bannerbanner
Актеон
Актеонполная версия

Полная версия

Актеон

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 10

Впрочем, это лишь одна из сторон гения Шубертова. Преобладающий характер его песен почерпнут из того состояния души, которое я не сумел назвать иначе, как музыкальным состоянием. Это ощущение всегда слито с меланхолиею. Чувство радостное, пронесшись по душе человека, не погружает его в себя; оно имеет всегда внешнее выражение и улетучивается в нем. Оно, кажется, не столько сродно душе человека, чтоб могло долго оставаться в ней: душа выбрасывает из себя эти яркие, но минутные цветы и с любовию хранит в себе цветы туманные, бледные, более сродные ее влажной почве, – цветы меланхолии. Чувство радостное всегда ищет места и воздуха. В нем есть всегда какое-то самозабвение; но, с полнотою охватывая человека и быстро потрясая все струны души, оно извлекает из них не гармонический аккорд, а унисон. Радость исключительна – радость любит только радость. Грусть, напротив, растет вовнутрь своей почвы: это – подземный мир. Питаясь струями Стикса, она любит беспрестанно орошать себя его тихими струями. Это та влажная почва духа, из которой подымаются бесконечные стремления и порывания души, на которой восстают лучшие, благороднейшие идеалы человека… В грусти человек всегда сильнее и глубже все ощущает, живее всему сочувствует; в грусти он все благословляет… Вы, верно, помните глубокий смысл Гетева „Теките, теките, слезы вечной любви“ и слова безумной Офелии, что „горе есть праздник человеку“. Меланхолия есть высшая, идеальная сторона грусти – это грусть, лишенная уже всего жгучего, тяжелого и темного, – а преобразившаяся в одно благоухание. Меланхолия – это эфир, внутренний элемент музыкального состояния души. И все создания Шуберта дышат меланхолиею. Редко отдается он ясным, наивным ощущениям, как в „Alinde“, или блаженствующему порыву сердца, как в „Серенаде“. Он редко симпатизирует с стремлениями счастливой любви. Он любит погружаться в те туманные недра духа человеческого, где цветет память об исчезнувшем счастии, о потере людей, сросшихся с сердцем, где накопляется скорбь от противоречий жизни; он нисходит в те тайники, где разражается трагическая судьба, постигающая человека, где лежат печальные развалины существования, потрясенного горьким жребием…» и проч. и проч.

Так он писал темно и вяло, а Ольга Михайловна жадно перечитывала эти строки, пропитанные туманностию, в которой ей грезилось что-то поэтическое… Но мир скорби и страдания таинственно, еще как предчувствие, начинал уже развертываться перед нею… И в эти-то минуты Шуберт звуками своими открывал для нее сокровенную внутренность души человеческой, не выговариваемую словами… Эти звуки сливались с настроением ее духа, – и что-то родственное чувствовала она к человеку, который, объясняя ей Шуберта, объяснил ей многое в ней самой. С этих пор между им и ею уже существовала неразрывная духовная связь…

Тяжелые предчувствия ее начинали сбываться: тетка ее умерла; отец увез ее в Петербург, говоря, что «Оленьке пора пристроиться» и что в Москве «на женихов плоха надежда». С тех пор она не видала своего учителя, но как святыню берегла воспоминания минувшего и это письмо о Шуберте.

Неожиданная встреча с ним, которого она, может быть, никогда уже не надеялась встретить, заставила кровь выступить пятнами на лице ее, но она тотчас же затушила в себе это внутреннее волнение и с лицом спокойным обратилась к Андрею Петровичу, предложившему ей какой-то вопрос по хозяйственной части. Появление старого знакомого Ольги Михайловны в доме помещика Боровикова не было ни мало удивительно. Лишась единственной своей покровительницы, он года четыре провел в Москве в звании учителя, перенося всевозможные муки. С утра до вечера бегал он из одного конца Москвы в другой для добывания себе насущного хлеба и не видел конца этой мучительной жизни. Силы его ослабевали в тяжкой и бесплодной борьбе с внешними обстоятельствами; дух упадал; измученный своими уроками, к которым он начинал чувствовать отвращение, оскорбляемый на каждом шагу барскою спесью и невежеством, – не имея ни часа времени для себя, он иногда был близок к отчаянию. Мера терпения его переполнилась; он решился во что бы то ни стало бросить Москву и тотчас, воспользовавшись предложением своего знакомого, отправился в учители к детям Андрея Петровича за весьма ничтожную цену, с тою мыслию, что в деревне он будет иметь хоть несколько свободных часов в день. Об Ольге Михайловне он почти ничего не слышал в продолжение нескольких лет, кроме того, что она в Петербурге и замужем.

Он сначала долго вглядывался в нее, как бы не узнавая ее, – так несбыточна показалась ему мысль встретиться с нею в сельце Покровке, Новоселовке тож; но когда он услышал ее голос, тогда уже не оставалось для него ни малейшего сомнения. Эти тихие звуки были так знакомы его сердцу!..

После обеда музыканты перешли на галерею, выходившую в сад. Андрей Петрович приказал им грянуть плясовую, усадил гостей в комнате близ галереи и торжественно вывел на середину комнаты Илью Иваныча, который уже был немножко под хмельком.

– Ну-ка, сердечный, позабавь гостей! – вскрикнул ему Андрей Петрович повелительным голосом.

Илья Иваныч пустился вприсядку. Андрей Петрович стоял, подбочась фертом, и хохотал диким голосом, глядя на своего забавника; ему вторила большая часть гостей; от поры до времени он приговаривал: «Молодчина! право, молодчина!» Вслед за пляской одна из четырех воспитанниц с венком, по просьбе хозяина дома, жеманясь и отнекиваясь, села за фортепьяно и пропищала «Соловья». Андрей Петрович начал ей аплодировать. Барыня воспитанницы вскрикнула:

– Ведь Раисочка-то у меня самоучкой дошла до этого; никто ей не показывал, как петь!

– Что, матушка? – сказала Фекла Ниловна. – Я на это ухо, вы знаете, недослышу… Что?.. а?.. самоучкой? голосок хоть куда…

Дочь бедных, но благородных родителей, насмешливо улыбаясь, взглянула на Ольгу Михайловну.

Затем музыканты заиграли русскую, и два сына Андрея Петровича в красных рубашках явились на сцену. Их встретил в зале прием оглушительный… По окончании пляски гости обнимали, целовали и гладили их по головке.

Андрей Петрович повел своих гостей в новоразведенный им сад, образовавший правильный четвероугольник, разделенный дорожками на квадраты. В этом саду липы и березки были рассажены симметрически и чрезвычайно хитро подстрижены шапками, вазами и другими фигурами, а на самой середине его, на каменном пьедестале, поставлены были солнечные часы. К этому саду примыкал другой, фруктовый, с оранжереями, которыми в особенности гордился Андрей Петрович. Дамы остались в фруктовом саду, а хозяин дома с Петром Александрычем отправился играть в бильярд. В этот раз Петр Александрыч остался побежденным, и Андрей Петрович, восхищенный своею победою, потирая руки, беспрестанно повторял:

– Что, батюшка Петр Александрыч, и мы, деревенские дураки, дали себя почувствовать! Каков был последний-то ударец, как я желтого-то в угольную записал с треском?.. а?

Учитель после сцены с Ильею Иванычем не показывался; остальной вечер был проведен за картами… Играли на двух столах: дамы составляли свою партию, мужчины свою… Ольга Михайловна, как неиграющая, осталась в обществе дочери бедных, но благородных родителей и четырех девиц с венками на голове. Дочь бедных, но благородных родителей занимала всех своими разговорами. Ольга Михайловна и четыре девицы с венками молчали… Фекла Ниловна проигрывала и очень сердилась…

– Ну, матушка, – говорила она Прасковье Павловне, вытирая пот с лица и оканчивая игру, – экая игрища к тебе сегодня шла… а? что? признаюсь, с тобой играть нельзя – и всё жлуди на вскрыше!.. – Фекла Ниловна отвела Прасковью Павловну к стороне: – Я от невестки твоей совсем другое ожидала… Да что она, матушка, ничего не говорит, а коли заговорит, так ничего не слышишь… что?.. Это в моде, что ли, под нос себе говорить?.. а? Ты знаешь, что я люблю откровенность, родная… Мы с тобой свои люди, говорить все можем. Прасковья Павловна вздохнула.

– Ах, друг мой Фекла Ниловна, – уж между нами сказать, и я ожидала от нее совсем другого… Говорили бог знает что… и в столице воспитывалась, и генеральская дочка, а этого совсем ничего и не видно…

– А? что? не видно?.. Правда… Жаль сынка-то твоего: мог бы сделать лучше партию… а? Он такой из себя видный… Жаль… жаль…

– Фекла Ниловна, надо нам расчесться, – сказала одна из игравших барынь.

– Что, матушка? а? Недослышу… что такое?

– Расчесться надо, – закричала барыня.

– Ах, матушка, что это вы так кричите над самым ухом!

При расчете барыни начали спорить и горячиться. Расчет продолжался с полчаса и окончился только с помощию хозяина дома… Оказалось, что Фекла Ниловна проиграла два рубля двадцать пять копеек.

– Андрей Петрович, – закричала Фекла Ниловна, – заплати, батюшка, за меня Прасковье Павловне эти деньги… а? что? Заплатишь? Позабыла положить в ридикюль деньги… запиши на меня… а? Я, матушка Прасковья Павловна, еще, кажется, тебе должна что-то… а?.. Сколько? Ну, после сочтемся.

Перед ужином Андрей Петрович подошел к Ольге Михайловне и просил ее пропеть какой-нибудь романсик; но она отговорилась тем, что чувствует себя нездоровою.

Помещица, привезшая с собою четырех воспитанниц, сказала Фекле Ниловне:

– Вишь, какая важная!.. Считает нас, видно, незнающими в музыке, а Раисочка, верно, не хуже ее поет, – изволите видеть! не хочет, ломается…

– Браво! – воскликнул вдруг Андрей Петрович, как бы озаренный внезапным вдохновением и ударяя себя в лоб. – Да я вас удивлю сейчас… отличного музыканта вам выпишу… Мой детский учитель на все руки, просто клад!.. играет и поет мастерски, детей моих взялся добровольно учить музыке без всякой прибавки… Андрей Петрович обвел глазами комнату.

– Да где он?.. Антипка! эй, малый! попроси сюда учителя.

Учитель явился.

– Ну-ка, любезный, – сказал Андрей Петрович, ударяя его по плечу, – утешьте-ко публику-то, покажите-ко свой талантец, сыграйте нам этакую какую-нибудь штучку, да и спойте уж кстати.

Учитель покраснел и приготовлялся, кажется, отговариваться. Он поднял голову и взглянул на гостей, ожидавших от него ответа… Глаза его встретились с глазами Ольги Михайловны… Ему показалось, что и она просит его… Сердце его сильно забилось… Дом на Арбате, его первое свидание с нею, музыкальные вечера, Шуберт, его серенада – все это промелькнуло в голове молодого человека; он, не произнося ни слова, сел за фортепьяно и запел:

Песнь моя летит с мольбоюТихо в час ночной,В рощу легкою стопоюТы приди, друг мой…

Ольга Михайловна неслышно встала со стула и отошла к окну… На дворе было темно; облака быстро неслись по небу; месяц изредка проглядывал из-за облаков, бросая мгновенный, фантастический свет на предметы… Она приклонилась головой к стеклу, и долго удерживаемые слезы хлынули горячим потоком из глаз ее…

При окончании последнего куплета серенады Андрей Петрович закричал:

– Славно, славно, – только, черт возьми! печально немножко.

– Очень недурно, – заметил Петр Александрыч тоном знатока. Он подошел к учителю.

– У вас чрезвычайно приятный голос, – продолжал он, – и знаете, это любимый романс моей жены; она его поет беспрестанно… Olga, Olga! Где ты? У-э-телъ?..

Но Ольги Михайловны уже не было в комнате… После ужина ближайшие соседи Андрея Петровича собирались домой, остальные гости расположились ночевать у него и провести еще несколько дней. Начались сборы… Экипажи стояли у подъезда; нетерпеливые и раскормленные деревенские кони рыли копытами землю. Лакеи Андрея Петровича обступили одного кучера, внезапно свалившегося с козел и оказавшегося мертвецки пьяным… Его должны были заменить другим… На дворе был крик, шум, ругательства, споры, смех.

Ольга Михайловна собралась в путь прежде всех… В ожидании своего мужа, который потягивал мадеру с Андреем Петровичем, и Прасковьи Павловны, которая, одеваясь, разговаривала с своей приятельницей Феклой Ниловной, Ольга Михайловна в салопе и шляпке вышла на галерею, из которой был спуск в сад… Она прислонилась к колонне. С этой стороны дома все было тихо; только ветер шумел, качая ветви деревьев… Ей послышались чьи-то шаги в саду у самой галереи… Она уже сделала шаг, чтоб войти в комнату, – и вдруг остановилась, как бы приросшая к месту.

Перед нею стоял учитель.

Он робко поклонился ей; она в ответ на его поклон наклонила голову. Они долго стояли друг против друга, не будучи в состоянии произнести ни одного слова…

– Я никогда бы не думала увидеть вас здесь, – наконец сказала она.

– Моя встреча с вами так же неожиданна, – отвечал он.

– А вы не забыли старинного нашего друга Шуберта? – снова заговорила она.

– И вы – говорят… говорят, будто и вы иногда вспоминаете его!

Она вздрогнула.

– Кто вам сказал это?

– Ваш муж…

Голова ее упала на грудь, и длинные волосы, выходившие из-под шляпки и совершенно развившиеся от сырости, скатились на ее бледное лицо, полуосвещенное светом из окон, выходивших на галерею.

– Вы очень изменились! – произнес он голосом более смелым и глядя на нее.

Она ничего не отвечала; но из груди ее вырвался звук тихий, едва слышный, что-то похожее на подавленный вздох…

– Здесь сыро… – сказала она, – меня ждут… – Она отвела от лица волосы – и рука ее заметно дрожала.

В эту минуту дверь из комнаты на галерею отворилась… Дочь бедных, но благородных родителей высунула свою голову в дверь и закричала:

– Ах, ма-шер Ольга Михайловна, вы здесь, – а мы вас ищем везде. Прасковья Павловна уж совсем готова и только ждет вас.

Сказав это, она искоса взглянула на учителя…

Ольга Михайловна рассказала дорогою своему мужу и Прасковье Павловне о неожиданной встрече с своим старым знакомцем. На Петра Александрыча этот рассказ не произвел никакого особенного впечатления, а Прасковья Павловна воскликнула:

– Что ж, матушка, мудреного? гора с горой только не сходятся, а человеку с человеком всегда можно сойтись.

– Он такой интересный, – заметила дочь бедных, но благородных родителей.

– А я, признаюсь, и не обратила на него внимания, – сказала Прасковья Павловна.

– О… он мило по…оет, – проговорил Семен Никифорыч, – то…олько заунывное, а вот у нас в полку был о…офицер, то… он все пел: «Бра…а-атцы, дружно веселую».

После этого замечания водворилась тишина, прерывавшаяся только порой храпением Петра Александрыча. Ольга Михайловна прислонилась в угол кареты и закрыла глаза. И во всю дорогу молчание было нарушено только однажды вопросом Прасковьи Павловны:

– А что, покойно ли вам сидеть, Семен Никифорыч?..

Глава V

Превращение Петра Александрыча из петербургского франта в помещика совершилось очень скоро, как и должно было ожидать. Переход от бестолковой суеты, от внешней, одуряющей деятельности столичной к животной неге и к блаженству бездействия – необыкновенно легок. Деревенская жизнь, над которою он забавлялся и на бале г-жи Горбачевой, и в кондитерской Амбиеля, и в зале Дюме, теперь нимало не казалось ему смешною. Он начал вполне понимать различные удобства этой жизни и хотя еще не причислял себя к провинциалам, но между тем день от дня все более пристращался к провинциальной жизни. Он стал пить вместо ликера – травник и ерофеич; кушал после обеда вместо желе и фруктов – оладьи, блины, ватрушки и дрочену; перестал носить черепаховый лорнет на ниточке; отрастил себе брюшко, отчего модные и узкие сюртучки свои и фраки приказал перешить губернскому портному; несколько отек в лице, сделался немного сутуловат, почему казался ростом ниже прежнего и, прикрывая лысину, которая начинала сиять на голове его, стал зачесывать свои редкие волосы кверху в виде небольшого рожка. Все это делало его удивительно похожим на жучка, называющегося актеоном, подробное описание которого заимствовано мною из русского перевода Блуменбаха и выставлено эпиграфом к этой повести. Актеон (я буду его иногда называть этим именем для сокращения) начал не шутя входить в домашнее хозяйство. Он уж по целым часам проводил на псовом дворе и в конюшнях; даже сам вздумал лечить своих лошадей по «Конскому лечебнику», найденному им в небольшой библиотеке почтенного своего дяденьки, и очень сердился на старшего своего конюха за то, что четыре лучшие лошади его околели одна вслед за другою.

День в деревне проходил для Петра Александрыча незаметнее, чем в Петербурге, потому что он почти все кушал, – а еда, как известно, чрезвычайно сокращает время. Погреб дядюшкин служил для него также большою утехою. В управление своими деревнями он вмешивался только так, как обыкновенно вмешиваются настоящие господа, то есть требовал доходов от управляющего. Назар Яковлич вел себя в отношении к нему довольно искусно и всегда льстил его маленьким слабостям. Узнав, например, что Петр Александрыч пристрастился к новеньким, цветным ассигнациям и блестящим монетам, которые хранились у него в особом ящике с прехитрым замком, Назар Яковлич беспрестанно доставлял ему такие ассигнации и монеты; когда же владелец заводил речь о счетах по имению, спрашивая о употреблении доходных сумм, управляющий отделывался общими местами, заговаривал о планах своих касательно увеличения доходов, о надеждах на будущее, о том, что под его управлением мужички начинают поправляться, и проч. Последнее, впрочем, было несправедливо. Неурожаи, продолжавшиеся несколько годов сряду, и, главное, двухлетнее управление Назара Яковлича, как замечали окружные помещики, довело долговских крестьян до жалкого состояния. Назар Яковлич, видя, что Прасковья Павловна имеет большое влияние над своим сыном и намерена навсегда поселиться в его доме, уладил так, что она приняла на себя бразды правления над женским полом и над ткачами в селе Долговке. Управляющий низко кланялся ей и говорил: «Ах, сударыня, с тех пор как вы изволите хозяйничать, ей-богу, любо-дорого смотреть на наших баб и на ткачей… так все идет бесподобно… Ну куда ж было моей жене соваться не в свое дело? Она дура, просто дура, сударыня!»

Таким образом управляющий вошел в милость к Прасковье Павловне и в лице ее приобрел для себя значительную покровительницу. Но всесильный и самый надежный покровитель управляющего – был Дмитрий Васильич Бобынин, опутывавший невидимыми и неразрываемыми сетями долговского помещика. В руках у Дмитрия Васильича находилась доверенность Петра Александрыча на залог его деревень и все его заемные письма. Дмитрий Васильич писал к нему:

«Любезнейший друг, – будьте совершенно спокойны касательно ваших долгов. Я почти все ваши заемные письма скупил, единственно с тою целию, чтоб избавить вас от докучных кредиторов. Теперь вы будете иметь дело с человеком, душевно вам преданным, а не с ростовщиками. Напрасно, живя в Петербурге, вы не были со мной откровенны и таили от меня некоторые долги ваши. Признаюсь вам, непонятно, как в такое короткое время вы успели сделать столько долгов. Главною причиною этого – конечно, карты. Большие игры надо вести осторожно и умеючи. Впрочем, ваш долг мне, – ибо вы уже никому, кроме меня, не должны, – отчасти может быть уплачен тою суммою, которая досталась вам после покойного вашего дядюшки. Сумма сия отдана мною, по желанию вашему, в верные руки, и я могу, когда захочу, взять ее. Прилагаю при сем записку оного долга мне с расчислением процентов. Положитесь на меня, почтеннейший Петр Александрыч: я устрою ваши дела самым выгоднейшим для вас образом. Я с детства привык любить вас, как родного, и потому как мне не принять участия в вас? Я странный человек: всегда дела близких мне людей озабочивают меня более, нежели мои собственные. Для своих дел я как-то ленив и неповоротлив; все собираюсь купить небольшое именьице в ваших местах и до сих пор не соберусь, а хорошо припасти себе уголок, чтоб со временем успокоиться от служебных трудов и пожить на свободе в свое удовольствие. Я завидую здесь вашей деревенской жизни. Истинно хорошо вы сделали, что решились ехать в деревню. Третьего дня заходил ко мне его превосходительство Антон Сергеич. Мы разговорились о том, о сем; зашла речь о сельских удовольствиях. Он вздохнул и сказал: „Эх, Дмитрий Васильич, лучше не говори об этом. Что наша за жизнь здесь? иной раз и в картишки некогда перекинуть: так завален бумагами! Кабы начальство не имело ко мне особой аттенции, словом сказать, кабы так не везло мне по службе, да кто, скажи на милость, принудил бы меня жить здесь? Деревня – это, братец, рай земной, там и воздух другой, да и люди совсем не те, патриархальность такая во всем…“ Это совершенно справедливо. Кстати о деревне: прекрасно сделали вы, что прислали мне доверенность на залог ваших имений. С большими деньгами можно в сию минуту сделать превосходнейший оборот. Один опытный фабрикант, Карл Карлыч Гольц, устроивает на берегу Невы в огромных размерах бумагопрядильную фабрику на акциях. По самому верному расчислению, фабрика эта должна приносить огромный доход: двадцать и двадцать пять процентов. Прилагаю у сего расчисление: рассмотрите его внимательнее. За честность, благородство и знание дела фабриканта – я ручаюсь. Капитал на учреждение этой фабрики почти собран; недостает только 600000. Вы знаете, как его превосходительство Антон Сергеич осторожен: вслед за ним закрыв глаза можно пускаться во все предприятия, а он, когда узнал о намерении Карла Карлыча, тотчас же выложил на стол 200000 руб. и сказал: „Вот вам, батюшка Карл Карлыч, возьмите 200 тысяч чистоганом, – прибавлю к этому, что в ваши руки я мильона не побоялся бы отдать, если б имел“. Заложив 1800 душ, вы получите 380000 (считая по 200 руб. на душу). Я за вас почти обещал эти деньги; поспешите же подтвердить вашим согласием мое обещание, – иначе вы упустите превосходный случай – улучшить свое дело, а это будет грех и стыдно. Вы отец семейства. Наш век положительный – мануфактурный, так сказать. Только те и получают деньги, у кого есть фабрики или заводы. Надо сделаться производителем, а потребителей, слава богу, много и без нас. С имения же, вы сами знаете, какие нынче доходы: год от года хуже. Хорошо еще, что у вас управитель малый честный и знающий. Я его всегда имел в виду для себя, – это не человек, а клад, и я ни за что не уступил бы его никому, если б у меня было большое именье. Придержитесь его: он вам будет полезен. Бога ради, отвечайте мне поскорей на это письмо, а то, чего доброго, если позамешкаетесь решением, – будет поздно… В Петербурге много охотников наживать деньги, и все они так и сторожат выгодного случая для помещения своих капиталов. Нынче все помешались на спекуляциях…

Новостей у нас много… об них когда-нибудь после. Максим Иваныч получил еще чин. Невероятное счастье! Впрочем, он человек вполне достойный… дай бог ему и еще больше. Вообразите, он на прошедшей неделе задал нам шлем. Я играл с Федором Маркычем, а он с генералом Косолаповым… У Косолапова была игра посредственная, а у него просто неслыханная: туз, король, дама, валет, десятка (пять онеров), восьмерка, семерка козырей, туз, король червей, а остальное всё старшие пиковки. Жена моя и я свидетельствуем наше искреннее почтение вашей матушке и супруге. Еще раз прошу о скорейшем ответе – и остаюсь неизменно преданный вам

Дм. Бобынин».

Актеон был очень доволен этим письмом. «Дмитрий Васильич славнейший человек, – думал он, перечитывая письмо, – чудесная душа!.. Бумагопрядильная фабрика, да это бесподобно!.. – Он зевнул и подумал: – Вот тогда у меня будет новеньких-то ассигнаций, синеньких и красненьких… У!»

Он подошел к окну.

Поперек двора протянуты были на козлах веревки, а на веревках было развешано белье, которое ветер срывал и разносил по двору… Дворовые девки беспрестанно бегали из одного конца двора в другой, поднимая его и снова развешивая. Между ними прохаживалась и Агашка. На Агашке было прекрасное ситцевое платье; талия ее стягивалась шнуровкой; ноги украшались тонкими чулками и козловыми башмаками. Она кричала на девок. Девки величали ее Агафьей Васильевной и поглядывали на нее с подобострастием; Антон, прислонясь к крыльцу людской и пощелкивая по тавлинке, вздыхал:

– Чего так разохался? – спросила его Агашка.

– Разохался! Ах, Агафья Васильевна!.. Уж вы знаете, что я имею к вам всякое уважение… – Антон почесал в голове… – Кабы вы попросили у старой барыни холстинки для моей старушонки и для деток. Совсем обносились, ей-богу. А вам барыня не откажет.

Агашка посмотрела на Антона, улыбаясь.

– Пожалуй, Наумыч, – отвечала она, – пусть Настасьюшка придет завтра ко мне. Я дам ей холстины, сколько она хочет.

– Ай да Агафья Васильевна! вот душа, можно сказать! На вас и смотреть-то любо, точно червонная краля.

Этот комплимент был заглушен криком гусей, которые поднялись с мест своих, хлопая крыльями.

Петр Александрыч долго стоял у окна и смотрел на эту картину. Он продолжал думать:

«Очень милая талия у Агаши… Сегодня же напишу ответ Дмитрию Васильичу… а у Маши глаза недурны… Непременно надо отдать капитал на филатуру… Андрей Петрович хороший человек и живет так себе, ничего – барином… Илья Иваныч презабавный… когда мне будет скучно, я пошлю за ним… Выпишу „Земледельческую газету“ и „Журнал для овцеводов“…»

На страницу:
5 из 10