
Полная версия
Двоевластие
– Свинье подобен! – со злобным отчаянием сказал воевода.
Андреев поднялся и сказал:
– Давай, что ли, боярин, я прочту!
– Прочти, прочти, светик, – обрадовался воевода, протягивая Андрееву свитки.
Последний взял их и, поцеловав печати, осторожно развязал шнуры и распустил один из свитков. Кругом все стихло.
Андреев откашлялся и стал читать:
«Воеводе рязанскому, боярину Семену Шолохову. Бил челом на тебя нам, государям, наш окольничий, боярин князь Терентий Теряев – Распояхин на том, что ты в умысле злом и лукавом заказал Матрешке Максутовой, бабе подлой, скрасть его сына Михаила».
– Господи помилуй! – пронеслось промеж гостей.
Воевода стоял, держась за край стола, и смотрел на Андреева безумным, недвижным взором. Его шея вздулась, лицо посинело. Он судорожно рвал на вороте рубаху.
«А та баба подлая сие дело скаредное, – продолжал читать Андреев, – поведала Федьке, прозвищем Беспалому, что в приказе обо всем с дыбы покаялся. И мы, государи, сие челобитие князя приняли и на том порешили: чтобы ты, боярин, сие дело скаредное учинивши, шел с повинною до князя, коему выдаем тебя головою!«А подписи, – закончил Андреев, – «Божьею милостью великий государь царь и великий князь Михаил Федорович и многих государств господарь и обладатель». А другая: «Смиренный кир Филарет Никитич, Божьею милостью великого государя царя и великого князя Михаила Феодоровича, всея Руси самодержца, по плотскому рождению, отец, волею Божьей по духовному чину пастырь и учитель и по духу отец, святейший патриарх московский и всея Руси».
Андреев замолчал. Наступила гробовая тишина.
Воевода тяжело перевел дух и прохрипел:
– Читай другую!
Андреев развернул.
«Боярину Семену Антоновичу Шолохову. Приказываем мы, государи, сняться с воеводства рязанского и все дела свои, и росписи, и весь обиход и наряд воеводский, зелье, казну, свинец, хлеб и пушкарский обиход сдать по росписи боярину Терехову – Багрееву, кому воеводство править и нам прямить!».
– Жжет! – не своим голосом крикнул воевода и гневно упал на стол.
– Дурно ему! Воды! Знахаря! – закричали смутившиеся гости.
– На воеводстве тебя, Петя! – сказал Андреев, подходя к Терехову – Багрееву.
Боярин с ужасом замахал руками.
– Господи, страсти какие! – прошептал он.
Тем временем воеводу слуги унесли в опочивальню. Гости стали расходиться, низко кланяясь новому воеводе.
Вдруг к последнему подошел дворецкий.
– Боярин просит тебя к себе!
Терехов быстро поднялся, несмотря на свою тучность, и поспешил к бывшему воеводе.
Тот лежал, как гора, на широкой постели и тяжело храпел. Из свесившейся руки в глиняный таз текла черная кровь, ловко выпущенная татарином – знахарем. Увидев Терехова, он глазами подозвал его к себе и зашептал:
– За попом послал! Смерть идет. Где же мне до князя с головой… тебе покаюсь… Грешен я… сбил меня мой дьяк с тобой породниться… для того и княжонка я скрал… Прости!..
– Бог простит! – не веря своим ушам, смущенно пробормотал Терехов.
В это время в опочивальню вошел священник.
Воевода рязанский смещался со своего места Божьею властью.
А через несколько времени и в стольном городе Москве произошло событие великое и горестное. Князь Теряев – Распояхин уже отстроил свой дом и сад разбил, и церковку домовую освятил; перевез он жену со своим Мишею, оставил в вотчине славных немцев Штрассе и Эхе, но все еще медлил править новоселье.
Не до того было всем близким до царского верха людям. Все разделяли царскую тревогу и печаль и ходили унылые, словно опальные. С утра по Москве несся колокольный звон и народ толпился в церквях, молясь о здравии молодой царицы. С того самого часа, как встала царица из‑за пира, занедужилась она, и вот уже третий месяц был на исходе, как хуже и хуже становилась ее болезнь. Приковала она ее к постели, высушила ее тело; очи ее ввалились, нос заострился, на щеках словно огневица горит, и все кровью царица кашляет, и рвота ее мучит. Доктора голову потеряли, видя, как тает красавица, Стали знахарей из Саратова звать, с Астрахани, с Казани – и ничто не помогало царице.
Измученный скорбью царь неустанно молился, и его уста только одно шептали:
– Божий суд! Наказует меня Господь за недоброе с Марьей Хлоповой!
Свою мать ему было боязно видеть. Свободное время он боялся оставаться один, окружая себя ближними, сидел между ними, не говоря ни слова, унылый и скорбный.
Только время от времени приходили к нему с верху и докладывали о здравии царицы. А она, голубка, лежала, медленно сгорая от злой болезни, и думала горькую думу о людской злобе, что позавидовала ее счастью и почестям.
Царь сидел за столом. Вокруг него стояли бояре.
Ближе всех князь Теряев и Шереметев с Черкасским. Ждали часа, когда ударят к обедне, а до того царь принимал челобитные. Но ни на одного из вошедших даже не глянул царь, и бумаги отбирал Шереметев.
И вдруг среди тишины вместо звона церковного донеслась в горницу скоморошья песнь:
Эй, жги!Ехал дьяк по улицеНа сиротской курице,А жена за ним пешой,Заметая след полой…Эй, жги!Пел пьяный голос и слышался звон балалайки.
Бледное лицо царя окрасилось румянцем. Он выпрямился и гневно сказал:
– В час скорби скоморошья песня! Непригоже!
Князь Теряев вдруг рванулся с места. Его глаза загорелись.
– Государь! – сказал он, – скоморошье дело – бесово дело! Только людей сбивают с пути. А ныне и того оно богопротивнее. Дозволь скомороший обиход изничтожить!
Царь устало кивнул головою.
– Негожее дело, срамное дело, – тихо сказал он, – и отцы наши говорят: «И думал истинно, како отвратить людей от церкви, и, собрав беси, преобрази в человека и, идяще в соборе велице, пришед во град и вси бияху в бубны, друзия в козищи и в свирели и иные, сквернословя и плясахом, идяху на злоумышление к человеком; мнози же оставивши церковь и на позоры бесов течеху».
Но Теряев уже не слыхал царской речи. Как голодный зверь, выбежал он из дворца, прыгнул на своего коня и, крикнув челяди: «За мной!», – понесся по улице.
Пьяный посадский бренчал на балалайке, выводя тонким голосом:
Эй, жги, говори, говори!..
Князь наскочил на него, и в один миг балалайка вдребезги разлетелась о голову посадского.
Князь бросил обломанный гриф и сказал:
– Царь запретил скоморошьи приборы. Иди и бей их!
Посадский обалдело смотрел ему вслед, потом вдруг заревел: «Бей скоморохов!» – и бросился с этим криком по улице.
А князь скакал, направляясь в самое шумное кружало на Балчуге.
Как всегда, там стоял дым коромыслом: скоморохи пели и плясали, дудели, играли и барабанили на потеху ярыжек. Князь ворвался и приказал именем царя отбирать от скоморохов гусли, свирели, домры, бубны и угольники. Скоморохи подняли вой, но князь с каким‑то жестоким удовольствием разбивал их инструменты и кричал:
– Будет вам народ соблазнять!
Три дня он со своею челядью рыскал по городу, именем царя уничтожая скоморошьи инструменты. Разбитые, с порванной кожею, с оборванными струнами валили на возы и посылали в разбойный приказ на сожжение. Рассказывают, что в эти дни пять полных возов было сожжено палачами.
Князь Теряев словно успокоился, насытив жажду мести скоморохам: с того момента, как он получил от Терехова – Багреева отписку с рассказом обо всем случившемся, вся его ненависть сосредоточилась на одних скоморохах, и теперь сразу ему стало легче.
На другой день он даже вызвал слабую улыбку на лице царя, когда рассказывал про свой поход против скоморохов. Царь одобрительно кивал головою.
– Богу, слышь, сие угодно было, – сказал он, – царице полегчало!
Все окружающие благоговейно перекрестились.
– Слышь, – продолжал царь, – с Казани мурза прибыл, настой из трав ей дал, ей, голубке, и легче стало. Был у нее я ныне от утрени, говорил. Такая‑то она ныне хлипкая стала! – Царь замолк, а потом он обратился к князю: – Ну а у тебя что? Был воевода головою?
– Нет, государь! Помер.
Царь широко перекрестился.
– Упокой Господи душу раба твоего… как его‑то?
– Симеона…
– Симеона, – повторил царь. – С чего же он помер?!
Князь рассказал все по порядку.
Царь опять перекрестился.
– Видна карающая десница Господа. Истинно, суд Божий! Осудил и казни обрек слугу неправедного. Что там? Чего вы молчите? – Он вдруг поднялся с кресла и тревожно взглянул на Шереметева, который только что вошел. Слышно было, как в сенях тревожно бегали люди. – Что там? – повторил царь, бледнея.
Дверь распахнулась и в горницу с плачем вбежал князь Долгорукий.
– Кончается! – проговорил он, рыдая.
Царь выпрямился, но тут же покачнулся. Шереметев и князь успели подхватить его под руки…
Прорезая воздух уныло, гулко ударил колокол.
Царь опустился на колени и заплакал.
– Кончается!.. – произнес он. – Господи, я грешен, я виновен, меня и карай. За что ее‑то!
Божья воля творилась: царица тихо и безболезненно кончалась, после трех месяцев непрерывной болезни, начавшейся с первого дня свадьбы.
Часть вторая
Загубленные жизни
I
В дороге
В апреле 1632 года, в конце Фоминой недели, по весенней распутице медленно подвигался по рязанской дороге богатый поезд. Впереди ехал отряд человек в двадцать на конях, вооруженный пищалями и бердышами, за ним двигалась огромная колымага, запряженная восьмеркою лошадей цугом; позади нее двигалась, везомая шестеркою, другая поменьше, а дальше целый обоз со всякою рухлядью и съестными припасами и толпа дворовых мужчин, женщин и детей, словно партия переселенцев.
В передней большой колымаге на широкой скамье лежала девушка красоты русской, удивительной и, обратив свое лицо к низкому потолку колымаги, казалось, дремала. На скамье против нее сидела полная, пожилых лет женщина а рядом с ней маленькая, толстенькая, в ватном шугае {Шугай – женская кофта.}, несмотря на весеннее тепло, старушка, на сморщенном лице которой не было видно ничего, кроме живых, острых темных глаз.
Пожилая боярыня, откинувшись в угол полутемной колымаги, молча любовалась своею красавицею – дочкой, а старушонка беспрерывно суетилась и шамкала:
– Ох, ох! Уж и надумал же боярин с ума большого! На Москву, вишь, занадобилось! Всем домом; родного детища не жалеть! Что, Олюшка, изморилась? А утрясло всю? Может, касаточка, испить чего?
– Оставь, мамка! – капризно отозвалась молодая красавица.
– Ну, ну, лежи, золотце мое, жемчужинка! – И старуха, забывая о жарком дне, прикрыла ноги девушки теплым платком. Однако красавица нетерпеливо сбросила его ударом ноги.
– Ну, ну, лежи, брильянтовая! – прошамкала старуха, поднимая платок с пола, и снова стала ворчать: – Ему што! Один себе разлегся там и лежит! Трясет его, не трясет – горя ему мало. То и дело кричит – браги ему! А как вам‑то, золотые? И не спросит, толстый!
– Оставь, Маремьяновна! – остановила ее пожилая боярыня. – Пустое говоришь.
– Как пустое! – вскинулась Маремьяновна. – А на какую стать он нас потащил! Праздников не отпраздновали даже как след. Словно басурмане. Скучно ему без нас, что ли? А нам всего так‑то трястись, словно масло бьют из нас. Еще вот, не приведи Господь, нападут какие лихие люди!
– Наше место свято! – вздрогнув, перекрестилась боярыня. – Что это ты какое страшное говоришь!
– И очень просто! – ворчала старуха. – Боярину и горя будет мало. Ну, скажи, на какую стать поволок он нас? А?
Боярыня лениво обернула к ней свое лицо и, видимо, уже не в первый раз, проговорила:
– Зачем? Познакомиться мне с княгинею Теряевой надо, Олюшка Москву поглядит, а там, глядь, и свадьбу справим. Душой успокоимся. Петр‑то Васильевич все беспокоится, самому видеть хочется.
Молодая красавица, все время недвижно лежавшая, при словах матери взволновалась. Ее лицо вспыхнуло, потом побледнело, и она торопливо отвернула его в сторону, чтобы укрыться от зорких глаз Маремьянихи.
Но та словно загорелась от слов своей боярыни.
– Срам, один срам! – забормотала она. – Где же это видано, чтобы девицу к жениху везли! Сам‑то он не может приехать, что ли? Накось! Нашу горлинку везем да чужим людям подбросим. Прямо срам один!
– Ну оставь пустое, мамка! Достань‑ка квасу лучше испить. Уморилась я!
– И то уморишься, – заворчала старуха, шаря в рундучке под скамьею, – ишь ты, как встряхивает!
– Матушка, откинь занавеску! – попросила дочка – красавица.
Боярыня посмотрела на кожаные занавески, что закрывали двери колымаги, и грустно вздохнула.
– Боязно, доченька, по дороге народ всякий ходит.
– Чуточку, матушка!
Боярыне и самой было душно невмоготу. Она решилась и осторожно с краешка подняла занавеску. Воздух свежей струею влился в тесное помещение колымаги.
Маремьяниха достала квас и кружку, и боярыня жадно стала пить.
– Испей и ты, Олюшка, – обратилась Маремьяниха к девушке, но та только нетерпеливо махнула на нее рукою, быстро села и высунула свою головку за занавеску.
Однако мать тотчас отдернула ее в глубь колымаги.
– Что ты, что ты, бесстыдница! Вдруг еще батюшка увидит! – испуганно прошептала она.
Но батюшка увидать такое своевольство не мог. В следующей, что поменьше, колымаге, распоясавшись и разувшись, жирный, толстый, разморенный дорогою, он крепко спал на устроенном ему из двух сидений ложе.
Этим спящим человеком был не кто иной, как боярин Петр Васильевич Терехов – Багреев.
От 1619 года, с которого начинается настоящий рассказ, прошло тринадцать лет, и боярин сильно постарел и опустился в течение этого времени, чему немало способствовала его тихая, спокойная жизнь. Два года он повоеводствовал в Рязани, где за него все дела правил шустрый дьяк, Егор Егорович. В эти два года воеводства, по обычаю того времени, приумножил Терехов свои богатства и, порадевши славным государям, сошел с арены общественной деятельности и зажил как бы в полусне с любимою супругою Ольгой Степановной. Тишину их дома нарушала только полная жизни красавица Оля, которой пошел уже семнадцатый год.
Вырос в это время в Москве и молодой князь Теряев, и его отец уже напомнил своему другу их общий обет.
Думал боярин, как исполнить обещанное, чтобы успокоить свою душу, а тут вдруг и подошло подходящее случаю дело.
В Польше скончался король Сигизмунд и наступила временная смута. Пользуясь ею, надумали государи русские войну с Польшею и того ради созывали на Москву земский собор.
Воевода рязанский с торговыми людьми пришел поклониться боярину Терехову – Багрееву, чтобы он от Рязани ехал, и боярин, обленившийся и неповоротливый, тут сразу решил исполнить общую просьбу.
– Одно к одному, – сказал он жене, объявляя свое решение, – возьму вас с собою. Там мы и Олюшку отдадим. Познакомитесь вы, пока я в соборе сидеть буду.
– Твоя воля! – покорно согласилась боярыня и стала готовиться к дальнему пути.
Молодая же Ольга, едва прослышав про дорогу в Москву и намерение своего отца, сомлела и хлопнулась на пол в своей светлице. Маремьяниха, приводя ее в чувство, сожгла чуть ли не целый петушиный хвост и собиралась уже за знахаркой бежать.
Пришла в себя Ольга, и вся ее веселость словно отлегла от нее навсегда. Стала она задумчива и печальна, словно какая‑то скорбь сосала ее сердце.
И никто не мог понять ее печаль. Маремьяниха ворчала и бранилась:
– Статочное ли дело девушку к жениху везти! Где видано такое? Известно, со стыда сохнуть Олюшка начала, потому дело невиданное!
– Просто боязно! – поправляла ее боярыня. – Впервой в дороге быть, ну и страховито!
– Одно глупство, – заявил боярин, прослышав про печаль дочери, – выйдет замуж, княжной станет. Москву увидит, и всю ее печаль как рукой сымет!
Никто не знал, отчего запечалилась так Ольга. Знали про ее печаль только сердце ее да еще сенная девушка Агаша, с которой боярышня привыкла делиться своими думами.
Сборы у боярина шли спешные. Прошли унылые дни Великого поста, настали светлые дни Пасхи Христовой, и на третий день праздника боярин стал уже торопить всех к отъезду, чтобы отойти от Рязани не позже Фомина воскресенья. Составил он обоз, снарядил охрану, определил челяди, кому идти с ним на Москву, и приготовил подарки.
И вот вскоре все очутились в дальнем путешествии.
Однако не одна Ольга запечалилась, прознав, что увезут ее в Москву в замужество с незнакомым князем. Запечалился в доме Терехова боярский холоп, кабальный человек Алеша Безродный. Он побледнел, осунулся, и боярин, разговаривая с ним, только диву давался.
– Да что у тебя, хворь какая‑либо приключилася? – спросил он. – Так сходи к знахарю. Слышь, у Ефремыча от всякой болезни заговор или зелье есть.
– Ничего со мною, боярин, не сталось, – ответил на такие слова Алеша, – только так что‑то закручинилось.
– Ну, ну! – тяжело отдуваясь, произнес боярин. – Эту‑то кручину у тебя мигом в Москве снимут!
При этих словах еще бледнее стало лицо Алеши. Хоть и был он кабальным человеком у боярина, а вся семья, и дворня, и прочие кабальные люди любили Алешу за его силу, удаль и за добрый, веселый нрав. Маремьяниха, часто вздыхая, говорила ему:
– Эх, Алеша, Алеша, загубил ты свою жизнь! Не такая судьба тебе была писана.
А Алеша встряхивал головою и отвечал:
– Может, я сам того искал, бабушка!
Леонтий Безродный, рязанский посадский, захотел в люди выйти и торговлишкой заняться, а для того занял денег у боярина Терехова. Только ничего не вышло с этой торговли: проторговал он весь свой достаток, домишко и землю, что в пригороде имел, проторговал все деньги, что дал ему Терехов, и с горя повесился.
Сыну его, Алеше, тогда шестнадцатый год шел. Остался он сиротою круглою, да еще с порухою на имени, и не вынес того. Пришел к боярину, поклонился ему земно и отдался ему в кабалу {В XIV–XVII в. было общепринятым явлением, что долг уплачивали не деньгами, а службой, и это называлось кабалою. (Примеч. автора)} за отчий долг.
Боярин не хотел брать его, да Алеша стал просить его, и взял его боярин на десять лет.
Вскоре отличил Терехов его ото всех и поставил во главе своих служилых людей, доверив ему личную охрану.
Отличила его и Ольга среди всех прочих своим сердцем, только что открывшимся для любви, а что касается Алеши, то он только и дела делал, что не сводил взора со слюдовых оконцев светлицы боярышни.
И случилось раз ненароком им встретиться в густом саду за сиренями. В те поры цвела она, сирень эта, цвели и яблони, и черемуха. От одних весенних запахов кружило голову, а тут еще свистел соловей, задорно выкрикивал коростель; так где же было устоять молодым сердцам, переполненным жаркою любовью? И нежданно сплелись руки, и замерли уста на устах.
Потом признался Алеша боярышне, что подстерегал ее в кустах, когда она одна пойдет. Стерег для того, чтобы высказать свою душу и разом решить свою судьбу.
– А если бы ты не люб мне был? – лукаво спросила боярышня.
– Ушел бы, убег бы… ушел бы на Волгу, к зарубежникам и стал бы разбоем против ляха да татарина промышлять!
– Ой, что ты! – со страхом воскликнула Ольга и крепко приникла к юноше полною грудью.
И любились они, как голуби, ни о чем не думая, ничего не опасаясь, пока вдруг не услышала Ольга решение своего отца, громом разразившееся над ними.
– Агаша, милая моя, Агаша, я тебе ленту алую подарю… оповести Алешу, чтобы нынче в саду ждал меня! – молила Ольга свою наперсницу, узнав роковую весть.
– Чего уж ленту, – ответила верная подруга, – и так скажу.
И в тот же вечер свиделась Ольга с Алешею и горько плакала, а он стискивал зубы и хмурил брови, словно терпел мученическую муку.
– Что же ты, или не знала того ранее? – угрюмо спросил он.
Ольга заломила руки.
– Ой, знала! Матушка да Маремьяниха иногда шутя говорили про то, да мне и не в голову! Так, думала… далеко!..
– И что же он? Молодой?
– Мне в погодках… слышь, на два, на три старше. Да не люб он мне, не люб! – страстно воскликнула Ольга. – В могилу лучше, чем за немилого. Ты мне люб!
Алеша порывисто прижал ее к себе.
– А что сделаем? – прошептал он. – Бежать? Как зверям, по лесам рыскать, из оврага воду пить, коренья есть, а там тебя, голубку, в разбойное гнездо завести!..
Ольга вздрогнула.
– Подожди еще, что будет, – с горечью заговорил Алеша, – еще не отдают. Придет время, подумаем еще! А может, ты еще и батюшку с матушкой уговоришь как‑либо.
Нерадостные расстались они, и отлетело от них веселье.
Спустя неделю сказал своей милой Алеша:
– Слышь, твой батюшка меня с собою берет, над охраною головой… тебя беречь. Ну, и то ладно. Не оставлю я, значит, тебя, ласточка, и в Москве. А там видно будет! Не кручинься, а то и мне невтерпеж становится!
– Тяжко мне, Алеша, до смерти!
– А мне‑то!
А потом Ольга мучила Алешу:
– Слышь, князь‑то, мой суженый, говорят, молодой и статный. Царем отличен; в иные земли посылали.
– Ой, не мучь ты меня! – стонал Алеша.
– Любый мой! Сокол! Да краше и лучше тебя мне никого нет! – отвечала Ольга и начинала ласкать его и целовать затуманенные очи Алеши.
И до самого дня отъезда ничего они не надумали против надвигавшейся на них грозы.
Тронулись они в путь, и миновали их красные дни. Все время Алеша ехал впереди своего отряда, зорко всматриваясь по сторонам, нет ли где засады, а боярышня томилась в душной колымаге и только изредка, урывками, где‑нибудь на привале, доводилось им взглянуть друг на друга.
Ехали они все вперед и вперед, и оба думали почти одну и ту же думу: как они жить в Москве будут, как им свидеться там придется и что делать, когда ударит последний час. Думали, но ничего придумать не могли и только мучили свою душу тоскою и отчаянием.
II
Нападение
Медленно подвигался поезд Терехова – Багреева, приближаясь к Москве. Боярин вышел из своей колымаги размять ноги и подозвал к себе Алешу.
– Где будем теперь? – спросил он.
– Недалеко от Коломны, боярин, – ответил Алеша, – думаю, к ночи до Коломны добраться. Верст двадцать всего!
– Ну, ну! – сказал боярин, знаком руки отпуская его от себя, и задумался.
Вспомнились ему его поиски в этих местах Ольги, атаман шишей Лапша, поляки, князь Теряев. Он оглянулся вокруг и вздохнул. Может, тут вот не одна сечь была с ляхами. Дорога шла широкой, извилистой полосой посреди леса. Сколько тут было в свое время засад и засек. Ляхи отбивали обозы у русских, шиши – у ляхов; разбойничали Лисовский, Сапега, казаки и разный сброд.
Боярин подошел к большой колымаге и ударил рукою в кожаную занавеску. Княгиня отдернула ее и выглянула из окна.
– Ты, Петр? – спросила она.
– Я, Олюшка, – ответил боярин, – может, хотите ноги размять? Дорога очень хороша, воздух на удивление!
– Я‑то не прочь; как с Оленькой только?
– А с ней что? – встревожился боярин.
– Да срамотно выйти‑то так.
– И… тоже выдумала, матушка, – вмешалась Маремьяниха, – нешто тут сторонние люди есть! Одни холопы.
– И то! Выходите, выходите!
Боярин махнул слугам. Все мигом подскочили к колымаге и помогли вылезти из нее сидевшим.
Вслед за матерью козой выскочила Ольга и глубоко всей грудью вдохнула бальзамический весенний воздух.
– Прыгай, да не очень, – заворчала Маремьяниха, – ишь, бор кругом. Неравно еще зверь выскочит.
– Зверь!.. – засмеялся боярин. – А на что у нас стража надежная? Эй, Алеша! – зычно закричал он.
Алексей повернул коня, и его лицо вспыхнуло пожаром, едва он увидел, что любимая Ольга вышла на дорогу. Он ударил пятками коня, подскакав к боярину, спешился.
Ольга взглянула на него и порозовела, встретив его полный страсти и обожания взгляд.
– Слышь, Алеша, – улыбаясь, сказал боярин, – наша старуха сказывает, что здесь боязно нам.
Алексей тряхнул головою, отчего звякнула на его плечах кольчужная сеть, и ответил:
– Во все глаза гляжу, боярин! Ни зверю, ни ворогу не дам подойти близко даже, доколе жив сам.
– Ну, вот тебе, старая! – усмехнулся боярин. – Ишь, у нас какой воин да охрана! Иди, Ольга, созови девок да побегай малость, а мы с боярыней тихим шагом.
– Агаша! – звонко закричала Ольга, отбегая в конец обоза.
– Ау! – откликнулась ей верная подруга.
Боярин шел медленно, вперевалку, с женою, а невдалеке от них, ведя в поводу коня, шел Алексей. Боярин вспомнил старое время и князя Теряева.
– У него здесь неподалеку и вотчина есть… громадная! Из нее у него Мишуху‑то украли, – сказал боярин.
– Где же она? – спросила его жена.
– Тут где‑нибудь. Не видал, Алеша?
Алексей вздрогнул. Само имя князя Теряева было тяжко для его слуха.
– Не знаю, боярин! – ответил он.
– Да беспременно увидим ее. Слышь, она как есть на дороге… Что это? – вдруг прервал свою речь боярин и насторожился. – Ровно будто засвистел кто‑то? А?..