bannerbanner
Пушкин в Александровскую эпоху
Пушкин в Александровскую эпохуполная версия

Полная версия

Пушкин в Александровскую эпоху

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 33

Если государю императору угодно будет употребить перо мое для политических статей, то постараюсь с точностью и с усердием исполнить волю его величества. С радостью взялся бы я за редакцию «политического и литературного журнала», то есть такого, в котором печатались бы политические и заграничные новости, около которого соединил бы писателей с дарованиями, и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые все еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению. Осмеливаюсь также просить дозволения заняться историческими изысканиями в наших государственных архивах и библиотеках. Не смею и не хочу взять на себя звание историографа, после незабвенного Карамзина, но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III».

Ответ не заставил себя ждать и превзошел ожидания Пушкина. 31 июля 1831 г., ему обещано было разрешение на издание газеты, и тогда же – с явной охотой и благорасположением – дано право на посещение и изучение государственных архивов и библиотек, под руководством статс-секретаря Д.Н. Блудова. Несколько позднее и уже после того, как были написаны обе патриотические пьесы («Клеветникам России» и «Бородинская годовщина»), т. е. в ноябре месяце, самым неожиданным образом устроилось и официальное, служебное положение Пушкина. Его причислили к министерству иностранных дел сверх штата, согласно с отзывом начальников ведомства, заявивших о неимении вакантных мест в своем распоряжении; но при этом Пушкину положено было весьма значительное, по времени, содержание, по 5000 р. ас. в год, что отчасти сравнивало его со сверстниками, успевшими обогнать поэта на иерархическом поприще. Казалось, все спешили на встречу желаниям и помыслам Пушкина в Царском Селе, и самые распоряжения, которых он был предметом, носят еще явную печать сочувствия к намерению поэта связать новый, семейный период своей жизни с дельным, обширным патриотическим трудом. Оставалось пользоваться предоставленными ему выгодами и свободой – и довести постепенно оба предприятия, взятые им на себя, до блестящих результатов, какие они обещали и каких он был в праве ожидать от своего труда. Известно однако же, что оба предприятия, на пути своего развития, встретили неожиданные помехи, преимущественно в нравственном, душевном, субъективном настроении их автора, – помехи эти в короткое сравнительное время успели остановить рост Пушкинских проектов, а, наконец, и вовсе упразднить их.

Главной силой, разрушившей планы Пушкина, были именно политические и общественные идеалы его, которые не уместились в рамках, официально заготовленных для них.

Историю падения замыслов Пушкина начинаем с проекта газеты. Не подлежит сомнению, что новый политический орган, задуманный поэтом, связывался у него с воспоминаниями о «Литературной Газете» барона Дельвига. Еще в предыдущем 1830 г. Пушкин мечтал о превращении издания друга в газету политическую и заготовил даже формальную просьбу в этом смысле, часть которой уже известна публике, по выдержкам из нее, напечатанным прежде, в наших материалах для биографии Пушкина, 1855 года. Побуждения, которые он тогда выставлял на вид, требуя дополнения «Литературной Газеты» политическим отделом, значительно разнились с теми, которые теперь легли в основу его нового прошения. Тогда он говорил о материальном и нравственном ущербе, какой терпели русские писатели от монополии «Северной Пчелы», захватившей иностранные известия и пользующейся этой даровой силой для привлечения, так сказать, невольных подписчиков и читателей и для распространения между ними своих корыстных, часто клеветнических нападков на врагов. На материальный ущерб, наносимый целому и наиболее достойному классу русских писателей, Пушкин всего более и налегал, предполагая, что администрация будет особенно чувствительна к охранению интересов законного труда, честного добывания людьми насущных средств к жизни. Он ходатайствовал о добавлении газеты своего друга подцензурным политическим отделом единственно во имя справедливости, восстановления нарушенных прав писателей и доставления им возможности бороться равным оружием с соперниками, которые теперь занимают привилегированное положение в обществе. Внезапное исчезновение «Литературной Газеты» со сцены журнального мира сделало ненужным дальнейшее ходатайство о расширении ее программы.

Совсем другие требования заявлялись теперь Пушкиным, и действительно, теперь у него не то стояло на первом плане. Он собирался привлечь лучшие, надежнейшие силы нашего литературного мира к общей работе по выяснению существующих порядков русской жизни, по толкованию смысла правительственных мер и распоряжений, по развитию в обществе твердых политических идей – и особенно понятий о своем достоинстве, обязанностях и роли в государстве.

В разные эпохи нашей жизни и многими даровитыми нашими людьми давно уже сознавалась необходимость выйти из тяжелого положения, какое всегда выпадает на долю общества и частных лиц, которым приходится стыдиться тех самых основ существования, которым они покоряются. Весьма честные и благородные умы, с самого начала столетия, заняты были у нас постоянно отысканием нравственного смысла в коренных учреждениях государства – думали о реформе, преобразовании тех из них, которые почему-либо утеряли прежний смысл. Либеральный консерватизм не был новостью на Руси – и причина понятна: с осмысленным и поясненным фактом современного политического быта России как будто становилось легче для совести подчиняться всем его требованиям и естественным последствиям. Той же работе разъяснения, оправдания исторического положения государства и дополнения его, по возможности, новыми элементами нравственного содержания, Пушкин намеревался посвятить, вслед за некоторыми своими предшественниками, и новую политическую газету. Здесь не мешает заметить, что мысли, которые он собирался проводить в ней, были ему самому нужны, может быть, еще более, чем его будущим слушателям и читателям: они, эти мысли, восстановляли его морально в собственных его глазах, разрешали те болезни совести, которые сопровождают обыкновенно всякие перемены направлений и убеждений. Мало того – он питал еще и надежду, что идеальным представлением обязанностей, лежащих на тех, которые занимают важнейшие функции в государстве, он привлечет их к высшему пониманию своего призвания и долга, чем и окажет немаловажную услугу современникам. Желая испробовать почву, на которой ему придется действовать, Пушкин представил даже рассмотрению ген. Бенкендорфа и образчики тона и приемов, в каких он намерен излагать выдающиеся события внутри империи, выбрав для этого несколько фактов из ближайшей современной истории[93]. Образчики эти, отчасти взятые им прямо из записной своей книжки, не имеют ничего общего ни по языку, ни по намерению, с рутинным, приниженным и подобострастным способом сообщать полуофициальные известия, какой тогда господствовал в нашей журналистике. Пушкин или дает картинный рассказ происшествия и оставляет его говорить таким образом самого за себя, или разъясняет его, смелым словом убежденного человека. Он собирался стать русским консервативным публицистом на свой образец, и его надобно было еще уметь понимать, прежде чем разлагать и ценить сущность его мнений.

Мысль – доставить русской форме политического быта такое же почетное место в области теорий государственного права и политических наук вообще, какое в них занимают наиболее уважаемые и ценимые формы правлений, пришла Пушкину опять как ответ на позорящие обвинения заграничной интеллигенции. Он сделался очень чувствителен к выходкам и диффамациям западного либерализма, направленным на всю историю России и на общество. Ему казалось, что отыскать нравственные начала, на которых зиждется наше государство, значит – оградить честь русского ума и народного характера, участвовавших в его образовании. И нет сомнения, что большинство тогдашних писателей, на содействие которых Пушкин и рассчитывал, пошли бы охотно за ним. Кому же не было бы дорого обрести идею и моральную основу в том порядке дел, в том роде жизни, с которыми связано бесповоротно все существование каждого из них; кому не была дорога возможность хотя бы диалектически развить и публично высказать затаенные верования и надежды своей души? Да и кроме того, многие распознавали в намерениях Пушкина еще более возвышенную цель, – именно, цель создать через посредство своего органа и для обращения в публике популярное учение, содержащее философски высокое понимание и определение вообще государственной власти, – они и не ошибались в этом.

Под программой журнала, действительно таилась у Пушкина общественная теория, имевшая в виду доставить государственной власти санкцию мысли и свободного анализа, наравне со всеми другими санкциями, ею прежде полученными со стороны церкви, права и народных убеждений. Не трудно наметить основные черты самой теории, как они сказываются в статье Пушкина о Радищеве, в разборе книги последнего, озаглавленной: «Мысли на дороге», и как они отложились во множестве отрывков, оставшихся после поэта в бумагах его, как просвечивали в устных его заявлениях, долго сохранявшихся его семейством и друзьями.

Теория Пушкина была опять, в сущности, не что иное, как отражение патриотических воззрений В.А. Жуковского, который подчинил им своего друга тем легче, что последний носил в себе зародыш такого направления уже издавна, по свидетельству ближайших его друзей, как, напр., кн. П.А. Вяземского. Вероятно, в Царском Селе оба поэта сошлись ближе в понимании сущности доктрины, которую один из них уже и прежде наметил в бессмертных словах, сказанных им в своей записке: «Подробный план учения В.К. Наследника», недавно опубликованной («Русск. Старина», 1880, февраль): «Уважай общее мнение: оно часто бывает просветителем монарха; оно вернейший помощник его… общее мнение всегда на стороне правосудного государя. Люби свободу, то есть правосудие… свобода или порядок одно и то же: любовь царя к свободе утверждает любовь к повиновению в подданных» и проч.

Консерватизм Пушкина совершенно совпадал с такой исходной точкой политических убеждений Жуковского, и оба они думали совершенно одинаково о важнейших явлениях русской жизни. Все духовные стремления общества, думал Пушкин, – все его надежды и чаяния, равно как и требования материального свойства, собираются в правительстве, как в естественном своем хранилище, данном историей: Они тщательно берегутся там до тех пор, пока с наступлением срока, переработанные долгой мыслью и в совете с лучшими умами страны, выходят опять на свет в образе учреждений, в форме создания новых и восстановления старых прав, – возвращаясь, таким образом, снова в народ, но уже становясь ступенью в его прогрессивном развитии. Нет ни стыда, ни унижения беспрекословно подчиняться такой чуткой власти, как бы, впрочем, она ни называлась: абсолютной, патриархальной, деспотической и т. д. Вот в кратких словах сущность консервативной черты Пушкина, которая порождала известные его заявления в том же духе, часто останавливавшие на себе внимание его современников и последующих его ценителей, и которую он собирался развивать в новом своем органе.

Здесь необходимо сказать, что примеры иногда весьма оживленной критики заведенных порядков и официальных мероприятий, которая почасту встречается в записках и в корреспонденции Пушкина от этого времени, нисколько не свидетельствуют об его измене своим убеждениям. Напротив, он чрезвычайно дорожил новыми нажитыми убеждениями даже и после того, как принужден был отказаться от публичной их защиты. Можно доказать фактами, что всякий раз, как грубые толчки и удары со стороны реального мира нарушали стройность его консервативной теории, колебали ее основания и грозили потрясти веру в ее положения, он глубоко возмущался и спешил с горячим обличением всех тех, которые делом и примером своим поднимали на нее руку. Он становился в это время не только раздражителен и дерзок, но и глубоко несчастлив, – словно целость и неприкосновенность теории была ему необходима для возможности собственного существования, спасала его самого от большой умственной и нравственной беды.

Сложнее представляется на вид, с первого раза, другой вопрос, неизбежно идущий вслед за первым. Что же сделалось теперь у Пушкина с его темами о важности передового сословия в государстве, о призвании аристократии служить надежным посредником между народом и правительством, и с другими темами подобного рода?. Как помирил он новую свою консервативную теорию с прежней, которую никогда не покидал совсем, и которой придерживался, как известно, еще в 1835 году, то есть почти накануне смерти? Ответ на вопрос не так затруднителен, как он сначала кажется. Противоречие между двумя учениями при ближайшем рассмотрении сводится на простое недоразумение между двумя однородными силами, которые всегда наклонны к компромиссу и примирению. На теоретической почве особенно противоречье легко сглаживается. Не трудно было возвести, например, Пушкину, хотя он никогда не занимался философскими выкладками, оба принципа к высшему единству, и с помощью разных аналогий и диалектики самым естественным образом представить противоположные свои начала составными частями одного и того же целого, одного и того же общественного идеала, весьма способными к совместной жизни. Так именно и случилось с Пушкиным. Враждебные по натуре элементы свободно приютились в его мысли и мирно процветали в ней рядом друг с другом, взаимно ограничивая и умеряя себя и представляя зрелище теоретической гармонии, какое редко дают те же элементы, когда они произрастают на реальной, исторической почве.

Но каковы бы ни были отношения Пушкина к обоим своим учениям, – несомненно, что для публичной их защиты в журнале требовался некоторый простор мысли, некоторая свобода в оценке явлений и право свободного критического разбора тех из них, которые могут затемнять светлый лик поставляемого на вид идеала. Это было, может статься, еще необходимее для позднейшей консервативной теории, чем для первой, либерально-олигархической, которая, нося на себе слишком явно фантастический характер, ни в каких особенных заботах и предосторожностях не нуждалась. Другое дело – учение о государственной власти. Нельзя же было, в самом деле, призывать публику к лучшему пониманию своего быта, хлопотать о поднятии уровня политических идей в обществе, проповедовать спасительные, ободряющие и укрепляющие истины, употребляя то же самое, полувнятное, пошлое бормотание, которое служило тогдашней печати при передаче ею внутренних и внешних событий. Для успеха распространения новых философско-политических начал между образованными людьми эпохи все-таки требовалось хотя бы подобие мужественной речи, нечто похожее на одушевление человека, проникнутого своим предметом, и желательно было действие бодрого слова, сбросившего с себя старую, обветшалую и изношенную оболочку. Но тут-то и встретились затруднения. Генерал Бенкендорф, заведовавший ходом и направлением общественной мысли и никогда особенно не доверявший благонадежности писателей и журналистов, не нашел и теперь достаточных причин для какого-либо изменения цензурных обычаев времени в пользу нового издания. Он думал, что, испробованный и освященный употреблением, способ понимать и излагать предметы политического характера – совершенно достаточен для русского общества и отвечает вполне всем умственным его запросам. К этому присоединилось у него закоренелое убеждение, что все, слишком возвышенные цели, поставляемые себе русскими людьми и все крупные их замыслы, выходящие за черту общего уровня дел и понятий, служат им только удобным способом скрывать тенденциозные намерения весьма сомнительного свойства. Он и не замедлил обнаружить вскоре эту часть своих убеждений самым недвусмысленным образом.

В 1832 г. явился альманах «Северные Цветы», изданный Пушкиным и его друзьями в пользу семейства покойного барона Дельвига. В этом сборнике статей, Пушкин поместил превосходное свое стихотворение: «Анчар – древо яда», которое и сделалось поводом довольно неприятной для автора истории. Под предлогом, что пьеса его, беспрекословно дозволенная к печати обыкновенной цензурой, не была предварительно послана на обсуждение верховной цензуры, как требовал того порядок, генерал Бенкендорф упрекал Пушкина в измене принятым на себя обязательствам, в нарушении честного слова и в обмане. Замечательно, что надзор, молчаливо терпевший доселе подобные же, довольно многочисленные уклонения Пушкина от правила – восстал теперь с горячим обличением и притом в такой форме, которая показалась слишком резкой Пушкину, так что он долго не мог забыть ее и вспоминал еще о ней с горечью, спустя четыре года, в письме к жене из Москвы, в 1836 г., когда состоял уже четыре месяца редактором журнала «Современник»: «Брюллов сей час от меня едет в П.-Б., скрепя сердце; боится климата и неволи. Я стараюсь его утешить и ободрить; а, между тем, у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком[94], я получал уже полицейские выговоры, и мне говорили: Vous avez trompé, и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело – нечего сказать[95]»

Пушкин, разумеется, принялся тогда отписываться, ссылаясь на прежние примеры и представляя новые доводы в свое оправдание. Он мол не хотел мелкими произведениями своей музы похищать время сильно занятых государственных людей, а все крупные произведения свои неотложно представлял на их рассмотрение и обсуждение и проч. Но, вместе с тем, он очень хорошо понимал, что сущность дела заключается совсем не в нарушении установленных правил относительно появления в свете его стихотворения, а в характере и содержании самой пьесы. Сопоставление различной участи раба и князя, действующих каждый по законам своего положения и призвания, показалось надзору отдаленным политическим намеком. Единственное объяснение несоразмерной с проступком живости и бесцеремонности упреков приходилось искать в досаде надзора на то, что подобные сомнительные и опасные мотивы поэзии могут еще встречаться под пером автора, после всех благодеяний, на него излитых. А, между тем, пьеса Пушкина не имела ничего преднамеренного и целиком вылилась, без всякой примеси, из одного его поэтического созерцания людей и природы. Все это заставило крепко призадуматься Пушкина. Если по поводу небольшого стихотворения, чуждого всяких намеков и посторонних целей, могли отродиться такие вспышки гнева и негодования, чего же можно было ожидать впредь для будущей газеты от подозрительности надзора? Бодрость Пушкина не устояла при мысли, что ему предстоит каждодневно садиться на скамью подсудимых и разъяснять непонятые надзором слова и фразы. Он упал духом. Когда московские его друзья, обрадованные известием о приобретении им печатного органа в свое распоряжение, просили его о программе и выражали самые сангвинические надежды на успех журнала, Пушкин поспешил охладить их настроение. Насмешливо и с досадой писал он им: «Какую программу хотите вы видеть? часть политическая – официально ничтожная, часть литературная – существенно ничтожная: известия о курсе, о приезжающих и отъезжающих – вот вам и вся программа… Я хотел уничтожить монополию и успех. Остальное мало меня интересует. Газета моя будет немного похуже «Северной Пчелы». Угождать публике я не намерен, браниться с журналами хорошо раз в пять лет, и то – Косичкину, а не мне. Стихотворений помещать не намерен, ибо и Христос запретил метать бисер перед публикой: на то проза-мякина»…

Черновой отрывок любопытного письма, здесь приведенный, доказывает, что поэт не сразу отказался от намерения редактировать газету, хотя ясно прозревал, какая будущность ей предстоит. Но прошло немного времени, и невозможность дать свое имя изданию, которое должно было оказаться, по условиям существования, его ожидавшим, немного похуже «Северной Пчелы», как он выразился, уяснилась ему вполне. Когда пропали из вида высокие цели и намерения, лежавшие в основании первоначального проекта, какая была надобность еще цепляться за него и посвящать ему свой труд. Пушкин принял намерение сдать обузу дальнейшего ведения постылого предприятия первому человеку, который согласился бы принять на себя роль подставного издателя. Он вскоре и нашел такого человека, да притом так обрадовался своей находке, что порядочно не разузнал и фамилии заместителя. В переписке с женой он постоянно называл его «Отрыжковым», а, между тем, это было довольно известное и типическое лицо петербургского мира: статский советник, Наркиз Иванович Тарасенко-Отрешков.

Н.И. Отрешков успел составить себе репутацию серьезного ученого и литератора по салонам, гостиным и кабинетам влиятельных лиц, не имея никакого имени и авторитета ни в ученом, ни в литературном мире. Он прослыл агрономом, политико-экономом, финансовой способностью, не соприкасаясь с людьми науки и не выходя на арену публичности. Вероятно, в одном из петербургских салонов Пушкину и указали на Н.И. Отрешкова, как на образцового и дельного сотрудника по журналу. Отрешков не усомнился взять в свои руки газету, сделавшуюся предметом мук и отвращения для ее основателя, и вести ее без признака редакторской способности, без литературных связей в обществе и без капитала, нужного, чтобы поставить на ноги сложное предприятие. Пушкин не хотел ни во что вмешиваться. Вышло то, что должно было выйти – переговоры длились и ничем не кончились. Когда позднее, и уже после смерти Пушкина – один из многочисленных покровителей Отрешкова – граф Г.Г. Строгонов, назначенный председателем в опеке по делам Пушкинской фамилии, ввел Отрешкова, вслед за собой, и в опекунскую комиссию, он играл в ней весьма значительную роль. Под непосредственным наблюдением Отрешкова печаталось посмертное издание «Сочинений Пушкина», удивившее даже и тогдашнюю, не очень взыскательную публику, своей беспорядочностью, и он же предлагал, для устройства материального положения семьи Пушкина, меры, которые, без щедрот государя, выпавших на ее долю, конечно, не обеспечили бы прочно ее будущности к существованию, как это случилось. По окончании ликвидации долгов и имущества умершего поэта, Отрешков собрал бумаги, прошедшие через его руки, в течении довольно долгого процесса этого разбирательства, и принес их в дар императорской Публичной библиотеке. Там, в числе других документов, можно видеть и схематическое изображение наружного вида газеты, которую он брался издавать. Это – пустой лист бумаги, расчерченный пером на несколько отделов с оглавлениями: – Внутренние известия, внешние известия и т. д. Вот все, что осталось на свете от газеты и от политической идеи Пушкина.

Несколько более сохранилось документов и свидетельств от другого замысла Пушкина – написать историю Петра I, который тоже не осуществился, как и первый, но с тою разницей, что погасал уже медленно и постепенно, с ходом самых работ историка.

С необычайным рвением принялся Пушкин, особенно летом 1832 г., за разбор и чтение документов, касающихся царствования Петра I в государственном архиве, являясь туда каждодневно пешком с Черной речки, где жил. По первым же собранным материалам, он приступил к составлению текста, к спокойному, стройному повествованию о жизни и эпохе государя, точно предварительная критическая разработка свидетельств была уже кончена автором; за то, позабытая вначале, она явилась после в середине труда и расстроила его. Пушкин сам почувствовал, что прямое изготовление исторического текста после беглого взгляда, брошенного на данные, из которых труд должен вырастать – есть дело весьма преждевременное. Почти на каждой строчке своего повествования, он встречался с сомнением или относительно достоверности источника, откуда взят был описываемый факт, или относительно правильной постановки и освещения его. Все такие сомнения он обозначал вопросительными знаками в рукописи и – текст повествования покрыт такими знаками. Они указывали, где должна была произойти новая проверка данных и новое исследование их, в дополнение упущений первоначального поверхностного обзора. Несколько примеров Пушкинского исторического рассказа, пересеченного во всех направлениях такими предостерегающими знаками, и нарушающими как течение его, так и внимание и доверие читателя – собраны были нами в материалах для биографии Пушкина в 1856 г.

Историк однако ж продолжал упорствовать в намерении изготовить сперва текст сочинения для того, чтобы впоследствии разрушить его критической проверкой, и довел свою работу до 1689 года – провозглашения Петра единодержавным правителем государства. Тут он остановился, вероятно, потому, что дальше и нельзя было идти в этом направлении: масса преобразовательных мер монарха, требовавшая настоятельно классификации и тщательного разбора, загромождала дорогу. Пушкин переменил манеру труда; он отказался от эпического рассказа и заменил его самым кропотливым подбором, в хронологическом порядке фактов и указов царствования за каждый год, сопровождая выписки свои примечаниями для памяти, с целью, по всем вероятиям, воспользоваться теми и другими, когда достаточное количество собранного материала позволит приступить к составлению уже настоящей истории.

На страницу:
22 из 33