bannerbanner
В водовороте
В водоворотеполная версия

Полная версия

В водовороте

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 37

– Это я, что ли, то же самое делаю?

– Да, вы; она ужасно вас всегда бранит… У вас вот тут внизу барон Мингер живет! – прибавил Николя, показывая на пол.

– Живет! – подтвердила Анна Юрьевна.

– Катерина Семеновна говорит, что вы за него замуж выходите.

– Выхожу, может быть… Ей-то что ж до этого!.. Завидно, что ли?

– Должно быть, завидно, что ее никто не берет! – сказал Николя и снова захохотал своим глупым смехом.

Наконец, выболтав все, что имел на душе, он стал прощаться с кузиной.

– Мне во многих еще местах надобно побывать! – говорил он, протягивая ей свою жирную и пухлую руку.

По уходе его Анна Юрьевна велела позвать к себе барона. Тот пришел.

– Дуралей этот Николя множество новостей мне привез, – сказала она ему.

– Новостей? – спросил барон с некоторым вниманием.

– Да, и ужасно какого вздору: прежде всего, что я за вас замуж выхожу… раз – враки.

– Враки… – повторил за нею протяжно барон.

– Потом уж газетная сплетня: статья там есть про мое училище.

– Есть… читал… – произнес барон тем же протяжным голосом.

– Что же вы мне не сказали о ней?

Барон пожал плечами.

– Во-первых, я полагал, что вы сами ее знаете и читали; а во-вторых, и спорить с вами не хотел.

– Но в чем же вы спорить со мной тут думали? – спросила Анна Юрьевна.

– В том, что я с этой статьей совершенно согласен: нельзя же, в самом деле, девушек, подобных Елене, держать начальницами учебных заведений.

– А как же у вас, у мужчин, дураки набитые занимают высокие места?

– И это очень нехорошо! – возразил ей барон.

– Хорошо или нет, они, однако, занимают.

Барон еще и прежде того пробовал Анне Юрьевне делать замечания насчет Елены, но она всякий раз останавливала его довольно резко, что сделала и теперь, как мы видим.

– Ваше дело-с! – произнес он заметно недовольным тоном.

– Чисто мое, и ни до кого оно не касается! – сказала Анна Юрьевна; но в эту самую минуту судьба как бы хотела смирить ее гордость и показать ей, что это вовсе не ее исключительно дело и что она в нем далеко не полновластна и всемогуща.

Вошел лакей и подал ей пакет.

– Казенный-с! – проговорил он каким-то мрачным голосом.

Анна Юрьевна, взглянув на адрес, изменилась немного в лице и проворными руками распечатала письмо. Оно было, как и ожидала она, об Елене.

«Милостивая государыня Анна Юрьевна! – писалось к ней. – Глубоко ценя ваши просвещенные труды и заботы о воспитании русских недостаточного состояния девиц, я тем более спешу сообщить вам, что начальница покровительствуемого вами училища, девица Жиглинская, по дошедшим о ней сведениям, самого вредного направления и даже предосудительного, в смысле нравственности, поведения, чему явным доказательством может служить ее настоящее печальное состояние. Будучи уверен, что в этом послаблении вами руководствовала единственно ваша доброта, я вместе с тем покорнейше просил бы вас сделать немедленное распоряжение об удалении сказанной девицы от занимаемой ею должности».

Дочитав письмо, Анна Юрьевна сейчас же передала его барону, который тоже прочел его и, грустно усмехнувшись, покачал головой.

– Печальная вещь, но которой, впрочем, надобно было ожидать, – проговорил он.

– De la part des fous on peut s'attendre de tout![107] – произнесла Анна Юрьевна.

Барон на это ей ничего не сказал.

– Что же вы, однако, намерены делать? – спросил он ее потом, помолчав немного.

– Я сама не знаю!.. Должна буду удалить ее; но я и сама после этого выйду!.. Дайте мне перо и бумаги, я сейчас же это и сделаю.

Барон пододвинул то и другое Анне Юрьевне. Она села и написала:

«По письму вашему я сделаю распоряжение и велю бедной девушке подать в отставку. Какое неприятное чувство во мне поселяет необходимость повиноваться вам, вы сами можете судить, а потому, чтобы не подвергать себя другой раз подобной неприятности, я прошу и меня также уволить от должности: трудиться в таком духе для общества, в каком вы желаете, я не могу. Письмо мое, по принятому обычаю, я хотела было заключить, что остаюсь с моим уважением, но никак не решаюсь написать этих слов, потому что они были бы очень неискренни».

– Позвольте!.. Позвольте!.. – воскликнул барон, все время стоявший за плечом у Анны Юрьевны и смотревший, что она пишет. – Так писать нельзя, что вы в конце приписываете.

– Отчего же нельзя? – спросила настойчиво и капризно Анна Юрьевна.

– Оттого что вас под суд отдадут за подобное письмо. Разве можно в полуофициальном письме написать, что вы кого бы то ни было не уважаете!

– Ну, что ж из того, что отдадут под суд?.. Пускай отдадут: с меня взять нечего – я женщина.

– Это все равно; вас все-таки будут таскать в суд к ответам и потом посадят, может быть, на несколько времени в тюрьму.

Последнего Анна Юрьевна немножко испугалась.

– Позвольте, я вам продиктую, – подхватил барон, заметив несколько испуганное ее настроение, – все, что вы желаете выразить, я скажу и только соблюду некоторое приличие.

– Ну, диктуйте, – согласилась Анна Юрьевна, садясь снова за письмо.

Барон ей продиктовал:

«Получив ваше почтеннейшее письмо, я не премину предложить бедной девушке выйти в отставку, хоть в то же время смею вас заверить, что она более несчастное существо, чем порочное. Усматривая из настоящего случая, до какой степени я иначе понимала мою обязанность против того, как вы, вероятно, ожидали, я, к великому моему сожалению, должна просить вас об увольнении меня от настоящей должности, потому что, поступая так, как вы того желаете, я буду насиловать мою совесть, а действуя по собственному пониманию, конечно, буду не угодна вам».

– Вот видите, – заключил барон, кончив диктовать письмо, – вышло ядом пропитано, но придраться не к чему.

– Никакого тут яду нет. Не так бы к этим господам следовало писать! – возразила Анна Юрьевна с неудовольствием, однако написанное прежде ею письмо изорвала, а продиктованное бароном запечатала и отправила. Барон вообще, день ото дня, все больше и больше начинал иметь на нее влияние, и это, по преимуществу, происходило оттого, что он казался Анне Юрьевне очень умным человеком.

– Ecoutez, mon cher![108] – обратилась она к нему после некоторого раздумья. – Князь Григоров не секретничает с вами об Елене?

– Нет, не секретничает, – отвечал барон.

– Съездите к нему, будьте так добры, и расскажите все это! – заключила Анна Юрьевна.

Барон сделал гримасу: ему очень не хотелось ехать к Григоровым, так как он предполагал, что они, вероятно, уже знали или, по крайней мере, подозревали об его отношениях к Анне Юрьевне, а потому он должен был казаться им весьма некрасивым в нравственном отношении, особенно княгине, которую барон так еще недавно уверял в своей неизменной любви; а с другой стороны, не угодить и Анне Юрьевне он считал как-то неудобным.

– Пожалуйста, – повторила между тем та.

Барон, нечего делать, поднялся и поехал, а через какой-нибудь час вернулся и привез даже с собой князя. Сей последний не очень, по-видимому, встревожился сообщенным ему известием, что отчасти происходило оттого, что все последнее время князь был хоть и не в веселом, но зато в каком-то спокойном и торжественном настроении духа: его каждоминутно занимала мысль, что скоро и очень скоро предстояло ему быть отцом. О, с каким восторгом и упоением он готов был принять эту новую для себя обязанность!..

– Я рад с своей стороны, что Елена не будет служить, – сказал он Анне Юрьевне.

– Но я зато не рада!.. – возразила она. – Тут они затронули меня!.. Я сама должна через это бросить мое место.

– И то отлично, что вы бросаете место!.. Разве в России можно служить? – подхватил князь.

– Я также нахожу, что отлично кинуть подобную должность, – подтвердил и барон.

Ему давно хотелось навести как-нибудь Анну Юрьевну на эту мысль с тем, чтобы удобнее было уговорить ее ехать сначала за границу, а потом и совсем поселиться в Петербурге.

Анна Юрьевна, однако, доводами своих кавалеров мало убедилась и оставалась рассерженною и взволнованною.

Князь после того поехал сказать Елене о постигшей ее участи и здесь встретил то, чего никак не ожидал: дверь ему, по обыкновению, отворила Марфуша, у которой на этот раз нос даже был распухшим от слез, а левая щека была вся в синяках.

– Дома Елена Николаевна? – спросил он ее.

– Нет-с, никак нет! – ответила Марфуша, едва удерживаясь от рыданий.

– Но где же она? – спросил с беспокойством князь.

– Они совсем от маменьки уехали-с.

– Как совсем уехала? Куда уехала?

– В гостиницу Роше какую-то!.. Дворник сейчас и платья ихние повез туда за ними.

Князь понять ничего не мог из всего этого.

– Что же она рассорилась, что ли, с матерью? – спросил он.

– Не знаю-с, – отвечала Марфуша, недоумевавшая, кажется, говорить ли ей правду или нет.

– А Елизавета Петровна где? – спросил князь.

– Они дома-с.

Как ни противно было князю каждый раз встречаться с Елизаветой Петровной, но на этот раз он сам назвался на то, чтобы узнать от нее, что такое случилось.

– Поди, доложи, примет ли она меня? – сказал он Марфуше.

Та пошла.

– Пожалуйте, просят-с, – сказала она, возвратясь к нему в переднюю.

Князь пошел.

Елизавета Петровна приняла князя у себя в спальне и лежа даже в постели. Лицо у нее тоже было заплаканное и дышавшее гневом.

– Что Елена-то Николаевна ваша наделала со мной!.. – произнесла она тотчас же, как князь вошел.

– Что такое? – спросил тот.

Елизавета Петровна злобно усмехнулась.

– Разгневаться изволила… Эта сквернавка, негодяйка Марфутка, – чесался у ней язык-то, – донесла ей, что управляющий ваш всего как-то раза два или три приходил ко мне на дачу и приносил от вас деньги, так зачем вот это, как я смела принимать их!.. И таких мне дерзостей наговорила, таких, что я во всю жизнь свою ни от кого не слыхала ничего подобного.

Князь слушал Елизавету Петровну с понуренной головой и с недовольным видом; ему, видимо, казалось все это вздором и бабьими дрязгами.

– И все это по милости какой-нибудь мерзкой девки, – продолжала между тем та, снова приходя в сильный гнев. – Ну, и досталось же ей!.. Досталось!.. Будет с нее…

Елизавета Петровна, в самом деле, перед тем только била и таскала Марфушу за волосы по всем почти комнатам, так что сама даже утомилась и бросилась после того на постель; а добродушная Марфуша полагала, что это так и быть должно, потому что очень считала себя виноватою, расстроив барыню с барышней своей болтовней.

– Что ж, Елена Николаевна совсем от вас уехала? – спросил князь Елизавету Петровну.

– Совсем!.. Говорит, что не хочет, чтобы я ею торговала. Я пуще подбивала ее на это… Жаль, видно, стало куска хлеба матери, и с чем теперь я осталась?.. Нищая совсем! Пока вот вы не стали помогать нам, дня по два сидели не евши в нетопленных комнатах, да еще жалованье ее тогда было у меня, а теперь что? Уж как милостыни буду просить у вас, не оставьте вы меня, несчастную!

Елизавета Петровна повернулась при этом на своей постели и спустила одну руку до самого пола, как бы представляя, что она кланяется до земли.

– Будете вы обеспечены, этим не тревожьтесь! – сказал ей тот с досадой и собираясь уйти.

– А нынешний-то месяц получу ли, что прежде получала? Он уж весь прошел!.. – проговорила Елизавета Петровна кротким голосом.

– Получите и за нынешний и за будущий, – отвечал ей князь, выходя в залу и явно презрительным тоном.

Сев в карету, он велел как можно проворнее везти себя в Роше-де-Канкаль. Елена взяла тот же нумер, где они обыкновенно всегда встречались. При входе князя она взмахнула только на него глазами, но не тронулась с своего места. За последнее время она очень похудела: под глазами у нее шли синие круги; румянец был какой-то неровный.

– Прекрасно, отлично со мной вы поступали! – говорила она, подавая, впрочем, князю руку, когда тот протянул свою.

– Что такое я поступал? – отвечал тот, смеясь.

– Ничего!.. Смешно это очень!.. – продолжала искренно сердитым голосом Елена. – Хоть бы словом, хоть бы звуком намекнул мне, что у них тут происходит: хороша откровенность между нами существует!

– В чем тут откровенности-то быть, – я даже не знаю!..

– Как вы не знаете? – воскликнула Елена. – Вы знали, я думаю, что я всю честь мою, все самолюбие мое ставила в том, чтобы питаться своими трудами и ни от кого не зависеть, и вдруг оказывается, что вы перешепнулись с милой маменькой моей, и я содержанкой являюсь, никак не больше, самой чистейшей содержанкой!

– Содержанкой, выдумала что!.. – произнес князь.

– Как же не содержанкой? Мать мне сама призналась, что она получала от вас несколько месяцев по триста рублей серебром каждый, и я надеюсь, что деньги эти вы давали ей за меня, и она, полагаю, знала, что это вы платите за меня!.. Как же вы оба смели не сказать мне о том?.. Я не вещь неодушевленная, которую можно нанимать и отдавать в наем, не спрашивая даже ее согласия!

– Я единственно не сказал тебе потому, что этого не желала мать твоя.

– А вы разве не знали, что за существо мать моя?.. Разве я скрывала от вас когда-нибудь ее милые качества? Но, может быть, вам ее взгляд на вещи больше нравится, чем мой; вам тоже, может быть, желалось бы не любить меня, а покупать только!..

– Я не покупал вас, а делился с вами тем, чего у меня избыток: вы сами собственность считаете почти злом, от которого каждому хорошо освободиться!

– Да-с, прекрасно!.. – возразила ему с запальчивостью Елена. – Это было бы очень хорошо, если бы вы весь ваш доход делили между бедными, и я с удовольствием бы взяла из них следующую мне часть; но быть в этом случае приятным исключением я не желаю, и тем более, что я нисколько не нуждалась в ваших деньгах: я имела свои средства!

– Но ваши средства были так ничтожны, что на них нельзя было существовать. Елизавета Петровна мне призналась, что до моей маленькой помощи вы не имели дров на что купить, обеда порядочного изготовить, и если вам не жаль себя и своего здоровья, так старуху вам в этом случае следует пощадить и сделать для нее жизнь несколько поспокойнее.

– Я нисколько не обязана эту старуху особенно успокоивать! – возразила Елена.

– Как не обязаны!.. Она вам мать! – воскликнул даже с удивлением князь.

– Что ж такое мать! – отвечала, в свою очередь, с запальчивостью Елена.

Князь пожал на это плечами.

– То, что в нас есть чисто инстинктивное и совершенно бессознательное чувство любви родителей к детям и детей к родителям! – возразил он ей.

– Да, родителей к детям – это так: и оно дано им природой в смысле поддержания рода, чтобы они берегли и лелеяли своих птенцов; дети же обыкновенно наоборот: как получат силы, в них сейчас является стремление улететь из родного гнезда. Конечно, есть родители, которые всех самих себя кладут в воспитание детей, в их будущее счастье, – те родители, разумеется, заслуживают благодарности от своих детей; но моей матери никак нельзя приписать этого: в детстве меня гораздо больше любил отец, потом меня веселил и наряжал совершенно посторонний человек, и, наконец, воспитало и поучало благотворительное заведение.

С каждым словом Елены князь становился все мрачнее и мрачнее. Он совершенно соглашался, что она говорит правду, но все-таки ему тяжело было ее слушать.

– Вы, может быть, действительно, – начал он, не поднимая глаз на Елену, – имеете некоторое право не заботиться очень много о вашей матери, но вы теперь должны уже подумать о самой себе: вам самим будет не на что существовать!

– Почему же мне не на что будет существовать? Я жалованье имею.

– То есть имели!.. Вот прочтите эту бумагу, которую прислали о вас Анне Юрьевне, – проговорил князь и подал полученное Анной Юрьевной письмо, которое он, уезжая от нее, захватил с собой.

Прочитав письмо, Елена страшно изменилась в лице. Князь никак не ожидал даже, чтобы это так сильно ее поразило.

– Что ж, разве Анна Юрьевна и выгонит меня по этому письму? – спросила она с раздувшимися ноздрями и дрожащим немного голосом.

– Анне Юрьевне делать больше нечего, она не может не послушать данного ей приказания, – отвечал неторопливо князь.

– Нет, этого нельзя!.. Этого не должно быть!.. – возразила Елена. – Вы, князь, извольте хлопотать как угодно!.. Поднимите все ваши аристократические связи и отстойте меня!..

– Весьма рад бы был, – сказал тот, – но тут ничего не поделаешь; вы прочтите, кем подписано письмо: этих господ никакими связями не пересилишь!

– Поэтому я так и погибать должна? – спросила Елена.

– Но зачем же погибать, друг мой милый? Вдумайтесь вы хорошенько и поспокойней в ваше положение, – начал князь сколь возможно убедительным голосом. – На что вам служба?.. Зачем она вам?.. Неужели я по своим чувствам и по своим средствам, наконец, – у меня ведь, Елена, больше семидесяти тысяч годового дохода, – неужели я не могу обеспечить вас и вашу матушку?

– Я не хочу моей матери обеспечивать, – понимаете вы?.. Я еще давеча сказала, что ей довольно мною торговать! Если вы хотите ей помогать, так лично для нее, но никак не для меня!.. Чтоб и имени моего тут не было!

– Прекрасно: я ей буду помогать лично для нее; но как же вы-то, чем будете жить? Позволите вы мне вам предложить что-нибудь для вашего существования?

– Теперь, конечно, давайте! Не с голоду же умирать! – отвечала Елена, пожимая плечами. – Не думала я так повести жизнь, – продолжала она почти отчаянным голосом, – и вы, по крайней мере, – отнеслась она к князю, – поменьше мне давайте!.. Наймите мне самую скромную квартиру – хоть этим отличиться немного от содержанки!

– Вы помешаны, Елена, ей-богу, помешаны! – сказал князь.

– Ну да, разумеется, помешанная: думала всю жизнь сама собой просуществовать, а судьба-то и пристукнула: «Врешь!.. Помни, что ты женщина! А негодяи-мужчины давным-давно и всюду отняли у вас эту возможность!..»

Князь ничего ей не возражал: его по преимуществу беспокоило то, что Елена, в ее положении, волнуется и тревожится.

– Если я умру теперь, что весьма возможно, – продолжала она, – то знайте, что я унесла с собой одно неудовлетворенное чувство, про которое еще Кочубей[109] у Пушкина сказал: «Есть третий клад – святая месть, ее готовлюсь к богу снесть!» Меня вот в этом письме, – говорила Елена, указывая на письмо к Анне Юрьевне, – укоряют в вредном направлении; но, каково бы ни было мое направление, худо ли, хорошо ли оно, я говорила о нем всегда только с людьми, которые и без меня так же думали, как я думаю; значит, я не пропагандировала моих убеждений! Напротив того, в этой дурацкой школе глупых девчонок заставляла всегда твердейшим образом учить катехизис и разные священные истории, внушала им страх и уважение ко всевозможным начальническим физиономиям; но меня все-таки выгнали, вышвырнули из службы, а потому теперь уж извините: никакого другого чувства у меня не будет к моей родине, кроме ненависти. Впрочем, я и по рождению больше полячка, чем русская, и за все, что теперь будет клониться к погибели и злу вашей дорогой России, я буду хвататься, как за драгоценность, как за аромат какой-нибудь.

Князь продолжал оставаться нахмуренным.

– Странная логика! – продолжал он. – Вам один какой-то господин сделал зло, а вы начинаете питать ненависть ко всей стране.

– Не один этот господин, а вся страна такая, от малого и до большого, от мужика и до министра!.. И вы сами точно такой же!.. И это чувство я передам с молоком ребенку моему; пусть оно и его одушевляет и дает ему энергию действовать в продолжение всей его жизни.

– Но, прежде чем передавать ему такие убеждения, – возразил князь, видя, что Елена все больше и больше выходит из себя, – вам надобно позаботиться, чтобы здоровым родить его, а потому успокойтесь и не думайте о той неприятности, которую я имел глупость передать вам.

– Ах, да, действительно, – воскликнула Елена грустно-насмешливым голосом, – женщина прежде всего должна думать, что она самка и что первая ее обязанность – родить здоровых детей, здоровой грудью кормить их, потом снова беременеть и снова кормить: обязанность приятная, нечего сказать!

– Зато самая естественная, непридуманная, – сказал князь.

– Конечно, конечно!.. – соглашалась Елена тем же насмешливым тоном. – Неприятно в этом случае для женщин только то, что так как эти занятия самки им не дают времени заняться ничем другим, так мужчины и говорят им: «Ты, матушка, шагу без нас не смеешь сделать, а не то сейчас умрешь с голоду со всеми детенышами твоими!»

– Но что же делать с тем, что женщины, а не мужчины родят, – это уж закон природы, его же не прейдеши! – сказал князь, смеясь.

– Нет, прейдем, прейдем, – извините! – повторяла настойчиво Елена.

– Но как и чем? – спросил князь.

– А тем, что родим ребенка, да и отдадим его в общину!

– И вы в состоянии были бы теперь вашего ребенка отдать в общину?

– Отчего же не отдать?.. Не знаю, что я потом к нему буду чувствовать, но, судя по теперешним моим чувствам, кажется, отдала бы… – отвечала Елена, но как-то уже не таким решительным тоном.

– Нет, не отдали бы! – возразил ей князь и вскоре потом ушел от нее.

Всю дорогу он прошел пешком и был точно ошеломленный. Последний разговор его с Еленой не то что был для него какой-нибудь неожиданностью, – он и прежде еще того хорошо знал, что Елена таким образом думает, наконец, сам почти так же думал, – но все-таки мнения ее как-то выворачивали у него всю душу, и при этом ему невольно представлялась княгиня, как совершенная противуположность Елене: та обыкновенно каждую неделю писала родителям длиннейшие и почтительные письма и каждое почти воскресенье одевалась в одно из лучших платьев своих и ехала в церковь слушать проповедь; все это, пожалуй, было ему немножко смешно видеть, но вместе с тем и отрадно.

V

Миклаков, несмотря на то, что условился с княгиней играть в карты, не бывал, однако, у Григоровых в продолжение всего того времени, пока они жили на даче. Причина, его останавливавшая в этом случае, была очень проста: он находил, что у него нет приличного платья на то, чтобы явиться к княгине, и все это время занят был изготовлением себе нового туалета; недели три, по крайней мере, у него ушло на то, что он обдумывал, как и где бы ему добыть на сей предмет денег, так как жалованья он всего только получал сто рублей в месяц, которые проживал до последней копейки; оставалось поэтому одно средство: заказать себе у какого-нибудь известного портного платье в долг; но Миклаков никогда и ни у кого ничего не занимал. По нескольку раз в день он подходил к некоторым богатым магазинам портных, всходил даже до половины лестницы к ним и снова ворочался. Наконец, раз, выпив предварительно в Московском трактире рюмки три водки, он решился и вошел в магазин некоего господина Майера. Подмастерье с жидовскою физиономиею встретил его.

– Могу я видеть господина хозяина? – спросил Миклаков, краснея немного в лице.

– Господина хозяина?.. – переспросил его с некоторым недоуменьем подмастерье.

– Да… Я желал бы с ним переговорить об одной вещи, – сказал, как-то неловко и сильно конфузясь, Миклаков.

– Ваша фамилия? – спросил подмастерье опять тем же тоном недоумения.

– Он меня не знает: это все равно, скажу ли я мою фамилию или нет, – говорил Миклаков, окончательно сконфузясь.

Подмастерье некоторое время недоумевал; он вряд ли не начинал подозревать в Миклакове мошенника, который хочет выслать его из комнаты, а сам в это время и стянет что-нибудь.

– Генрих! – крикнул он, наконец, как бы придумав нечто.

На этот зов из соседней комнаты выскочил молодой человек в самомоднейших узких штанах и тоже с жидовскою физиономией.

– Попросите сюда Адольфа Иваныча! – сказал ему подмастерье.

– А!.. Адольфа Иваныча! – крикнул юный Генрих и опять ускочил в соседнюю комнату.

Через несколько времени после того показался и сам Адольф Иваныч, уже растолстевший и краснощекий жид, с довольнейшей физиономией и с какими-то масляными губами: он сейчас только изволил завтракать и был еще даже с салфеткой в руках.

– Вас спрашивает вот этот господин! – сказал ему подмастерье, указывая рукой на Миклакова.

Адольф Иваныч подошел к тому и несколько вопросительно склонил голову.

Миклаков начал, немножко запинаясь, и был при этом не то что уж красный, а какой-то багровый.

– Я вот видите-с… служу бухгалтером… жалованье получаю порядочное… и просил бы вас… сделать мне в долг… за поручительством, разумеется, казначея нашего… в долг платье… с рассрочкой на полгода, что ли!..

– Платье?.. В долг?.. – повторил Адольф Иваныч и неторопливо обтер себе при этом рот салфеткой. – Ваша фамилия? – прибавил он затем как бы несколько строгим голосом.

– Фамилия моя не княжеская и не графская, а просто Миклаков! – отвечал тот, в свою очередь, тоже резко.

На страницу:
15 из 37