bannerbanner
Гончаров
Гончаровполная версия

Полная версия

Гончаров

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Для Гончарова типично вообще, что подобные тайны имеют в его глазах особенную, внешнюю важность и подобные беды всегда, по его мнению, грозят девушке; он часто говорит о них, и говорит иногда как филистер. Безусловный почитатель законного брака, он слишком тщательно оберегает девушку от «падения». То, например, что Ольга посетила Обломова на его холостой квартире, возводится и автором, и героем на степень события чрезвычайного, и особое внимание обращено на то, что Ольга вышла из этой квартиры в «гордом сознании своей невинности». Марфинька наедине с кузеном Райским тоже, если верить Гончарову, подвергалась большой опасности. А когда она в роще слушает с Викентьевым соловья, и затем упрекает юношу за его смелость, и сама про себя говорит, что свою сердечную тайну она шепнула бы бабушке на ушко, а потом спрятала бы голову под подушку на целый день, и когда она поучает еще, что Викентьев тоже должен был бы свой секрет сказать на другое ушко бабушке и у ней спросить: «Люблю ли я вас», то от этого избытка бабушки, наивности и добродетели, которая сама себя так сознает и ласкает, вам становится неловко и за Марфиньку, и за Гончарова, подсказавшего ей эти, к счастью, едва ли правдоподобные слова – не девственные и не девичьи. Точно так же читатель мало расположен нравственно сопровождать бабушку Татьяну Марковну в ее безумном хождении, которым она хотела заглушить угрызения совести за свой давнишний грех. Наконец, Райский, иронически бросивший Вере померанцевый букет после события в беседке, и сама Вера, до обрыва такая гордая, замкнутая, а после него столь склонная исповедаться в том, до чего никому, кроме нее самой, и дела нет, – все это, вопреки намерению Гончарова, совсем не производит впечатления чистоты.

Понятно, что на почве такой общительности и такой неуединенности чувства любовь не пронесется ураганом, не испепелит человека. К тому же и любовь эта, как мы уже сказали, не имеет беззаветного и безумного характера, оттого неразделенность чувства оскорбляет больше самолюбие, чем сердце, и сердце остается неразбитым.

Не спасала, а только любила, бесхитростно и горячо любила Обломова другая, невежественная и прозаическая, женщина, Агафья Матвеевна, и вот о ее чувстве Гончаров рассказал так ласково и сердечно, рассказал, как она во время болезни Обломова, написав крупными буквами на бумажке «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь помянуть за здравие; как она закладывала свой жемчуг, для того чтобы слаще кормить его, своего выхоленного и нежного барина. Любовь этой несложной натуры Гончаров изобразил так же классически, как изображает он все несложное, все близкое к элементарному содержанию жизни.

И в самом Обломове – центральной фигуре своего творчества – он рельефнее всего показал не то, что роднит его с людьми высших духовных запросов, а то, чем он соприкасается с непосредственностью жизни и ее немудрствующих сынов.

Обломов больше всех воплощает собою консервативное, центростремительное начало жизни, но в то же время он исполнен глубокого идеализма и светится душевной чистотой. В нем дорого и прекрасно то, что он не делец, что он – созерцатель и, кроткий голубь, не мог ужиться в такой среде, где необходимо дело и где даже юные и Casta diva поющие девушки, вроде Ольги, предварительным условием и доказательством любви настойчиво признают хозяйственную поездку в деревню или посещение казенной палаты. Но внутренние порывы героя остались в стороне; его былинный тезка, Илья Муромец, который есть в Илье Обломове, описан больше в том периоде, когда он сиднем сидит, когда он лежнем лежит, чем когда совершает подвиги духа, т. е. волнуется, трепещет, любит; лучшие мазки своей кисти Гончаров отдал на изображение оседлости Обломова. Вот ее представил он в красках гиперболических и, однако, элементарных. То мертвое озеро жизни, которое характеризуется страшным словом «обломовщина» (ведь она страшна, эта тина, засасывающая живых людей), то зло бессилия, беспомощности и равнодушия, которое укладывает людей в «простой и широкий гроб» сонного прозябания, – это зло Гончаров взял в самом обыденном его проявлении; он значительно упростил его, низвел его к физической лени. Для того чтобы быть Обломовым, вовсе не надо лежать по целым дням, не расставаться с халатом, плотно ужинать, ничего не читать и браниться с Захаром: можно вести самый подвижный образ жизни, можно странствовать по Европе, как это делает Штольц, и все-таки быть Обломовым. Гончаровская обломовщина не тонка, она имеет слишком физиологический характер, и автор заручился даже медицинским свидетельством о болезни Обломова, об отолщении его сердца. В Онегине и Бельтове, даже в Райском, в лишних людях Тургенева и Чехова обломовские черты одухотворены, и там они более глубоки, живут всецело во внутреннем мире или не проступают так грубо наружу, как у Ильи Ильича. Там гораздо идеальнее страх перед жизнью, которая «трогает, везде достает». У Гончарова физический Обломов заслоняет Обломова души, и те общие черты, которыми автор рисует постепенное духовное замирание и оцепенение своего героя, расплываются в туман. Если среда, в которую нас переносит сон Обломова, и объясняет многое в его судьбе и характере, то все же, кроме среды, существует и сам человек, между тем личную драму этого интеллигентного человека, который отказался не только от живой деятельности, но даже и от книг и газет, который не живет, а лежит, – драму такой души Гончаров мало уяснил и показал ее почти исключительно с ее внешней стороны, и его Обломов вышел наименее интересным и глубоким из всех многочисленных разновидностей обломовского типа. То, что есть в истории о погибшем Обломове горестного и грустного, относится к Илье простому, к чистому и благородному человеку, а вовсе не к жертве или сраженному герою какой-нибудь непосильной борьбы, относится к тому Обломову, который вослед Гончарову находил поэзию в самой жизни и который, со своею ленью и беспомощностью, несравненно симпатичнее и милее деятельного и деловитого Штольца. Мягкими красками изображена его смерть и его могила, над которой дремлют ветви сирени, посаженные дружеской рукой его жены. У каждого мертвого есть свой живой, который ходит за его могилой или, по крайней мере, помнит о нем; но над прахом Обломова особенно витает участие живых, потому что отдаленность этого человека от сутолоки и борьбы сохранила в нем то «природное золото» чистого сердца, ту «хрустальную, прозрачную душу», о которых Штольц говорил Ольге. И вот эту кротость, привязанную к безмятежной и тихой жизни и от нее безвременно оторванную, эту красоту и незлобивость, что была в Обломове, Гончаров подметил с великой любовью и написал их неотразимо хорошо, с грустью и теплотой; именно это безотносительное к высшим сторонам духа, эта обыкновенная история человеческой судьбы, человеческой жизни и смерти – вот что наиболее привлекает в знаменитом романе.

Для того чтобы понять и оценить Гончарова, мы должны вникнуть только в этот роман и в остальные его беллетристические страницы; но бесполезна для нас та авторская исповедь, которую он написал по поводу Обломова и по поводу других своих произведений под заглавием «Лучше поздно, чем никогда». Если нам не нужны письма Гончарова, то не нужен и тот надуманный комментарий, который он приложил к собственному художественному тексту; мы имеем право не считаться с ним и, обойдя его, стать лицом к лицу с самим художником, тем более что и комментарии его далеко не всегда правильны. Должно быть, под влиянием публицистической критики он захотел, в только что названной исповеди, увидеть в большинстве созданных им лиц символы общественных отношений и эпох и даже в Наденьке из «Обыкновенной истории» усмотреть не живую индивидуальность, а этап в развитии русской девушки. Между тем, по собственному признанию, он творил эти лица чисто художнически, безо всякой тенденции: они выяснялись перед ним как люди, а не как представители социальных течений. И вообще, где Гончаров касается явлений общественных, поскольку они выходят за пределы установившегося быта, статики, переступают традиционную Обломовку, – там он делается просто резонером. Вспомните, например, как в «Обрыве» он характеризует Волохова. Он повествует как будто от лица Веры, но слишком явно здесь авторское намерение; Вера не могла бы говорить о «поверхностных и односторонних увлечениях» Марка: это не девичье, это – хорошо знакомое нам официальное выражение. Гончаров округленно и укоризненно, вовсе не объективно рассуждает в романе о материалистических воззрениях Волохова, он придал ему мальчишеские черты, а в своем позднейшем рассуждении удивляется, как это передовая русская молодежь приняла образ Волохова на свой счет. «Даровитые деятели в крестьянской реформе, в земских делах, в новых судебных учреждениях, где успели приобрести громкие имена: неужели это Волоховы!» – восклицает он. Гончаров не понял, что русское общество – по крайней мере, его радикально настроенная часть – могло пенять ему за самый замысел изобразить именно эту, волоховскую, сторону явления, не говоря уже о том, что и сделано это изображение недоказательно; Волохову, например, приписано слишком много мировоззрения, теории, которой он будто бы не мог поступиться даже в минуты увлечения и страсти. Гончаров не понял, что Тушин, на которого он указывает как на истинного представителя новой молодежи, нисколько не проникнут элементом критики, протеста, а ведь именно этот элемент и составлял главное и существенное в «нигилизме», и если иногда он принимал наивные и комические формы, то в основе его лежало глубокое и честное возмущение «черной неправдой» дореформенной России, позором крепостничества. Тушин – энергичный деятель в своем лесном царстве, прекрасный хозяин; но ведь не хозяйственные доблести, не заводы и фабрики, которые у Гончарова являются неизменными атрибутами положительных героев, – не они служат двигателями духовного развития. Волоховский протест мелочен и смешон; но Гончаров, в своей чрезмерной политической оседлости, не заметил той волны серьезного и вдумчивого протеста, которая всколыхнула застоявшуюся жизнь и которая, между прочим, увлекла и девушек из «почтенных», как он характерно выражается, семейств. Впрочем, гончаровская Вера, как мы уже видели, вовсе и не была увлечена: она больше спасала, и не она шла к Волохову, а, напротив, звала его к себе – к бабушке, к отцу Василию, к брачному алтарю, и звала не потому, чтобы непосредственно и наивно верила во все это, как ее сестра, а потому, что ее спокойный духовный творец наделил ее большим запасом трезвого ума.

Объяснения, какие дает Гончаров своим персонажам, иногда удивительны по своей мелкости. Для того, например, чтобы оправдать Штольца, он говорит о положении остзейских немцев; Адуеву-дяде вменяет в заслугу то, что он, «директор, тайный советник», решился сделаться заводчиком; в борьбе дяди с племянником, житейской трезвости с идеализмом, видит, между прочим, борьбу с «пустой тратой времени на визиты, на ненужное гостеприимство и т. д.». Это критическое terre-a-terre[1] вызывает одно лишь недоумение. Но еще важнее то, что комментатор клевещет на художника: в своем объяснительном очерке Гончаров рисует дело так, будто он безусловно сочувствует положительному дяде, и укоризненно отожествляет идеализм Александра с «праздной, мечтательной и аффектационной стороною старых нравов». Но если так, если критик Гончаров держится такого взгляда, то почему же у романиста Гончарова, в «Обыкновенной истории», чахнет жена старшего Адуева – в своем пышном доме, с умным и заботливым мужем, который не видит разницы между привычкой и любовью? почему она, эта прекрасная и мечтательная Лиза, так жаждет голоса огня и страсти, который оживил бы ее? почему она с грустью смотрит на успокоившегося Александра? Нет, как раз это конечное сочувствие идеалистическим порывам младшего Адуева придает «Обыкновенной истории» духовную красоту, и нам нет дела до того, что автор впоследствии старался возвысить дядю над племянником. Не торжество жизни совершается на последних страницах «Обыкновенной истории», а идет от них печальное веяние близких похорон. Гибнет жена Адуева, и жертвой пошлости навеки падает счастливый жених Александр.

Именно эта окончательная неудовлетворенность прозаическим ходом существования, эта последняя победа центробежного начала над оседлостью спасает Гончарова и его романы от порабощения пошлости и от низменного и нетребовательного оптимизма. Счастливая Ольга устала от счастья, и она тоскует, расплачивается за «Прометеев огонь», и ей стала знакома «грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне». На фрегате «Паллада» прославивший его путешественник убедился, что «одна природа да животная, хотя, своеобразная, жизнь не наполнят человека, не поглотят внимания; остается большая пустота». И даже элементарная Агафья Матвеевна, неразвитая и невежественная, над прахом Обломова уразумела свою жизнь, задумалась над ее значением, и эта задумчивость легла тенью на ее лицо, зажгла смысл в ее глазах и вечной, разумной и сознательной грустью отуманила ее сердце. «Она поняла, что проиграла и просияла ее жизнь, что Бог вложил в жизнь ее душу и вынул опять; что засветилось в ней солнце и померкло навсегда… Навсегда, правда, но зато навсегда осмыслилась и жизнь ее; теперь уже она узнала, зачем она жила и что жила не напрасно».

Над описанием вещей и принадлежностей жизни, которые радуют глаза человека и получают от него душу, над будничными событиями и лицами, над сонной атмосферой хозяйственного уголка поднялся благородный строй души и помыслов Гончарова – недаром от всех его произведений веет какою-то высокой порядочностью. Он с любовью нарисовал уютность и тишину быта, полную чашу дома, сладость семейного очага – стихию Марфы, Марфиньки, а не Марии; он не одолел в себе до конца силы инерции, платил большие дани внутренней косности; он не мог изжить Капуи, т. е., проще говоря, родной, слишком родной Обломовки; он близко знал идиллию, нежащее и усыпительное начало жизни, но сквозь это житейское, удобное и спокойное просвечивает, возвышаясь над ним, задумчивая печаль, пушкинская «светлая печаль». И когда Гончаров рассказывает, как погибал корабль «Диана» и как угасают человеческие души, нам видно бедное человечество, «расходующееся по мелочам». Осененный поэзией тихой мечтательности, выступает перед нами образ писателя, который тонко любил жизнь, любил ее всю, во всех ее мелочах и материальных подробностях, но и грустил над нею и тосковал неудовлетворимой тоскою избранников. Был он поэт, но только слишком искусно и удачно выдавал себя за прозаика.

Примечания

1

приземленное (фр.).

На страницу:
2 из 2