
Полная версия
Король смеха
Лицо его приняло серьезное, значительное выражение.
– Не шутите?
– Милый мой… Люди, стоящие на страже законов, не шутят. Защитники угнетенных, хранители священных заветов Александра Второго, судебные деятели не имеют права шутить. Нет ли дельца какого-нибудь?
– Как не быть дельцу! У литератора, у редактора журнала дела всегда есть. Вот, например, через неделю назначено мое дело. Привлекают к ответственности за то, что я перепечатал заметку о полицеймейстере, избившем еврея.
– Он что же?.. Не бил его, что ли?
– Он-то бил. А только говорят, что этого нельзя было разглашать в печати. Он бил его, так сказать, доверительно, не для печати.
– Хорошо, – сказал молодой адвокат. – Я беру это дело. Дело это трудное, запутанное дело, но я его беру.
– Берите. Какое вы хотите вознаграждение за ведение дела?
– Господи! Как обыкновенно.
– А как обыкновенно?
– Ребенок! (Он с покровительственным видом потрепал меня по плечу.) Неужели вы не знаете обычного адвокатского гонорара? Из десяти процентов! Понимаете?
– Понимаю. Значит, если я получу три месяца тюрьмы, то на вашу долю придется девять дней? Знаете, я согласен работать с вами даже на тридцати процентах.
Он немного смутился.
– Гм! Тут что-то не так… Действительно, из чего я должен получить десять процентов? У вас какой иск?
– Никакого иска нет.
– Значит, – воскликнул он с отчаянным выражением лица, – я буду вести дело и ничего за это с вас не получу?
– Не знаю, – пожал я плечами с невинным видом. – Как у вас там, у адвокатов полагается?
Облачко задумчивости слетело с его лица. Лицо это озарилось солнцем.
– Знаю! – воскликнул он. – Это дело ведь – политическое?
– Позвольте… Разберемся, из каких элементов оно состоит: из русского еврея, русского полицеймейстера и русского редактора! Да, дело, несомненно, политическое.
– Ну вот. А какой же уважающий себя адвокат возьмет деньги за политическое дело?!
Он сделал широкий жест.
– Отказываюсь! Кладу эти рубли на алтарь свободы!
Я горячо пожал ему руку.
II
– Систему защиты мы выберем такую: вы просто заявите, что вы этой заметки не печатали.
– Как так? – изумился я. – У них ведь есть номер журнала, в котором эта заметка напечатана.
– Да? Ах, какая неосторожность! Так вы вот что: вы просто заявите, что это не ваш журнал.
– Позвольте… Там стоит моя подпись.
– Скажите, что поддельная. Кто-то, мол, подделал. А? Идея?
– Что вы, милый мой! Да ведь весь Петербург знает, что я редактирую журнал.
– Вы, значит, думаете, что они вызовут свидетелей?
– Да, любой человек скажет им это!
– Ну, один человек, – это еще не беда. Можно оспорить. Testis unus testis nullus… Я-то эти закавыки знаю. Вот если много свидетелей – тогда плохо. А нельзя сказать, что вы спали, или уехали на дачу, а ваш помощник напился пьян и выпустил номер?
– Дача в декабре? Сон без просыпу неделю? Пьяный помощник? Нет, это не годится. Заметка об избиении полицеймейстером еврея помещена, а я за нее отвечаю как редактор.
– Есть! Знаете, что вы покажете? Что вы видели, как полицмейстер бил еврея.
– Да я не видел!!
– Послушайте… Я понимаю, что подсудимый должен быть откровенен со своим защитником. Но им-то вы можете сказать, чего и на свете не было.
– Да как же я это скажу?
– А так: поехал, мол, я по своим делам в город Витебск (сестру замуж выдавать или дочку хоронить), ну, иду, мол, по улице, вдруг смотрю: полицеймейстер еврея бьет. Какое, думаю, он имеет право?! Взял да и написал.
– Нельзя так. Бил-то он его в закрытом помещении. В гостинице.
– О господи! Да кто-нибудь же видел, как он его бил? Были же свидетели?
– Были. Швейцар видел.
Юный крючкотвор задумался.
– Ну хорошо, – поднял он голову очень решительно. – Будьте покойны, – я уже знаю, что делать. Выкрутимся!
III
Когда мы вошли в зал суда, мой адвокат так побледнел, что я взял его под руку и дружески шепнул:
– Мужайтесь.
Он обвел глазами скамьи для публики и, чтобы замаскировать свой ужас перед незнакомым ему местом, заметил:
– Странно, что публики так мало. Кажется, дело сенсационное, громкий политический процесс, а любопытных нет.
Действительно, на местах для публики сидели только два гимназиста, прочитавшие, очевидно, в газетах заметку о моем деле и пришедшие поглазеть на меня.
В глазах их читалось явно выраженное сочувствие по моему адресу, возмущение по адресу тяжелого русского режима, и сверкала в этих открытых чистых глазах явная решимость в случае моего осуждения отбить меня от конвойных (которых, к сожалению, не было), посадить на мустанга и ускакать в прерии, где я должен был прославиться под кличкой кровавого мстителя Железные Очки…
Я невнимательно прослушал чтение обвинительного акта, рассеянно ответил на заданные мне вопросы и вообще, все свое внимание сосредоточил на бедном адвокате, который сидел с видом героя повести Гюго «Последний день приговоренного к смерти».
Когда председатель сказал: «Слово принадлежит защитнику», – мой защитник притворился, что это его не касается. Со всем возможным вниманием он углубился в разложенные перед ним бумаги, поглядывая одним глазом на председателя.
– Слово принадлежит защитнику!
Я толкнул его в бок.
– Ну что же вы… начинайте!
– А? Да, да… Я скажу…
Он, шатаясь, поднялся.
– Прошу суд дело отложить до вызова новых свидетелей.
Председатель удивленно спросил:
– Каких свидетелей?
– Которые бы удостоверили, что мой обвиняемый…
– Подзащитный!
– Да… Что мой этот… подзащитный не был в городе в тот момент, когда вышел номер журнала.
– Это лишнее, – сказал председатель. – Обвиняемый – ответственный редактор и все равно отвечает за все, что помещено в журнале.
– Бросьте! – шепнул я. – Говорите просто вашу речь.
– А? Ну-ну. Господа судьи и вы, присяжные заседатели!..
Я снова дернул его за руку.
– Что вы! Где вы видите присяжных заседателей?
– А эти вот, – шепнул он мне. – Кто такие?
– Это ведь коронный суд. Без участия присяжных.
– Вот оно что! То-то я смотрю, что их так мало. Думал, заболели…
– Или спят, – сказал я. – Или на даче, да?
– Защитник, – заметил председатель, – раз вы начали речь, прошу с обвиняемым не перешептываться.
– В деле открылись новые обстоятельства, – заявил мой защитник, глядя на председателя взглядом утопающего.
– Говорите.
IV
– Господа судьи и вы… вот эти… коронные… тоже судьи. Мой обвиняемый вовсе даже не виноват. Я его знаю как высоконравственного человека, который на какие-нибудь подлости не способен…
Он жадно проглотил стакан воды.
– Ей-богу. Вспомните великого основателя судебных уставов… Мой защищаемый видел своими глазами, как полицеймейстер бил этого жалкого, бесправного еврея, положение которых в России…
– Опомнитесь! – шепнул я. – Ничего я не видел. Я перепечатал из газет. Там только один швейцар и был свидетелем избиения.
Адвокат – шепотом:
– Тссс! Не мешайте… Я нашел лазейку…
Вслух:
– Господа судьи и вы, коронные представители… Bcе мы знаем, каково живется руководителю русского прогрессивного издания. Штрафы, конфискации, аресты сыплются на него, как из ведра… изобилия! Свободных средств обыкновенно нет, а штрафы плати, а за все отдай! Что остается делать такому прогрессивному неудачнику? Он должен искать себе заработка на стороне, не стесняясь его сущностью и формой. Лишь бы честный заработок, господа судьи, и вы, присяжн… присяжные поверенные! Человек без предрассудков, мой защищаемый в свободное от редакционной работы время снискивал себе пропитание, чем мог. Конечно, мизерная должность швейцара второстепенной витебской гостиницы – это мало, слишком мало… Но нужно же жить и питаться, господа присяжные! И вот, мой защищаемый, находясь временно в должности такого швейцара в витебской гостинице, – сам, своими глазами, видел, как зарвавшийся представитель власти избивал бедного бесправного пасынка великой нашей матушки России, того пасынка, который, по выражению одного популярного писателя,
…создал песню, подобную стону,И навеки духовно почил.– Виноват, – заметил потрясенный председатель.
– Нет, уж вы позвольте мне кончить. И вот я спрашиваю: неужели правдивое, безыскусственное изложение виденного есть преступление?! Я должен указать на то, что юридическая природа всякого преступления должна иметь… исходить… выражать… наличность злой воли. Имела ли она место в этом случае? Нет! Положа сердце на руку – тысячу раз нет. Видел человек и написал. Но ведь и Тургенев, и Толстой, и Достоевский писали то, что видели. Посадите же и их рядом с моим подзащищаемым! Почему же я не вижу их рядом с ним?! И вот, господа судьи, и вы… тоже… другие судьи, – я прошу вас, основываясь на вышесказанном, вынести обвинительный приговор насильнику-полицеймейстеру, удовлетворив гражданский иск моего обвиняемого и за ведение дел издержки, потому что он не виноват, потому что правда да милость да царствуют в судах, потому что он продукт создавшихся условий, потому что он надежда молодой русской литературы!!!
Председатель, пряча в густых, нависших усах предательское дрожание уголков рта, шепнул что-то своему соседу и обратился к «надежде молодой русской литературы»:
– Обвиняемому предоставляется последнее слово.
Я встал и сказал, ясным взором глядя перед собою:
– Господа судьи! Позвольте мне сказать несколько слов в защиту моего адвоката. Вот перед вами сидит это молодое существо, только что сошедшее с университетской скамьи. Что оно видело, чему его там учили? Знает оно несколько юридических оборотов, пару-другую цитат, и с этим крохотным, микроскопическим багажом, который поместился бы в узелке, завязанном в углу носового платка, – вышло оно на широкий жизненный путь. Неужели ни на одну минуту жалость к несчастному и милосердие – этот дар нашего христианского учения – не тронули ваших сердец?! Не судите его строго, господа судьи, он еще молод, он еще исправится, перед ним вся жизнь. И это дает мне право просить не только о снисхождении, но и о полном его оправдании!
Судьи были, видимо, растроганы. Мой подзащитный адвокат плакал, тихонько сморкаясь в платок.
* * *Когда судьи вышли из совещательной комнаты, председатель громко возгласил:
– Нет, не виновен!
Я, как человек обстоятельный, спросил:
– Кто?
– И вы признаны невиновным, и он. Можете идти.
Все окружили моего адвоката, жали ему руки, поздравляли…
– Боялся я за вас, – признался один из публики, пожимая руку моему адвокату. – Вдруг, думаю, закатают вас месяцев на шесть.
Выйдя из суда, зашли на телеграф, и мой адвокат дал телеграмму:
«Дорогая мама! Сегодня была моя первая защита. Поздравь – меня оправдали. Твой Ника».
Телеграфист Надькин
I
Солнце еще не припекало. Только грело. Его лучи еще не ласкали жгучими ласками, подобно жадным рукам любовницы; скорее нежная материнская ласка чувствовалась в теплых касаниях нагретого воздуха.
На опушке чахлого леса, раскинувшись под кустом на пригорке, благодушествовали двое: бывший телеграфист Надькин и Неизвестный человек, профессия которого заключалась в продаже горожанам колоссальных миллионных лесных участков в Ленкорани на границе Персии. Так как для реализации этого дела требовались сразу сотни тысяч, а у горожан были в карманах, банках и чулках лишь десятки и сотни рублей, то ни одна сделка до сих пор еще не была заключена, кроме взятых Неизвестным человеком двугривенных и полтинников заимообразно от лиц, ослепленных ленкоранскими миллионами.
Поэтому Неизвестный человек всегда ходил в сапогах, подметки которых отваливались у носка, как челюсти старых развратников, а конец пояса, которым он перетягивал свой стан, облаченный в фантастический бешмет, – этот конец делался все длиннее и длиннее, хлюпая даже по коленям подвижного Неизвестного человека.
В противовес своему энергичному приятелю бывший телеграфист Надькин выказывал себя человеком ленивым, малоподвижным, с определенной склонностью к философским размышлениям.
Может быть, если бы он учился, из него вышел бы приличный приват-доцент.
А теперь, хотя он и любил поговорить, но слов у него вообще не хватало, и он этот недостаток восполнял такой страшной жестикуляцией, что его жилистые, грязные кулаки, кое-как прикрепленные к двум вялым рукам-плетям, во время движения издавали даже свист, как камни, выпущенные из пращи.
Грязная форменная тужурка, обтрепанные, с громадными вздутиями на тощих коленях брюки и фуражка с полуоторванным козырьком – все это, как пожар – Москве, служило украшением Надькину.
II
Сегодня, в ясный пасхальный день, друзья наслаждались в полном объеме: солнце грело, бока нежила светлая весенняя, немного примятая травка, а на разостланной газете были разложены и расставлены, не без уклона в сторону буржуазности, полдюжины крашеных яиц, жареная курица, с пол-аршина свернутой бубликом «малороссийской» колбасы, покривившийся от рахита кулич, увенчанный сахарным розаном, и бутылка водки.
Ели и пили истово, как мастера этого дела. Спешить было некуда; отдаленный перезвон колоколов навевал на душу тихую задумчивость, и, кроме того, оба чувствовали себя по-праздничному, так как голову Неизвестного человека украшала новая барашковая шапка, выменянная у ошалевшего горожанина чуть ли не на сто десятин ленкоранского леса, а телеграфист Надькин украсил грудь букетом подснежников и, кроме того, еще с утра вымыл руки и лицо.
Поэтому оба и были так умилительно-спокойны и неторопливы.
Прекрасное должно быть величаво…
Поели…
Телеграфист Надькин перевернулся на спину, подставил солнечным лучам сразу сбежавшуюся в мелкие складки прищуренную физиономию и с негой в голосе простонал:
– Хо-ро-шо!
– Это что, – мотнул головой Неизвестный человек, шлепая ради забавы отклеившейся подметкой. – Разве так бывает хорошо? Вот когда я свои ленкоранские леса сплавлю, – вот жизнь пойдет. Оба, брат, из фрака не вылезем… На шампанское чихать будем. Впрочем, продавать не все нужно: я тебе оставлю весь участок, который на море, а себе возьму на большой дороге, которая на Тавриз. Ба-альшие дела накрутим.
– Спасибо, брат, – разнеженно поблагодарил Надькин. – Я тебе тоже… Гм!.. Хочешь папироску?
– Дело. Але! Гоп!
Неизвестный поймал брошенную ему папироску, лег около Надькина, и синий дымок поплыл, сливаясь с синим небом…
III
– Хо-ррро-шо! Верно?
– Да.
– А я, брат, так вот лежу и думаю: что будет, если я помру?
– Что будет? – хладнокровно усмехнулся Неизвестный человек. – Землетрясение будет!.. Потоп! Скандал!.. Ничего не будет!!
– Я тоже думаю, что ничего, – подтвердил Надькин. – Все тоже сейчас же должно исчезнуть – солнце, земной шар, пароходы разные – ничего не останется!
Неизвестный человек поднялся на одном локте и тревожно спросил:
– То есть… Как же это?
– Да так. Пока я жив, все это для меня и нужно, а раз помру, – на кой оно тогда черт!
– Постой, брат, постой… Что это ты за такая важная птица, что раз помрешь, так ничего и не нужно?
Со всем простодушием настоящего эгоиста Надькин повернул голову к другу и спросил:
– А на что же оно тогда?
– Да ведь другие-то останутся?!
– Кто другие?
– Ну, люди разные… Там, скажем, чиновники, женщины, министры, лошади… Ведь им жить надо?
– А на что?
– «На что, на что»! Плевать им на тебя, что ты умер. Будут себе жить, да и все.
– Чудак! – усмехнулся телеграфист Надькин, нисколько не обидясь. – Да на что же им жить, раз меня уже нет?
– Да что ж они, для тебя только и живут, что ли? – с горечью и обидой в голосе вскричал продавец ленкоранских лесов.
– А то как же? Вот чудак – больше им жить для чего же?
– Ты это… Серьезно?
Злоба, досада на наглость и развязность Надькина закипели в душе Неизвестного. Он даже не мог подобрать слов, чтобы выразить свое возмущение, кроме короткой мрачной фразы:
– Вот сволочь!
Надькин молчал.
Сознание своей правоты ясно виднелось на лице его.
IV
– Вот нахал! Да что ж ты, значит, скажешь: что вот сейчас там в Петербурге или в Москве – генералы разные, сенаторы, писатели, театры – все это для тебя?
– Для меня. Только их там сейчас никого нет. Ни генералов, ни театров. Не требуется.
– А где же они?! Где?!!
– Где? Нигде.
– ?!! ?!!
– А вот если я, скажем, собрался, в Петербург приехал, – все бы они сразу и появились на своих местах. Приехал, значит, Надькин, и все сразу оживилось: дома выскочили из земли, извозчики забегали, дамочки, генералы, театры заиграли… А как уеду – опять ничего не будет. Все исчезнет.
– Ах, подлец!.. Ну и подлец же… Бить тебя за такие слова – мало. Станут ради тебя генералов, министров затруднять. Что ты за цаца такая?
Тень задумчивости легла на лицо Надькина.
– Я уже с детства об этом думаю: что ни до меня ничего не было, ни после меня ничего не будет… Зачем? Жил Надькин – все было для Надькина. Нет Надькина – ничего не надо.
– Так почему же ты, если ты такая важная персона, – не король какой-нибудь или князь?!
– А зачем? Должен быть порядок. И король нужен для меня, и князь. Это, брат, все предусмотрено.
Тысяча мыслей терзала немного охмелевшую голову Неизвестного человека.
– Что ж, по-твоему, – сказал он срывающимся от гнева голосом, – сейчас и города нашего нет, если ты из него вышел?
– Конечно, нет.
– А посмотри, вон колокольня… Откуда она взялась?
– Ну, раз я на нее смотрю, – она, конечно, и появляется. А раз отвернусь – зачем ей быть? Для чего?
– Вот свинья! А вот ты отвернись, а я буду смотреть – посмотрим, исчезнет она или нет?
– Незачем это, – холодно отвечал Надькин. – Разве мне не все равно – будет тебе казаться эта колокольня или нет?
Оба замолчали.
V
– Постой, постой, – вдруг горячо замахал руками Неизвестный человек. – А я, что ж, по-твоему, если умру… Если раньше тебя – тоже все тогда исчезнет?
– Зачем же ему исчезать, – удивился Надькин, – раз я останусь жить?! Если ты помрешь – значит, помер, просто чтобы я это чувствовал и чтоб я поплакал над тобой.
И, встав с земли и стоя на коленях, спросил ленкоранский лесоторговец сурово:
– Значит, выходит, что и я только для тебя существую, значит, и меня нет, ежели ты на меня не смотришь?
– Ты? – нерешительно промямлил Надькин.
В душе его боролись два чувства: нежелание обидеть друга и стремление продолжить до конца, сохранить всю стройность своей философской системы.
Философская сторона победила.
– Да! – твердо сказал Надькин. – Ты тоже. Может, ты и появился на свет для того, чтобы для меня достать кулич, курицу и водку и составить мне компанию.
Вскочил на ноги ленкоранский продавец… Глаза его метали молнии. Хрипло вскричал:
– Подлец ты, подлец, Надькин! Знать я тебя больше не хочу! Извольте видеть – мать меня на что рожала, мучилась, грудью кормила, а потом беспокоилась и страдала за меня?! Зачем? Для чего? С какой радости?.. Да для того, видите ли, чтобы я компанию составил безработному телеграфистишке Надькину! А? Для него я рос, учился, с ленкоранскими лесами дело придумал, у Гигикина курицу и водку на счет лесов скомбинировал. Для тебя? Провались ты! Не товарищ я тебе больше, чтобы тебе лопнуть!
Нахлобучив шапку на самые брови и цепляясь полуоторванной подметкой о кочки, стал спускаться Неизвестный человек с пригорка, направляясь к городу.
А Надькин печально глядел ему вслед и, сдвинув упрямо брови, думал по-прежнему, как всегда он думал:
«Спустится с пригорка, зайдет за перелесок и исчезнет… Потому, раз он от меня ушел – зачем ему существовать? Какая цель? Хо!»
И сатанинская гордость расширила болезненное, хилое сердце Надькина и освещала лицо его адским светом.
Сорные травы
Жвачка
Однажды на обеде в память Чехова несколько критиков говорили речи. Один сказал:
– Чехов был поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…
– Браво! – зааплодировали присутствующие.
Другой критик заявил, что и он тоже хочет сказать речь…
Подумав немного, он сказал:
– Изобразитель российских сумерек, Чехов в то же время был певцом интеллигентского безволия.
Третий критик объявил, что если присутствующие ничего не имеют против, то и он готов возложить скромный словесный венок на могилу «певца сумерек».
– Браво!
Критик поклонился и начал:
– В дополнение к прекрасным характеристикам Чехова, сделанным моими коллегами, я скажу, что талант Чехова расцветал в сумерках русской жизни, в которых текла и жизнь безвольной интеллигенции… Да, господа! Чехов, если так можно выразиться, поэт сумерек…
И встал четвертый критик.
– Говоря о Чехове, многие забывают указать на ту внешнюю обстановку, в которой жил великий писатель. Время тогда было серенькое, и это отражалось на героях его произведений. Все они были серенькие, сумеречные, ибо то время было время сумерек, и Чехов был его поэтом. Безвольная, рыхлая интеллигенция того времени нашла в нем своего бытописателя; и, подводя итоги деятельности Чехова, о нем можно выразиться в заключительных словах: «Чехов был настоящим поэтом сумерек, изобразителем безвольной интеллигенции…»
* * *Я отозвал этого четвертого критика в сторону и спросил:
– Откуда вы узнали, что Чехов был поэтом сумерек?
Он тупо посмотрел на меня.
– Я знаю это из достоверных источников.
– Изумительно! Так-таки – поэт сумерек?
– Ей-богу. И еще – певец безвольной интеллигенции.
– Да?!
Я потихоньку подводил его к открытому по случаю духоты окну и в то же время с интересом говорил:
– Как вы все это ловко и оригинально подмечаете!..
Опершись на подоконник, он сказал:
– Интеллигентское безволие, расцветшее в сумерках чеховск…
Кивая сочувственно головой, я неожиданно схватил его за ноги и выбросил в окно.
Оно находилось на высоте четвертого этажа.
Одним глупым критиком сделалось меньше.
* * *Это была моя жертва на алтарь прекрасного, чуткого писателя…
Певца сумерек…
Гордиев узел
Однажды в вагоне второго класса пассажирского поезда толстый добродушный пассажир вынул сигару и закурил.
Глаза у него были маленькие, хитрые, улыбка мягкая, чрезвычайно добрая, а манеры грубоватые, с оттенком фамильярного дружелюбия.
Против него сидели три пассажира, сбоку еще два – и все пятеро посмотрели на него с ненавистью, угрожающе, как только он выпустил изо рта первый залп тяжелого дыма.
– Это вагон для некурящих, – сдержанно заметил рыжий человек.
Толстяк затянулся второй раз и зажмурил глаза от удовольствия.
– Слушайте! Здесь нельзя курить: это вагон для некурящих!
– Ну-у?
– Да вот вам и ну! Потрудитесь или бросить сигару, или выйти на площадку.
– Да нет… Я уж лучше тут докурю.
– Как – тут? Почему – тут? Ясно вам говорят, что здесь нельзя курить!
– Кто говорит?
– Я говорю. И мои соседи… И все…
– Да почему?
– Мы дыму не переносим!
Курильщик выразил на своем лице изумление, смешанное с иронией.
– Что… Не любите? Дыму испугались? Как же вы на войну пойдете, если дыму боитесь? Эх, публика! Вот оттого-то вас японцы…
Он сделал длительный перерыв, сладко затянувшись сигарой.
– …И побили… что мы дыму боимся.
– При чем тут японцы? Ясно здесь написано на табличке: «Просят не курить!»
Лицо толстяка выразило искреннюю печаль и огорчение.
– Боже мой! Как в этой фразе, в этих словах выразился весь русский человек – раб по призванию. Весь пресловутый русский дух сидит в этой фразе! Для него «написано», значит – свято. Печатное слово для него жупел, страшилище, и он перед ним распластывается, как дикарь перед строгим божеством.
– Сами вы дикарь!
– Нет, милостивые государи, не дикарь я. Не дикарь я, потому что…
Он затянулся.
– …Потому что я рассуждаю и этим являю собою высший интеллект.
– Хороший интеллигент! Интеллигент, а поступает, как нахал.
– Извините меня, сударыня, но вы смешали два разных понятия: интеллигент и интеллект. Это именно и подтверждает мою мысль: дикарь – тот, кто слепо преклоняется перед печатными словами, не зная их подлинного смысла.
Рыжий пассажир, ошеломленный этими словами, потряс головой, подумал немного и сказал:
– Куренье вредно для здоровья.
– Вот оно, вот, – страдальчески поморщился курильщик. – Вот с помощью этих понятий вы и воспитываете будущее поколение, хилое, слабое, не обкуренное дымом и не закаленное суровой жизнью!..