bannerbanner
Грамотность и народность
Грамотность и народностьполная версия

Полная версия

Грамотность и народность

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Вязниковского уезда, деревни Слабодищ, крестьянин спасовец Михаил Федоров Куртин (57 лет) зарезал родного сына своего, семилетнего мальчика, Григория, в убеждении, что это угодно Спасу. Подробности этого кровавого процесса ужасны, но в то же время очень естественны в спасовце. Вот как рассказывал сам Куртин на суде о своем детоубийстве: «Однажды ночью печаль моя о том, что все люди должны погибнуть в нынешние времена, сделалась так велика, что я не мог уснуть ни на минуту и несколько раз вставал с постели, затепливал свечи перед иконами и молился со слезами на коленях о своем спасении и спасении семейства своего. Тут мне пришла на ум мысль спасти сына своего от погибели вечной, и так как сын мой Григорий, единственное детище, был очень резов, весел и смышлен не по летам, то я, боясь, чтоб он после смерти моей не развратился в вере и не погиб навек в геене вечной, решился его зарезать. С этою мыслью я вышел на заре в задние ворота и стал молиться на восход, прося у Спаса знаменья, что если после молитвы придет мне снова мысль эта в голову с правой стороны, то я принесу сына в жертву Богу, а если слева, то нет, потому что, по мнению нашему, помысел с правой стороны есть мысль от ангела, а с левой – от дьявола. По окончании длинной молитвы помысел этот пришел с правой стороны, и я с веселием в душе возвратился в избу, где сын мой спал вместе с женою моею на коннике (род широкой лавки). Опасаясь препятствий со стороны жены, я нарочно разбудил ее и послал за овчинами в дер. Перво, а сам, оставшись с сыном, сказал ему: «Встань, Гришенька! Надень белую рубаху, я на тебя полюбуюсь». Сын надел белую рубаху и лег на лавку в передний угол. Куртин подложил ему его шубку в головы и, заворотив вдруг подол рубашки, нанес ему несколько ударов ножом в живот. Мальчик затрепетал и начал биться, так что постоянно натыкался на нож отца, отчего на животе его оказалось множество ран». Тогда отец, желая прекратить страдания сына разом, распорол ему живот сверху донизу… Мальчик потерял силу сопротивляться, но не умер в тот же момент. Заря, занявшаяся на востоке, светила детоубийце в окно при совершении преступления; но когда сын был зарезан, то в окнах вдруг появились первые лучи восходящего солнца и багровым светом упали на лицо невинной жертвы. Куртин, по его словам, при этой случайности встрепенулся, руки его дрогнули, нож выпал из рук и он упал перед образом на колени с молитвою, прося Бога принять милостиво новую жертву. «Когда я, – говорил Куртин в суде, – стоял перед образами на коленях и сын мой плавал в крови, то вошла вдруг в избу возвратившаяся жена моя и, с первого взгляда узнав все случившееся, упала от страха на землю перед мертвым сыном. Тогда я, поднявшись с пола, на котором стоял на коленях, сказал жене: «Иди и объявляй обо всем старосте. Я сделал праздник святым».

Детоубийца Куртин, заключенный в острог, прежде решения дела уморил себя голодом…

2. Дело казака Кувайцева

Из Оренбурга (кор. «Голоса»). В одной из казацких станиц жил казак Войков; у него была жена-красавица. Стар ли был, некрасив ли Войков, но только полюбился ей другой казак, Кувайцев. Кувайцев был женат и имел детей, но жены своей он не любил, хотя она была женщина нестарая и работящая, женился он на ней из жалости – сирота была круглая; до встречи с женою Войкова они жили душа в душу. Раз войсковой старшина, проезжая через деревню, где жили Войков и Кувайцев, остановился у Войкова отдохнуть, старшине стало скучно; услужливый Войков, ничего не подозревавший о связи Кувайцева со своею женою, предложил позвать Кувайцева, который был известен в деревне за потешника. Позвали Кувайцева, выпили водочки, Кувайцев посмешил компанию, сказок насказал и затем разошлись. В эту же ночь у Войкова из чулана, припертого только чуть державшимся засовом, было похищено разное носильное платье, большею частью принадлежавшее к гардеробу жены. Кто украл, искали и не нашли. Вскоре после этого жена Войкова умерла. Скучен стал Кувайцев, не слыхать его лихих песен, не рядится он в шутовской костюм (г. докладчик показывал его публике; Бог знает что такое: тут и бархат, и золото, и кости, и все это перемешано самым затейливым образом) на потеху села; на жену и смотреть не хочет; только с детьми нежен, ласкает их.

Прошло много времени после этого, как вдруг Кувайцев, без всякой видимой причины, стал по-прежнему весел и песни запел. Утром как-то раз жена Кувайцева, перестилая постель, находит под тюфяком отрубленные человеческие палец и руку; тут же и клок волос длинных и маленьких курчавых. Кожа руки высохла и набита была хлопком и разною дрянью. Она этот палец, руку и волосы представила в волостное правление. Началось дело. Кувайцева арестовали; сделали обыск в его доме и нашли те вещи, которые пропали у Войкова, кроме того нашли печать, на которой было вырезано «Оренбургское полицейское управление» и бумажку, на которой было написано (подлинное выражение докладчика) то же, что и на печати; нашли много разных книг, большею частью духовных или же песенники.

При допросе Кувайцев, не отпираясь ни мало, показал: 1) что найденная рука, палец и волосы принадлежат умершей жене Войкова. Отыскали могилу, откопали и нашли труп Войковой, почти разложившийся, с отрубленною левою рукою и без пальца на правой; волосы с головы и других мест были обрезаны. На Войковой не нашли тех одежд, в которых она была похоронена.

– Зачем ты сделал это? – спрашивает Кувайцева судебный следователь.

– Зачем? Тоска меня мучила, покоя не знал я, свет Божий не мил стал – что было делать! Раз цыгане селом проходили; одна цыганка, видя мою кручину, взялась вылечить меня: «Ступай ты, – говорит, – на могилу к ней, отрой тело ее, отсеки левую руку и большой палец с правой и обрежь волосы. На утренней и на вечерней заре выходи ты в поле и отсеченною рукою ее обчерти около себя круг, пальцем ее с другой руки отчерти, а волосами в это время обкуривайся». Я поблагодарил цыганку и сделал, как она приказала. Ходил я три дня на зорях и на четвертый все как рукой сняло. Разве иногда, и то редко, грусть прошибала.

– А одежду зачем снял с нее?

Нужно заметить, что одежда была так плоха, что на нее не польстился бы и нищий.

– Так, для памяти – уж больно мила была мне Войкова-то.

– Ты украл у Войкова из чулана платье?

– Я вещей Войкова не воровал. Ссора у нас была раз с нею; она мне и говорит: возьми ты все, что подарил мне, не хочу я от тебя ничего и указала мне, что все это лежит в чулане. Я тоже был в сердцах на нее и, выходя от мужа-то ее, тронул запор у чулана, – он подался, я и забрал те вещи, которые я же подарил. Воровства, значит, здесь нет: свое взял.

– А как же у тебя очутились вещи не только жены Войкова, но и самого Войкова.

– Темно было тогда, я вещи-то брал, ну и торопился больно – впотьмах-то и захватил мужнины вещи.

– Что ты делал с печатью и каким образом она к тебе попала?

– Что это за печать и что с нею делать можно было, я не знаю, – нашел я ее в Оренбурге, вот и все.

Песенники, найденные у Кувайцева, почти все с поправками, прибавлениями и заметками, сделанными рукою Кувайцева; некоторые песни вовсе изменены, а другие местами. В поправках и изменениях видно грустное настроение Кувайцева. Председатель, докладывавший дело, прочел некоторые из этих поправок. На вопрос, зачем он делал эти поправки, Кувайцев отвечал, что слова песен часто не подходят под музыку, которую он сочинял на эти песни, ну он и изменял их. Находясь в тюрьме, Кувайцев писал письма к своим детям; письма эти писаны стихами:

Мои милые орляточки,По отце своем стосковалися и т д

Во время своего заключения Кувайцев собирался бежать, для чего и приглашал, как видно из письма, отобранного у него в тюрьме, товарищей; бежать хотел он на Кавказ и говорил, что у него и оружие заготовлено под полом. Несколько ружейных стволов и порох действительно найдены в подполье. При повальном обыске о нем отозвались одни с пренебрежением, как шуте, другие сказали, что он плохой работник и казак и что даже (?) он сам бабье дело делает, т. е. белье и платье себе шьет. Предложены на решение следующие вопросы: 1) Как смотреть на раскрытие могилы? Как на преступление или как на суеверное безумство? и т. д.

Конечно, никто не станет оспаривать у суда права карать поступки, подобные поступкам Куртина и Кувайцева. Но, по высокому выражению московских славянофилов, обыкновенный суд, точно так же, как и справедливая полицейская расправа, суть проявления лишь «правды внешней», и ни государственный суд, ни суд так называемого общественного мнения, ни полицейская расправа не исчерпывают безконечных прав личного духа, до глубины которого не всегда могут достигать общие правила законов и общие повальные мнения людей.

Судья обязан карать поступки, нарушающие общественный строй, но там только сильна и плодрносна жизнь, где почва своеобразна и глубока даже в незаконных своих произведениях. Куртин и Кувайцев могут быть героями поэмы более, чем самый честный и почетный судья, осудивший их вполне законно.

В Бельгии, Голландии, Швейцарии порядка и благочиния, быть может, более, чем в среде других более крупных политических единиц; в них невозможны, конечно, не только Куртины, но и Кувайцевы, но зато в Бельгии, Голландии и Швейцарии невозможны и великие своеобразные поэты, и если бы Бельгию и Швейцарию завоевала Франция, а Голландию – Германия, человечество могло бы почувствовать лишь механическое потрясение, но не ощутило бы ни малейшей духовной утраты.[8]

Характер трагического в жизни народа в высшей степени важен. Иной характер имеет трагическое в благородных ущельях Черногории и Крита, иной в Парижских и Петербургских «углах»!

Ужасно проявление веры в преступлении Куртина! Но ужасное или благотворное, все же это проявление веры, веры, против которой XIX век ведет холодную, правильную и безпощадную осаду! Куда обратится взор человека, полного ненависти к иным бездушным и сухим сторонам современного европейского прогресса? Куда, как не к России, где в среде православия еще возможны великие святители, подобные Филарету, и где самый раскол представляет не одни ужасные (хотя и трогательные в своем роде) явления, но и картины в высшей степени утешительные и почтенные, подобные следующей, взятой тоже из газеты:

Духовный суд у молокан

В № 51 «Современных Известий» помещена интересная статья о наказаниях, существующих у молокан за дурное обращение мужей с женами; приводим из этой статьи следующий рассказ: когда муж оскорбит жену свою словом или ударит хотя слегка вгорячах, то жена в первое же воскресенье, – если муж до сего времени не испросит у ней прощения, – заявляет о сем при молитвенном воскресном богослужении совету, состоящему из лиц самой глубокой древности, старше которых нет на селе, которые публично, судотворением после богослужения разбирают обиду и на основании Библии решают этот вопрос безапелляционно. При этом, если муж и жена не заявляют о разводе, они налагают на виновного наказание церковное (гражданских наказаний у них не существует). Лестница этих церковных наказаний довольно длинная. Виды наказаний, между прочим, следующие: 1) торжественное извинение обидчика перед обиженным; 2) пост на 10, 20, 30, 40 дней и на год; 3) раздаяние милостыни бедным; 4) вклад на обеспечение вдов и сирот околотка; 5) покаяние при богослужении пред собранием; 6) отлучение от участия при общественном богослужении в продолжение недели, месяца, полугода и года (это наказание полагается за тяжкие вины); 7) присутствование при богослужении общественном, но с обязанностью стоять, обратясь в угол, к стене; 8) лишение права на братское приветствие на улице при встречах; 9) лишение права петь при богослужении и читать Библию и т. п. – Нам удалось быть при одном общественном богослужении молокан и слышать разбирательство жалобы молоканки на мужа, который обозвал ее словом бранным (бранное слово вообще у молокан редкость); разбирательство производил церковный совет публично, пред 300–400 человек, пришедших на богослужение, состоявший из убеленных сединами старцев, из коих некоторым было за 100 лет. По выслушании жалобы тотчас развернута была Библия (огромного формата, известная у нас под именем параллельной) и из нее прочитаны тексты об отношениях мужа к жене и жены к мужу. «Муж, – читал седой как лунь член церковного совета, – отдавай жене должное, подобно и жена мужу; жена не властна над своим телом, а муж; равно и муж не властен над своим телом, а жена. Внемлите сему, – взывал старик, – не свои словеса говорю вам, а словеса Библии, вечные и неизменные». Жены, дочери, парни, дети, бывшие при богослужении, слушали внимательно слово наставления, произносимое старцем, коему было за плечами 96 лет. «Худое обращение мужа с женой легко может повести жену к нарушению брачного союза, – говорил другой член совета, такой же, как и первый, – и тогда хотя жена не будет без вины пред Господом Богом, но муж сам первый дает ответ пред Господом Богом за грехи жены, ибо ему было повелено любить жену свою, как Христос возлюбил церковь, а Христос самого себя предал за нее, чтобы освятить ее, очистить и представить ее себе славною церковью, не имеющею пятна или порока… А ты не только не исполняешь заповедей Бога, но и вводишь жену во искушение. Не помилует тебя Господь! Покайся по-христиански и спроси у жены твоей прощение! Утешь нас и не посрами наше общество истинных христиан, которого ты сделался недостойным!»

Признаемся, мы были поражены этой сценой разбирательства мужа и жены, а когда муж обнялся с женою, поцеловал ее публично, в виду всего собрания, и испросил у нее прощение в своей вине, собрание запело благодарственный Богу гимн, то были тронуты не шутя. При подробных расспросах мы узнали, что ссоры мужа и жены у молокан до того редки, что некоторые, прожившие весь век свой, не сказали друг другу бранного слова.

Согласитесь, что как в 1-й трагической картине, так и во 2-й, трагикомической и грустной, и в последней утешительной, нет ничего избитого и пошлого. И в той, и другой, и третьей слышится что-то новое и неслыханное, чувствуется присутствие нетронутых и самородных сил…

Наконец еще один и последний пример. Что может быть более всегражданственного, как всемирная промышленная выставка?

Однако, что мы видим?

Русская изба, ее кружевные убранства, созданные простым топором мужика, привлекли внимание иностранцев; все хвалят одежду русскую, которую, конечно, для выставки постарались показать лицом (а это-то и есть развитие своего; не в том дело, чтобы быть просто-народным, а в том, чтобы быть народным!).

Русский трактир Корещенка был всегда полон, русская кухня всем понравилась. Еще небольшой пример того, что я зову народным творчеством, развитием своего; у нас в трактирах нет обычая держать за конторками женщин… Это обычай европейский. Чтобы картина русская была полнее, чтобы привлечь в трактир еще более иностранцев, г. Корещенко принял этот чуждый обычай; но красавица его была не в кринолине и чепчике; она была в сарафане и кокошнике.

Национальное своеобразие не может держаться одним охранением; обстоятельства вынуждают нередко принимать отчасти что-нибудь чужое для полного развития своего народного в высшее национальное.

После всемирной выставки появилась в России, между прочим, мода на разную деревянную утварь расписанную золотом и красной краской. К сожалению, надо заметить, что мода эта принялась оттого, что иностранцам понравилась на выставке эта русская утварь; самим бы нашим и в голову не пришло полюбить эти мужицкие миски. Жалко это видеть, но что же делать? В широких государственных, промышленных и вообще национальных вопросах нельзя брать в расчет одни избранные души; надо брать в расчет большинство людей, и потому надо радоваться всякому средству, хотя бы и мелкому, но наводящему на добрый путь.

Понятна заботливость правительства и хлопоты общества о новых таможенных уставах и, вообще, понятно желание определить, что выгоднее той или другой нации: свобода ли ввоза или покровительственная и запретительная система. Но все подобные вопросы принимают иной вид, как только подумаешь, что было бы, если бы вкусы и потребности самого общества изменились!

Наклонности потребителя, его выбор, его вкус – вот основа всего. Оставляя в стороне вопросы о том, что выгодно и невыгодно для производителей, о внешнегосударственных условиях, при коих они своей деятельностью могут обогащать страну, любопытно и плодотворно было бы не только научно рассмотреть историю развития национальных вкусов и мод, но и вести особую пропаганду для утверждения самобытных вкусов у славян, столь падких на чужое.

Возьмем пример из соседней страны. В Турции и христиане, и мусульмане, и евреи носят фески. Вследствие дурных распоряжений турецкого правительства большинство фесок ввозится из Австрии, вместо того чтобы производиться в самой Турции. Я слышал много жалоб на это. Но положим, что турецкое правительство распорядилось бы иначе, и все фески, потребляемые турками и христианами, делались бы в Турции; фабрики фесок достигли бы высокой степени богатства, и деньги были бы в руках турецких подданных. Но если бы в то же самое время христиане, движимые ненавистью ко всему, что им напоминает Восток и рабство, и по слабому развитию в них чувства изящного сбросили бы этот головной убор[9], и если бы в то же время молодое поколение влиятельных турок надело бы безобразный европейский цилиндр, дабы блеснуть свободолюбием и европеизмом, – что бы сталось с фабриками и к чему привели бы все правительственные меры?.. Теперь хоть часть фесок делается в Турции, а тогда бы никто не делал их, и еще бы одним своеобразным предметом стало меньше на свете…

От развития народного вкуса в высшем русском обществе, которое везде славится тонкостью своего общечеловеческого вкуса, зависит будущность не только русской, но, вероятно, и всей славянской промышленности.

III

Теперь, когда мы на ясных примерах показали, что с 1856 года и до сих пор все, что, казалось, должно бы нас приблизить к Западной Европе, отдаляло нас от нее и служило к большему нашему обращению внутрь себя самих, мы можем сказать, что всеми этими результатами мы обязаны нашему простому великорусскому народу и, до известной степени, его безграмотности.

Удаленный от высшего сословия, нисколько не сходный с ним ни в обычаях, ни в одежде, ни в интересах, страдавший нередко от самовластия помещиков и неправосудия чиновных властей, народ наш встречался с европеизированным дворянином как соотечественником, только на поле битвы и в православной церкви.

Нравы дворянства и чиновничества смягчались постепенно под влиянием идей (конечно гуманных), выработанных западным просвещением; уже задолго до 1861 года обращение с низшими стало лучше; но оно еще было недостаточно хорошо, и зависимость была еще слишком велика, чтобы народ мог чувствовать себя не чуждым этому европеизированному фрако-сюртучному миру, прощать ему его иноземные формы.

Жалок тот историк, который не умеет видеть, что в бесконечной сложности и глубине всемирной жизни известное зло нередко глубокими корнями связано с известным добром!

Разъединение сословий в России было велико; вражды систематической, положим, между ними не было; но, повторяю, разъединение их было так велико, что Белинский (в 1847 или 1846 г., в Петербургском Сборнике) выражался, насколько помню, так: – «если у нас собрать в одну комнату художника, купца, писателя, чиновника, военного и светского человека, то они не найдут, о чем между собой говорить».

Если такое отчуждение существовало не только между теми слоями народа, которые были определены в нашем Своде «Законами о Состояниях», но и между людьми одного состояния (напр., чиновником и художником, чиновником-дворянином и военным-дворянином), то на каком же отдалении должны были стоять друг от друга, например, земледелец и знатный петербургский бюрократ?

Нет спора, Церковь и Государство и, отчасти, помещичье право, заставлявшее многих дворян жить в деревне, поддерживали связь, но эта связь в обыденной жизни была не так заметна, как отчуждение.

Что это происходило не от одной разницы прав и не от одного преобладания сильных над слабыми, на это доказательств много. Купец первой гильдии и миллионер, конечно, имели больше, по крайней мере, фактических прав сравнительно со своим рабочим, чем какой-нибудь бедный чиновник или учитель-дворянин. Однако народ на купца, который не носил фрака, содержал посты и строил церкви, смотрел более как на своего человека, чем на такого чиновника или учителя, какие бы добрые и честные и бедные люди они ни были. Здесь не было, как в новой Франции, антагонизма между бедностью и богатством (и не могло быть по самой сложности нашего прежнего устройства); здесь был антагонизм между европеизмом и народностью.

Гуманность тут не помогала. Гоголь, Тургенев и другие верно изображали, как холодно принимал наш народ неловкое добродушие европеизированных дворян-прогрессистов.

Солдаты и те нередко звали «бабой» и не любили начальника мягкого и предпочитали ему «молодца» сурового, грубого, но в приемах, в речах, в обычаях которого дышало русское начало.

Итак, если не брать в расчет переходные оттенки, а одни резкие крайности, то вообще можно было разделить русское общество на две половины: одну народную, которая ничего кроме своего русского не знала, и другую космополитическую, которая своего русского почти вовсе не знала.

Это зло (если только неравенство прав есть зло) при помощи наших нынешних преобразований принесло бесценные плоды, и мы теперь можем обратиться к нему с исторической благодарностью.

Законное отделение «Состояний» и бытовое различие слоев внесло в нашу слишком простую и несложную славяно-русскую жизнь ту сложность и то разнообразие, без которых невозможно цивилизованное, т. е. развитое своеобразие, без которых не мыслима полная и широкая жизнь, достойная великого народа.

Истина этой последней моей мысли доказывается историей как нельзя поразительнее. Как бы ни были в подробностях своего строя и своей жизни различны друг от друга древний Египет, древняя Греция и Рим, прежняя Франция, прежняя Германия и Англия, Италия средних веков, мусульманские государства, достойные внимания историка, – все они имели одну общую черту: они были сложны, и в национальных пределах их кипело более или менее глубокое разнообразие.

Сверх этого вообще необходимого для истинной цивилизации условия, прежнее сословное отдаление сознательной части нашего общества от наивной его части принесло ту пользу, что сохранило простой народ в большой неприкосновенности.

Считая дворян и чиновников почти не русскими за их иноземные формы, народ и не думал подражать им и, упорно сохраняя свое, глядел на нас нередко с презрением.

Европеизм Петра Великого, Екатерины II и Александра 1-го утончил нервы России; народ в удалении своем сохранил нам то полносочие, которым мы можем изумить весь мир, если сумеем им воспользоваться.

Сначала, в Московский период нашей истории, нам мешали развиваться излишняя простота и однообразие нашей жизни и недостаток общей сознательности. Потом, в тот период (до 1856 года), который можно назвать чисто Петербургским, нам по-своему мешало развиться излишнее разъединение, несходство людей между собою. Только теперь, когда различные слои нашего общества еще хранят свою физиономию, а стены, начавшие уже под конец бесплодно теснить их, рушились по мановению Державной руки, мы можем выработать с течением времени что-либо мировое свое.

Европеизированная часть нашего народа уже усвоила себе все высшие (философские) и низшие (временно-практические) плоды всемирного сознания, а народ еще хранит в столь многом свято свое родное (как бы грубо оно ни было, это не беда), и облечение общих идей в родные формы может принести и уже во многом принесло богатую жатву.

Эти общие идеи, какого бы они ни были порядка: философского, художественно-творческого или просто жизненно-практического, проходя сквозь народные, местные формы, могут приобрести ту степень новизны и оригинальности, которая со временем может обновить несомненно стареющий мир.

Тот народ наилучше служит и всемирной цивилизации, который свое национальное доводит до высших пределов развития; ибо одними и теми же идеями, как бы не казались они современникам хорошими и спасительными, человечество постоянно жить не может.

IV

Я скажу заблаговременно мое общее заключение; ибо я знаю, что взгляд мой на это так уклоняется от принимаемых ныне более или менее всеми взглядов, и любовь к смелости и своеобразию мысли так остыла в наше время, что я боюсь заставлять ждать читателей до конца.

Мое общее заключение не безусловное против грамотности, а против поспешного и тем более против обязательного обучения. И это я говорю не с точки зрения свободы; развитие не всегда сопутствует свободе[10], – а с точки зрения народного своеобразия, без которого, по-моему, великому народу не стоит и жить.

На страницу:
2 из 4