bannerbanner
Юношеские годы Пушкина
Юношеские годы Пушкинаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 24

– Можно, дяденька, налить вам и Ивану Афанасьичу? – спросила племянница и взяла кофейник.

– Наливай, душенька, наливай, а мы вот с ним покуда оглядимся.

– Что, вас никак смущают сии смертоносные орудия? – с усмешкой спросил он, видя, что гость в недоумении остановился перед одной из небольших чугунных пушек, поставленных на балюстраде балкона. – Вот нынче вечером узнаете их назначение, – загадочно добавил он, – а покамест полюбуйтесь-ка картиной природы. Ну что, как находите, сударь мой?

Прислонившись к одному из столбов, на которых лежала крыша балкона, Дмитревский засмотрелся на расстилавшуюся внизу панораму. Перед каменной лестницей балкона, среди клумб цветов, бил фонтан, начиная от которого уступами шел довольно крутой спуск к Волхову. Голубая лента реки красиво извивалась между желтеющими нивами, зеленеющими лугами, а плывшие по ней барки и лодки приятно оживляли этот мирный сельский вид. У берега, прямо против усадьбы, были привязаны к плоту большая крытая лодка и маленький ботик.

– Это моя флотилия, – самодовольно объяснил Гаврила Романович, – на «Гаврииле» мы ездим всей семьей к соседям…

– На «Гаврииле»?

– Да, вон – на той лодке: она окрещена так в честь моего ангела-хранителя.

– А имя ботику, как вы полагаете, – какое? – послышался со стороны стола звонкий голосок молодой хозяйки.

– Пашенька? – спросил наугад гость, лукаво улыбнувшись.

– И не угадали! – засмеялась она в ответ. – У дяди есть еще большая любимица.

– Тайка?

– Ну да!

– Так-с.

Державин только погрозил пальцем племяннице, а потом показал Дмитревскому в сторону, где за плетнем темнела кудрявая купа дерев.

– А там мой сад фруктовый. Сам сажаю, и, не поверите, какая услада сбирать потом плоды рук своих!

– Но та беседка, вон, что на холме, дяде еще милее, – заметила Прасковья Николаевна, указывая в свою очередь на видневшуюся в отдалении, на высоте, беседку, – там он по целым часам беседует со своей Музой…

– Из-за нее забывает и жену, и весь остальной мир! – внезапно раздался позади говорящих другой женский голос.

В дверях балкона стояла сама супруга старика поэта, Дарья Алексеевна. После обычных взаимных приветствий она пригласила гостя за стол и продолжала:

– Видите направо флигель? Это ткацкая, где ткутся у меня сукна да полотна. А спросите-ка Гаврилу Романыча, когда он в последний раз был там?

– И не дай Бог мне, душенька, без спросу вторгаться в твою область! – добродушно отозвался муж. – Ведь и ты не тревожишь же моей Музы?

Понемногу на балконе собралось все остальное заспавшееся общество. Веселый неумолчный говор и смех огласили воздух.

– Только не по-заморскому болтайте, детки! – заметил Гаврила Романович, когда послышалось несколько французских фраз. – Смотрите, чтобы с вами не случилось того, что друг мой Шишков, Александр Семеныч, проделал с девицей Турсуковой.

– Что ж он сделал с нею, дяденька?

– Что? А вот что. Был у этой девицы роскошнейший рисовальный альбом, вывезенный из Парижа; были в нем рисунки разных светил живописи, а подписи-то все были французские, даже русских художников.

– Какой позор! – сказал Александр Семеныч. – Русский художник рисует для русской девицы – и стыдится подписаться русскими буквами; совсем исковеркал свое бедное имя!

Как на грех подвернулся тут шутник-племянник (на манер вот моего Сени).

– Да не угодно ли, – говорит, – дядя, перо и чернил?

– Давай! – сказал Александр Семеныч; взял перо, обмакнул в чернила да и переправил все как есть подписи на русский лад; а на первой, заглавной странице настрочил собственный куплетец:

Без белил ты, девка, бела,Без румян ты, девка, ала;Ты честь, хвала отцу, матери,Сухота сердцу молодецкому.

Внизу же, как подобает, расчеркнулся:

«Александр Шишков».

Анекдот хозяина еще более развеселил молодых мужчин. Барышни, напротив, надули губки.

– А что же сказала девица на такую непрошеную любезность? – спросила одна из барышень. – Поблагодарила?

– От радости слов не нашла: расплакалась, а альбом отправила опять в Париж – вывесть помарки; но стихи Александра Семеныча не похерила-таки, сохранила!

– Теперь, однако ж, и Александру Семенычу икается, – вступился за обиженную девицу Дмитревский.

– Что так?

– Да так-с… Задевают уж больно его с «Беседой» молодые «карамзинисты»: сочинили стихотворный пасквиль…

Тут кстати будет сказать несколько слов по поводу упомянутой Дмитревским «Беседы» – литературного общества, к которому принадлежал и Державин.

Когда в конце прошлого столетия начинающий еще писатель Карамзин стал печатать свои «Письма русского путешественника», чисто разговорный язык этих писем (помимо их любопытного содержания) возбудил к автору их симпатии большинства читателей, особенно молодого поколения. Зато приверженцы старинного слога ополчились против него, и глава их, академик Шишков, выпустил свое знаменитое «Рассуждение о старом и новом слоге». Ближайший друг Карамзина, известный также в свое время стихотворец Дмитриев, уговаривал его написать возражение. Карамзин, который, между тем был сделан историографом (31 октября 1803 г.) и порвал уже всякую связь с текущей литературой, долго отнекивался. Наконец, вынужденный уступить, он написал обширную статью против Шишкова и прочел ее своему приятелю.

– Одобряешь? – спросил он его.

– И весьма! – был ответ.

– Ну вот, – сказал Карамзин, – я исполнил твою волю. Теперь позволь мне исполнить свою…

И с этими словами он бросил тетрадь в камин.

Но друзья его не угомонились. Молодой талантливый писатель Дашков в брошюре своей «О легчайшем способе отвечать на критику» разобрал «Рассуждение» Шишкова, как говорится, по косточкам и доказал незнание им основных правил русского и славянского языков. Вслед за ним и прочие молодые литераторы в журналах и отдельных брошюрах осыпали Шишкова градом насмешек. Тот бросился за советом к своему сотоварищу по старинному слогу, Державину: что ему делать?

– Да махнуть рукой, – отвечал Гаврила Романович совершенно в том же примирительном духе, как отвечал Дмитриеву Карамзин. – Мудрость в середине крайностей. Дунь на искру – разгорится, сказал Иисус Сирах, а плюнь – так погаснет.

Шишков на вид смирился, не стал препираться с врагами печатно. Но по его почину шишковисты (как назывались тогда последователи старинного слога) начали собираться друг у друга для «противоборства нашествию иноплеменных». Большая часть «шишковистов» были литературные посредственности, о которых в наше время даже никто и не говорит. Но были между ними и выдающиеся таланты: Державин, Крылов, Гнедич, князь Шаховской (Гнедич, впрочем, впоследствии вышел из их кружка). Державин, у которого был прекрасный барский дом в Петербурге, с колоннами по бокам и статуями четырех богинь над главным фасадом, отвел у себя для этих сборищ большой зал в два света, а на хоры поставил орган. Так образовалось литературное общество, сначала названное «Ликеем», потом «Атенеем» и наконец «Беседой, или Обществом любителей российской словесности». Устав нового общества был представлен министром народного просвещения графом Разумовским на высочайшее утверждение, и первое публичное чтение «Беседы» состоялось 11 марта 1811 года. Ожидали даже, что будет государь. Для приветствия его Державин сочинил гимн «Сретение Орфеем Солнца», который Бортнянский положил на музыку. О новом обществе шло в высшем кругу уже так много толков, что на первое заседание стеклась вся столичная знать, числом не менее 200 человек. Но государь чем-то был задержан и не приехал. С тех пор собрания «Беседы» вошли в моду, и весь цвет Петербурга – блестящие мундиры и бальные платья разукрасили державинский зал. «Беседа» гремела и торжествовала, особенно с тех пор, как Шишков, один из четырех председателей ее (другими тремя были: Державин, А. С. Хвостов и Захаров), сделался президентом Российской академии, а попечителями четырех отделов «Беседы» были назначены четыре министра, в том числе прежний недруг Шишкова, Ив. Ив. Дмитриев, а Карамзин, родоначальник молодой партии, был избран в почетные члены «Беседы».

И вдруг теперь, когда он, Гаврила Романович, правая рука Шишкова, удалился только на лето в деревню, чтобы набраться к осени свежих сил, близкий приятель и гость его, Иван Афанасьевич Дмитревский, сам состоявший почетным членом «Беседы», позволяет себе во всеуслышание, при его домашних, говорить о каком-то пасквиле на Шишкова!

– Да автор-то пасквиля не известен? – спросил Державин, нахмурив брови.

– Называют Дашкова.

– Опять этот Дашков!

– А вы, Иван Афанасьич, не помните тех стихов? – неосторожно спросил один из молодых людей.

– Как не помнить. Не совсем еще память отшибло.

– Скажите их нам!

– Да вот, как дядюшка ваш…

– Позвольте, дядя, сказать их?

– Да ведь они, верно, злы и непристойны?

– Злы – да, несомненно; непристойны – нет.

– Что ж, пожалуй, говорите, – нехотя разрешил Гаврила Романович.

Дмитревский поднял глаза к стропилам балкона и начал каким-то замогильным голосом, но с обычным своим искусством:

Мятется сонм, но вдруг, трикратноПрокашлявши, встает Шишков, —Шишков, от чьих речей зевают,Кого читатели не знают,Но знает бедный Глазунов…[17]Встает – в молчании глубоком,Благоговеют все пред ним.Вращая всюду мрачным оком, —В церковном слоге и высоком,Гласит к сочленам он своим:«Воспряньте, други, от покоя!Настал бо лютой распри час!На то сию „Беседу“ строя,В едину купу собрал вас…»

Несколько раз хозяин порывался перебить декламатора, но тот упорно глядел в потолок. Дойдя до последнего стиха, он, будто спросонья, захлопал глазами, недоумевая огляделся.

– Что, не заснули еще, господа? А меня уж, признаться, совсем в сон клонит… – добавил он, зевая в руку.

– Зевота ужасно заразительна! – засмеялась одна из барышень, также закрывая рот рукою.

– Особенно когда речь идет о «Беседе», – подхватил Капнист, громко уже зевая.

Кругом раздались общие зевки, общий смех.

– И вовсе не смешно, а неприлично! – с неудовольствием заметил Державин.

– Но согласитесь, дяденька, – сказал племянник, – что чтения «Беседы» крайне сухи, и только басни Крылова несколько разгоняют скуку.

– Чтения наши, друг мой, служат не ребячьей забаве, а родной словесности: они насквозь пропитаны русским духом…

– Да Карамзин-то, который написал «Марфу Посадницу», который пишет теперь «Историю государства Российского», – разве менее русский, чем мы с вами? И не сами ли вы, дядя, предложили его в почетные члены «Беседы»?..

– Вот пристал! – отмахнулся дядя. – Ты меня, любезный, чего доброго, еще в карамзинскую веру совратить хочешь?

– Да не мешало бы, дядя…

– Что?! Вот не было печали…

Дарья Алексеевна, видя, что спор их начинает принимать слишком острый характер, озаботилась дать разговору другое направление. Подойдя к перилам балкона, она крикнула вниз, к реке:

– Девчонка! А, девчонка!

Дмитревский машинально оглянулся. На плоту у берега реки стояла 70-летняя старушка с подобранным подолом и удила рыбу, никакой другой «девчонки» кругом не было видно. Но что окрик хозяйки относился именно к ней, подтвердилось тем, что старуха, наскоро оправив подол и свернув лесу на удилище, откликнулась в ответ:

– Сейчас, сударыня!

– Почему вы ее называете девчонкой? – удивился Дмитревский.

– Да так, знаете, по старой привычке, – отвечала Дарья Алексеевна. – Анисью Сидоровну дали мне еще в приданое, и она у меня здесь, в Званке, теперь то же, что у Гаврилы Романыча его Михалыч.

Когда Анисья Сидоровна поднялась по косогору к балкону, барыня приказала ей распорядиться достать из огорода арбуз, «да поспелее».

– Гаврила-то Романыч у нас ведь, кроме арбузов, никаких фруктов не уважает, – пояснила она гостю.

До обеда Иван Афанасьевич удалился в отведенный ему покой, чтобы отдохнуть часок. Когда он вышел затем в гостиную, то застал уже там несколько соседей-помещиков, за которыми было нарочно послано в честь редкого столичного гостя. Ожидали еще из села Грузина, отстоящего от Званки всего на 18 верст, всесильного тогда военного министра, графа Аракчеева; но оказалось, что тот был вызван в Павловск по случаю описанного нами выше царского праздника и в имение свое еще не возвратился.

– Знал бы, так не переодевался бы! – сказал Державин, с сожалением оглядывая на себе коричневый фрак, короткие брюки и сапожки, которые заменили теперь столь милые ему халат и туфли, и поправляя на голове парик с косичкой, заступивший место столь удобного колпака.

Несмотря, однако, на отсутствие именитого соседа, а может быть, именно благодаря его отсутствию, обед прошел чрезвычайно оживленно. Предложенный хозяином первый тост за императора Александра и августейшую мать его Марию Федоровну был единодушно подхвачен всеми.

На этот раз Гаврила Романович отказался, в виде исключения, даже от короткого послеобеденного сна.

– Теперь, государи мои, покорнейше прошу следовать за мною на вольный воздух, – предложил он гостям и, весело посвистывая, вышел впереди всех.

Неразлучная с ним Тайка с пронзительным лаем выбежала вслед за ним и от радости, что может погулять, запрыгала и закружилась у его ног.

Все общество длинной вереницей потянулось к тому холму с беседкой, где старик поэт (как рассказывала поутру Дмитревскому Прасковья Николаевна) всего чаще вдохновлялся. Последним поплелся своей дрожащей походкой, поддерживаемый казачком, старец актер.

У подножия холма шумела уже толпа разряженных крестьянских парней и девушек; в стороне чинно стояла кучка деревенских хозяев-мужиков и баб. Когда все общество «господ» расположилось в беседке и по зеленому скату холма приблизился мажордом Михалыч в сопровождении двух дворовых, которые несли за спиной туго набитые мешки, Гаврила Романович поднялся на ноги, обнажил голову и, указывая на Дмитревского, сказал собравшемуся внизу народу такую речь:

– Вот старый друг и приятель мой из Питера привез добрую весточку, что наш царь-батюшка благополучно вернулся из чужих краев восвояси. Матушка-царица устроила ему пир горой, какого не было, говорят, и не будет. Возрадуемся же и мы, верноподданные, насколько средств и уменья наших хватит. Вали!

Последнее слово относилось к двум дворовым, которые не замедлили развязать принесенные ими мешки и высыпать под гору что там было. По всему скату покатились, запрыгали краснощекие яблоки, сорванные, как видно, только что с дерев барского фруктового сада. То-то потеха для мужской деревенской молодежи! С криком и смехом, толкаясь и валясь друг на дружку, парни брали каждое яблоко с бою. Девушки скромно отстранились. Между тем Михалыч мигнул двум другим дворовым, и те поднесли сошедшему вниз барину один – корзину с разными лакомствами и принадлежностями сельского женского туалета, а другой – бутыль полугара и серебряный стаканчик.

– Подойдите-ка сюда, красные, да и вы, молодушки и старушки, – кивнул Гаврила Романович девушкам и бабам.

Подталкивая друг друга, хихикая и закрываясь рукавами, они стояли на месте, не решаясь подойти.

– Чего закобянились? Аль не понимаете барской ласки? – проворчал на них Михалыч.

Тогда одна за другой, не без робости и жеманства, стали подходить они к барину. Отдав короткий поклон, каждая поскорее отходила опять от него, унося с собой либо полный передник орехов и пеструю ленту, либо пригоршню пряников, леденцов и пестрый платочек.

После прекрасного пола настал черед непрекрасному: каждый бородатый крестьянин получал из собственных рук барина полный до краев стаканчик «зелена вина». Зажмурясь от удовольствия и кряхнув, каждый обтирал рукой мокрые усы и со словами: «Доброго тебе здоровья, барин» – уступал место следующему.

– И любят же они Гаврилу Романыча: по глазам видно! – отнесся Дмитревский к стоявшему около него молодому Капнисту.

– Как им его не любить! – отвечал тот. – Они у него как у Христа за пазухой: скотский ли падеж у них, неурожай или пожар, он купит им и корову, и лошадь, даст хлеба, выстроит новую избу.

Наибольшее удовольствие, казалось, испытывал сам Гаврила Романович.

– Конец первого действия – и занавес опускается! – весело объявил он гостям, окончив раздачу. – Теперь пойдут у них хороводы и игрища. Кому любо – пусть посмотрит, а мы, старички, примемся за бостон. Не так ли, Иван Афанасьич?

– Как прикажете, ваше высокопревосходительство!

– Оставьте-ка теперь в покое мой чин! А то не угодно ли, может, в шашки-шахматы или просто стариной тряхнуть – тарабара про комара? Прошу, господа, за мной!

Подпевая, он бодро направился опять во главе гостей обратно к дому. Здесь в кабинете были уже расставлены ломберные столы; за одним из них поместился вместе с хозяином Дмитревский. В открытые окна неслись к ним нескончаемые хороводные песни. Немного погодя из гостиной раздались веселые звуки клавесина: молодые «господа» также затеяли танцы. Наконец и эти звуки были заглушены духовой музыкой под самыми окнами.

– Каково навострились-то? – похвалился хозяин. – А ведь из своих же крепостных!

Но картежникам за музыкальным шумом нельзя было уже расслышать собственных слов, и один из них встал, чтоб притворить окна и дверь.

– Что, разве громко? – будто удивился Гаврила Романович:

Они немножечко дерут,как говорит друг мой Иван Андреич (Крылов):Зато уж в рот хмельного не берут,И все с прекрасным поведеньем…

С наступлением сумерек балкон засветился пестрыми фонарями, а с лодки, выехавшей на середину Волхова, стали взлетать к темному небу разноцветные ракеты, отражавшиеся в подвижном зеркале реки.

– Не то, понятно, что у вас, в Павловске, – говорил хозяин Дмитревскому, стоявшему вместе с ним у окна, – а все же ведь изрядно, а? И все-то дело рук молодца-племянника, Сени!

Подбежавший к барину Михалыч шепнул ему что-то на ухо.

– Пали! – сказал тот и предупредил гостя: – Вы только не очень пугайтесь.

Вслед за тем с балкона грянуло шесть подряд оглушительных пушечных выстрелов, и в то же время весь скат к реке, усадьба с окружающими ее деревьями и группы пировавших под ними крестьян были ярко залиты бенгальскими огнями. Нескончаемые крики пирующих послужили красноречивым ответом на этот финал праздника.

– Помните стихи мои? – спросил Державин Дмитревского:

Из жерл чугунных гром по праздникам ревет;Под звездной молнией, под светлыми древамиТолпа крестьян, их жен – вино и пиво пьет,Поет и пляшет под гудками…

Воспоминание о первых двух днях пребывания в Званке так глубоко врезалось в память старика актера, что, возвратясь в Петербург, он, по старческой болтливости, не раз передавал до мельчайших подробностей все испытанное им внуку своему, бывшему гувернеру лицейскому, Иконникову, а от последнего, как мы скоро увидим, узнали то же и наши лицеисты в Царском Селе, куда мы теперь и попросим читателей.

Глава VIII

Убежище лицеистов

Вот он, приют гостеприимный…Где дружбы знали мы блаженство,Где в колпаке за круглый столСадилось милое равенство…«Из письма к Я. Н. Толстому»Наставникам, хранившим юность нашу,Всем честию, и мертвым, и живым,К устам подъяв признательную чашу,Не помня зла, за благо воздадим.«19 октября»

Второй день уже Пушкин лежал в лазарете. Был ли он тогда действительно болен? Об этом не сохранилось достоверных сведений. Несомненно одно, что добрейший доктор Пешель, начинавший также ценить назревавший талант молодого лицеиста, по первому его требованию охотно отводил ему больничную койку, на которой Пушкин имел полный досуг предаваться своей стихотворной страсти. Здесь-то возникли многие из лучших строф его лицейских стихотворений.

– Что-то опять стряпает Пушкин? – говорил шепотом горячий поклонник его, Кюхельбекер, сидевшему в классе рядом с ним Дельвигу. – Если б только подглядеть в его поэтическую кухню…

– И испортить ему всю стряпню, – хладнокровно досказал Дельвиг. – Ты очень хорошо знаешь, Кюхля, что Пушкин терпеть не может, когда ему мешают.

– Знаю, дружище, знаю, и потому сам уж к нему без спросу ни ногой. Но что бы тебе, Тося, спуститься к нему в лазарет и осторожно выпытать, не прочтет ли он нам хоть того, что у него готово? На тебя-то, закадычного друга, он не рассердится.

Дельвиг пожал плечами.

– Пожалуй, узнаем.

Результат визита Дельвига к своему «закадычному» другу был неожиданно благоприятный: все записные лицейские поэты, в том числе и Кюхельбекер, получили негласное приглашение в лазарет. Новый надзиратель, подполковник Фролов, который с первого же дня вступления в должность своим солдатски-резким обращением с воспитанниками успел поставить между собой и ими неприступную стену формализма, отнюдь не должен был знать об этом сборище в «не показанном» для того месте. Поэтому один только дежурный гувернер Чириков, верный и испытанный покровитель лицейской Музы, был посвящен в тайну. Под его-то прикрытием, собравшись после 5-часового вечернего чая на обычную прогулку, приглашенные отделились от остальных товарищей и завернули в лазарет.

– Извините, господа, что я вас принимаю в таком, не совсем салонном, облачении, – развязно встретил их хозяин-Пушкин, запахивая на груди свой больничный халат. – Прошу садиться.

Гости, пошучивая также, расположились кругом на чем попало: на кровати, на столе, на табуретах.

Всем было очень любопытно прослушать новейшее произведение первенствующего собрата. Но ни у кого нетерпение не выражалось так явственно, как у Кюхельбекера. Присев было на край кровати, он тотчас вскочил опять на ноги, потому что и сам Пушкин со своими стихами в руках остался стоять посреди комнаты.

– Позволь мне, Пушкин, стать около тебя, – проговорил он заискивающим голосом. – Ты ведь знаешь, я немножко туг на ухо от золотухи…

– Хорошо! – сказал Пушкин. – Только ты все же не стеклянный. Отойди-ка от света.

– Ах, прости, пожалуйста!

– Так и быть, прощаю. Пьеса моя, господа, носит название «Пирующие студенты». По заглавию вы уже, конечно, догадываетесь, что студенты эти – мы.

– Эге! Вот оно что! – обрадовался Кюхельбекер и стал потирать руки. – Но когда же мы, однако, пировали?

– А ты, видно, прозевал? Поздравляю! Пирушки наши, Сергей Гаврилыч, как вы знаете, происходят у профессора Галича и в действительности самые трезвые, – продолжал Пушкин, обращаясь к гувернеру, – чай да булочное печенье, но в стихах позволителен некоторый полет фантазии, licentia poetica (поэтическая вольность).

– Ну ладно, читай! – нетерпеливо перебили его товарищи.

– Друзья! Досужный час настал,Все тихо, все в покое… —

начал поэт. Все кругом притаилось; можно было, кажется, расслышать полет мухи, если бы в то время года водились мухи. Но вот автор предлагает избрать президента «пирующих». Кого-то он назовет? —

Апостол неги и прохлад,Мой добрый Галич, vale!..Главу венками убери —Будь нашим президентом…

– Браво! Браво! – раздались вокруг одобрительные голоса.

– Дайте же ему читать, господа! – умоляющим тоном промолвил Кюхельбекер.

Пушкин продолжал:

– Дай руку, Дельвиг! Что ты спишь?Проснись, ленивец сонный!Ты не под кафедрой сидишь,Латынью усыпленный.Взгляни: здесь круг твоих друзей…

При первом же обращении Пушкина к своему другу-поэту взоры всех присутствующих устремились на Дельвига, на бледных щеках которого вспыхнула даже легкая краска. Но вскоре оказалось, что автор никого из приятелей-поэтов не обошел, и, когда он называл того или другого, остальные, кивая, подмигивая или просто улыбаясь, оборачивались к называемому. Сейчас за Дельвигом упоминался известный мастер на экспромты и эпиграммы, Илличевский:

Остряк любезный! По рукам!Полней бокал досуга!И вылей сотню эпиграммНа недруга и друга!

За Илличевским следовал князь Горчаков, «красавец молодой, сиятельный повеса», а за Горчаковым – Пущин. Когда Пушкин начал только:

– Товарищ милый, друг прямой,Тряхнем рукою руку… —

и машинально протянул к нему руку, – Пущин, в порыве дружбы, схватил ее да так тряхнул, что у Пушкина суставы хрустнули, и он невольно вскрикнул.

– Да разве в самом деле больно? – всполошился Пущин и принялся растирать пальцы друга.

– Эй, фельдшер! Свинцовой примочки! – крикнул шутливо Илличевский.

– Шпанскую мушку! – подхватил кто-то другой. Среди общей веселости Пушкин закончил куплет, посвященный Пущину:

– Нередко и бранимся…И тотчас помиримся.

– Да как с тобой не помиришься, голубчик? – вполголоса заметил Пущин.

Едва замолкший смех опять возобновился, когда очередь дошла до Яковлева:

А ты, который с детских летОдним весельем дышишь,Забавный, право, ты поэт,Хоть плохо басни пишешь…

– Да я никогда и не рассчитывал, господа, угоняться за вами, – скромно отнесся Яковлев к трем светилам лицейским: Пушкину, Дельвигу и Илличевскому.

– Ну что ж это, право! Совсем слушать не дают! – заворчал опять Кюхельбекер, который, как видно, уже смутно чуял, что и на его пай перепадет стишок.

Но ему пришлось несколько потерпеть: ранее его были упомянуты еще двое: Малиновский —

На страницу:
6 из 24