою комнату. Ты ищейка. У тебя нюх.
– Как прекрасны были эти пары в свете восточных фонариков. Тела из меда… из воска… они капали золотом… исходили соком…
Они завтра изойдут деньгами. У мадам будет необычайная прибыль.
Она горько усмехнулась.
– Вот мое ложе. Правда, богатое ложе?…
Он внимательно поглядел на диван. Мадлен по-детски погладила обивку ладонью. Бедная девочка. Ей кажется – она попала в Рай. За Рай надо, правда, платить. Собственным телом. А душой не надо?!
– Правда. Правда. Богатое. Роскошное. У царей таких отродясь не бывало.
Она польщенно улыбнулась. Боже, какое она еще дитя. Красота, убивающая насмерть. Зачем она стоит перед ним голая?
Его неистовое желание, разогретое близостью совокупляющихся в полутьме зала тел, внезапно и напрочь пропало. Он видел – перед ним стоит богиня. Колдунья. Сейчас она взмахнет руками над его головой. Выкрикнет: мене, текел, фарес. Что-то вроде. И он покроется седыми волосами. И у него выпадут зубы. Задрожат руки. И он упадет перед ней, властительницей времени и жизни, на колени. И вскричит, и руки к ней протянет: прости, что я тебя не любил! Что пришел к тебе и захотел поять тебя, не любя! Все в мире искуплено и одушевлено любовью! Все в мире любовью освящено и оправдано! И бархатный закут в публичном доме. И старый сарай со штабелями бревен. И изба с печью. И богатый дворец, где под пышным балдахином никому не слышны слезы и смех великих царей. И мрачная пещера, где любящие Адам и Ева укрывались от дождя, града и ветра, спали, крепко обнявшись, под завыванье бури, будучи изгнанными из Рая.
– Я… – выдохнул граф, молитвенно глядя на Мадлен, – я…
– Ну, что ты, что ты? – ворчливо и обыденно спросила Мадлен. Прикрыла рот ладонью в зевке. – Что зря время терять? Явился сюда, так…
Она почувствовала нечто. Оно висело в воздухе, как терпкий восточный аромат, как дым от горящего сандала. Раскачивалось елочной игрушкой с блестками на клею.
Он опустился перед ней на колени. Она вслепую нашарила у него на спине застежку, расстегнула вызолоченную рубаху, стала стягивать.
– Я не знаю, как тебя зовут. Сказал бы, что ли… тореро.
Ей неловко было сказать голому мужчине: вы, граф Анжуйский.
– Моя кормилица звала меня Куто, – прошептал граф. – Зови и ты так меня.
– Кормилица, поилица, – проворчала Мадлен.
Граф вскочил с колен и рывком притянул Мадлен к себе.
– Ты больше ни на что не способен, как вот так грубо обниматься?
Его поразила властность и сила, с которой были произнесены ею эти слова.
– Прости, если я сделал тебе больно. Если я делаю не так. Ты… необычна. Если б мы были не в доме мадам Лу, я поклялся бы, что это моя собственная брачная ночь.
– Ты женат?…
Они, обнявшись, рухнули на диван.
Кувшин с вином «Сен-Жозеф», стоявший на столике, упал от сотрясения половицы и разбился. Вино растеклось по полу, запахло виноградниками, солнечной верандой, июльским полднем, дешевыми духами на шее и за ушами грациозных ронских крестьянок, спускающихся к реке за водой.
– Так, не попьем вина, когда обуяет жажда, – сказала Мадлен досадливо. – Прикажи заказать и принести сюда, в номер, самого дорогого муската. Я люблю сладкое.
– Я тоже, – пробормотал граф, зарываясь лицом между ее грудей. – Сосцы твои… лилии… нимфеи…
– Можешь не говорить красивых слов. Мне они не нужны.
Речь лепилась, холодея и замирая, а тела говорили правду.
А карнавал продолжался; лишь они одни не слышали страстных и долгих стонов, заливистого смеха, резких ругательств, вздохов и восхвалений, визгов и шепотов, доносящихся из переполненного нагими людьми зала. Танцующие, вальсируя, разбредались по будуарам и спаленкам, находили укромные уголки под мраморными лестницами, в чуланчиках, на балконах, открытых настежь в теплую, шевелящуюся мириадами звезд летнюю ночь. Люди уворовывали друг друга. Быки похищали Европ. Мускулистые воины – сабинянок. Босуэл, оскалившись, взваливал на круп коня связанную по рукам и ногам нагую Марию Стюарт, а Мария-Антуанетта глядела со слезой во взоре, жалея, что не ее умыкают и изнасилуют не ее. Невидимые оркестранты, став видимыми, из плоти и крови, выбрали и себе подружек. Вон двое спрятались за арфой. Пушистый снег юбок задрался, торчат ноги, как две палки, льется кружевной водопад белья, раздается тихий смех, будто руки волшебницы перебирают струны крохотной арфы эльфов; или клювы колибри. Что за веер на полу? Мерцают в полумраке роскошные парчовые перья павлина. А, это гитана потеряла свою забавку. Обмахивала ею потное лицо. Пялилась на тореадора. А он ей дулю показал. Ему другая приглянулась. Кто?… А царица Семирамида. Ему не надо цыганок, беднячек. Ему цариц подавай. Говорят, он граф замаскированный. И царица на него глаз положила. А у нее ноги не волосатые?… Тю, дурак, ты перепутал, это у царицы Савской были голени и лодыжки все в шерсти, как у дикого зверя, и царь Соломон, приняв ее во дворце, выпустил ее в зал, где полы были настелены из прозрачного хрусталя, а под хрусталем копошились черви, гады, змеи, скорпионы. Царица, трусиха, юбки до ушей подобрала. И все ноженьки ее и увидали. Вот тебе и царица!.. Нет, лучше быть гитаной, да красавицей. И свободной.
Лучше свободы нет в мире ничего.
И слаще поцелуя?…
Совместный стон прорезал тьму, поднялся дымом к звездам, глядящим в проем балконной двери.
Мадам Лу бодрствовала. Следила за ходом праздника любви.
Новоселье удавалось на славу.
Завтра весь Пари будет говорить о ней.
А эта… ее сапфировый кабошончик… Мадлен, чужачка?… Она должна ей все выплатить – на ее заработок от ее набитых стонами и вскриками ночей снят этот дом, куплены яства и наряды, приглашены гости. Ничего. Подождет. Она долго ждала. Подождет и сейчас. Кроме того, она, кажется, заарканила графа Анжуйского. Надо с нее глаз не спускать. Водить ее на поводке. Следить за ними обоими. Тут можно сильно поживиться.
Голая мадам, с белой карманной собачонкой на позолоченной цепи, самодовольно улыбнулась. Люстры гасли в вышине ночного неба. Мадам никогда не думала о себе плохо. Она слыла самой гениальной бандершей Пари.
Граф повадился к Мадлен каждый день – ни свет, ни заря. Он стоял под балконом, простирая кверху руки, и тихо звал:
– Мадлен!.. Маддалена!.. Маделинетта!.. Прекрасная Мадо!.. Я здесь!..
Мадлен выползала на балкон, заслоняя заспанное лицо ладонями, локтями, спутанными волосами. Ей льстило, что граф далеко внизу, а она наверху, на балконе. И может даже в него плюнуть. Правда, ветер отнесет.
– Что тебе?… еще рано… Птицы только проснулись… Почему не идешь сразу в будуар?…
– У нас с тобой целый день впереди… и вся ночь!.. Я заплатил за все!.. Мы сегодня идем гулять по укромным закоулкам Пари!.. Где гнездятся чудеса… ты такого никогда не видела… Я покажу тебе прелестные места… ты будешь в восторге…
Она одевалась стремительно. Обливание в тазу холодной водой, горячая ванна с настоем ромашки, растирание насухо мохнатым, колючим, как еж, полотенцем, ломтик ананаса и чашка кофе на ходу, стоя, еще кусочек ветчины в зубы затолкать, пока гребни и щетки перед венецианским зеркалом в ловких руках пляшут и крутятся, пытаясь прилизать ее буйные крутые кудри, – и вперед, вниз, скатиться по лестнице, сползти по перилам, подобно сорванцу-мальчишке, чмокнуть в щечку консьержку, шепнуть всклокоченной, в наспех запахнутом халате, Риффи, маячащей в дверях каморки: пока, детка, бегу развлекаться!.. передай мадам, что все оплачено с лихвой!.. – и в яркий свет и ослепленье шумящей улицы, в зелень и смех, туда, к нему, ждущему у балкона уже не в маске карнавала – с настоящим лицом, радостным и открытым, как лист каштана – навстречу Солнцу.
Он подхватывал ее на руки, как если бы она упала с балкона; она повисала всей тяжестью на нем.
– Привет, Куто!
– Как вам спалось нынче, маленькая сигарера?… Не тревожили ваш драгоценный сон летучие мыши?…
– К счастью, нет, ты вывалил в подол мадам столько денег, что мышам пришел каюк… хотя бы на время… на то время, что мы…
– Замолчи, хватит о мышах. Знаешь, куда мы сегодня идем?…
– Угадываю!..
Она никогда не могла угадать. Граф вел ее то на карусель, и она садилась верхом на льва, на жирафа, на волка, на лису, хваталась за уши деревянного тигра, визжала, крутясь вокруг башни с зонтом из разноцветных лоскутов; то в цирк, где они хлопали в ладоши наездницам, стоящим на носочках, подняв дрожащие руки, на скачущих лошадях в белых плюмажах; ах, это лошади-гусары, это оборотни, взмахни волшебной палочкой, и медведи превратятся в генералов, а тюлени – в глупых клерков; ты ведь так любишь, Мадлен, воздушных гимнастов – они кувыркаются под темно-красным, цвета крови, куполом, прыгая сквозь кольца, без лонжи, а если упадут, а если разобьются, но ведь и ты кувыркаешься без лонжи, дикая Мадлен; гляди – вот тигры прыгают сквозь горящие обручи… а слоны стоят на задних лапах!.. ха-ха-ха!.. как их обхитрили!.. как надули их, Куто, ты только погляди!.. а кабанов дрессируют?… да, и кабанов дрессируют… и кита можно научить играть на фортепьяно… и весь цирк гудел и вопил от восторга, когда на арену выбегала желтоволосая дрессировщица, щелкала кнутом, и все звери вставали перед ней на задние лапы; то вел граф свою Мадлен на качели и чертово колесо в парк Монсо, и они ели, укачавшись на длинных лодках качелей, жмурясь от мелькания пестроты ветвей и звездчато-солнечных бликов, жареных морских звезд и свежих устриц, обильно сбрызнутых соком грейпфрута, запивая великолепие лета и моря дешевым красным божоле; то тащил ее на пляж, и они раздевались, сбрасывая тоскливые проклятые людские одежды, под тентом в виде гриба-мухомора, бежали к одуряюще слепящей, вспыхивающей на Солнце радугой зеленой воде и шумно, подняв тучу брызг, рушились в нее и плыли, плыли, переплывали на другой берег и сразу обратно, и ничем, ни бегом, ни плаваньем, ни загораньем, калением себя на жаровне чистого кварцевого песка, под лучами палящего светила, не могли заглушить древний властный шум тока крови, бормочущей в глубине их жил лишь одно: Я ХОЧУ ТЕБЯ. Я ЖЕЛАЮ ТЕБЯ. Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.
Так однажды, таскаясь по Пари, они попали на бал в Мулен де ля Галетт. Деревенский бал! Простушки, одетые шоколадницами и феечками! Парни в смешных костюмах петухов и индюков! Аристократки здесь тоже были. Они скрывали личики под вуалями. Бал в Мулен де ля Галетт был балом фабричных работниц, крестьянок из предместий, уличных кокоток, бедных девочек, украдкой убежавших из дому в материнских туфлях и с бабкиными бусами на тощих шейках. Вечер зажигал огни; в купах деревьев моргали розовые, оранжевые, малиновые фонари; разносчики пирожков кричали пронзительно: а у меня с черникой!.. А у меня с клубникой!.. А у меня с вареным сгущенным молоком!.. Покупайте, господа, танцы будут долго, проголодаетесь!.. Продавщицы соков, воды с пузырьками газа и столового вина хохотали, разливая питье в бумажные и берестяные стаканы. Мадлен, давай принесем с собой сюда хрустальные рюмки?… Будем пить арманьяк из хрусталя. А потом подарим рюмку самой красивой гризетке. Как на празднике вина. А как бывает на празднике вина?… О, мы с тобой еще там окажемся!.. Это настоящая Эроп. Ты ее еще не видала. Три дня гудит и пляшет праздник; собираются лучшие виноделы, почетнейшие художники вина – с виноградников Дофинэ, Прованса, Арля, Нима, Лангедока, Гаскони, Роны, Луары. Каждый предлагает попробовать свой товар, прежде чем его купят. Все ходят средь лотков, уставленных бутылями, бутылками и бутылочками… и пробуют, пробуют! Плещется и льется напиток Солнца, то розовый, то зеленый, то золотой, то черный, и кислый и сладкий, и терпкий и нежный, и крепкий, как… Как любовь?… О… дай твои губы…
Он закрывал ей губы губами и пил их, как вино.
На маленькой дощатой сцене сидели три аккордеониста, флейтист, гитарист и маленький мальчик, брямкавший по струнам мандолины. Они играли не в склад, не в лад. Музыка разъезжалась, как старое пальто по швам. Мадлен засмеялась.
– Кто в лес, кто по дрова!..
– Позвольте пригласить вас, сударыня?…
Парень в шляпке с небрежно воткнутым гусиным пером протянул ей крепкую мозолистую руку. Мадлен приняла приглашение. Граф весело следил, как она плясала, встряхивая желтой гривой, болтая с деревенским танцором, притворно закатывая глаза, отмахиваясь головой от смешных вопросов и приторных, как прошлогодний мед, комплиментов. Мадлен распарилась в танце. Подбежала к графу.
– Дай мне платок и веер! Мой павлиний веер!..
Граф, насмешливо улыбаясь, вытащил из одного кармана платок с вышитым на нем гладью именем: «MADELAINE», из другого – сложенный веер из павлиньих перьев.
– Ты растеряха. Я подобрал его тогда… утром… когда уходил от тебя в первый раз. Он валялся на полу в зале. Что там только тогда еще ни валялось.
– Представляю, – скривилась она.
Обмахивая разгоряченные щеки, она отошла к широкому, в три обхвата, платану, прислонилась в дереву спиной. Граф не отрывал от нее сияющих глаз.
– До чего ты хороша, Мадлен.
– Брешешь.
– Грубиянка. Я и не думал, что на земле бывает такая красота.
– Ты влюблен в меня?
Ее глаза лучились бесконечным смехом. Она желала слышать это еще раз; и еще раз; и еще раз.
– Я влюблен в тебя, Мадлен.
– В девку мадам Лу?…
– Не смей о себе так говорить.
– Почему я должна что-либо с тобой не сметь. Ты же мне разрешаешь все.
Он представил ее в объятьях; она выделывала то, что не под силу ни одной смертной. Она знала ужас мистерий. Она ведала тишину молитвы и сакрала. Он преклонялся перед ее Искусством Любви. Этому нельзя научиться, это не опыт; не грязные разнузданные ночи у мадам. Это иное. То, в чем она сама не отдает себе никакого отчета.
– Да. Я разрешаю тебе все.
– Разреши тогда, чтоб художник написал мой портрет. Вон он. Под тем каштаном. Сидит на лавке. Рисует танцующие пары. Эй, художник!.. Сюда, сюда!..
Маленький горбатый человечек в надвинутой на глаза шляпе поднял от холста, вымазанного красками, угрюмое лицо. Челюсть выдвинута вперед. Глаза дико горят в подлобье. Горб торчит вызывающе. Каждый несет свой горб. Каждый несет свой Крест. Как мешок с картошкой на спине. Как мешок с отрубями. С камнями, с голышами. И постепенно мешок превращается в горб. Сбросить его нельзя. Граф, я стану для тебя когда-то таким мешком?! Вросшим в хребет горбом?!
Не дай Бог до этого дожить.
У нас не будет горбов. Мы избегнем их. Мы не верблюды.
Мы не верблюды, мы не слоны!.. Мы маленькие лисята на балу!.. У нас шейки в бантиках. В рюшечках. Господин живописец, нарисуйте меня такой, какая я есть!.. Ничего не придумывайте!..
Горбун аккуратно сложил кисти на угол большой, изгвазданной кучками красок палитры, кряхтя, приподнял зад от скамьи, подошел к красивой, богато одетой паре. Это заказ; они богачи; не надо упускать. Сегодня ты поживишься еще, парень. Ты сделаешь не только свои наброски, но и выдоишь монеты из этих хлыщей. Девка отличная. Писать с нее обнаженку – лучшая участь. Такой натуры он не видал даже в Алжире, а алжирки – роскошные павы, гораздо великолепнее, чем девушки Эроп. А еще лучше островитянки. Мальдивки… Он плавал на Мальдивы на корабле. Писал там, как пьяный, как бешеный. Много холстов сгорело при пожаре корабля, на котором он возвращался. Матросы вопили, выбрасывались в горящих одеждах за борт. Он обмотался холстами, какими смог, и тоже сиганул в ледяную воду. Берег был близко, рифы. Он хороший пловец. Его спас Бог. Его выбросило там, где не было острых скал, и он не пропорол себе грудь.