
Полная версия
Дело Иванова
От нее Иванов, вполне убежденный, что будет ее мужем, отправился на свадьбу Чигорина. Вечер, ночь и утро следующего дня Иванов провел на свадьбе. За хлопотами, так как он был распорядителем, время прошло ни скучно, ни весело. Но разоблачения насчет Насти сыпались со всех сторон. Самая честная из заводских девушек, Катя, подтвердила связь Насти с буфетчиком и прижитие от него ребенка; еще одна кумушка уверяла Иванова, что и после знакомства с ним к Насте ходил буфетчик и даже, вероятно, был у нее в эту ночь, так как утром видели какого-то мужчину, выходящего из ее дома. Иванов и страдал, и не верил… Ведь толки в этом роде преследовали его с самого начала, а он, несмотря на них, был так счастлив с Настей! Вот только докончит он свои обязанности распорядителя, пойдет к Насте, увидит ее, и все рассеется.
И, наконец, он направился к знакомому мезонину.
По многим причинам, я нахожу совершенно несообразным заключение, будто Иванов шел к Насте с намерением учинить с ней расправу и едва ли уже и не с мыслью убить ее. Ничего подобного не было. Прежде всего я вспоминаю вполне искренние и верные слова Иванова: «во всем и всегда – не в одном этом преступлении – действовал под первым впечатлением. Много страдал от горячности. Редко удавалось исправлять ошибки свои, но всегда сознавал их». Да не таково было и душевное настроение Иванова, чтоб, направляясь к Насте, он бы уже готовился к роли мстителя. Слишком для этого у него болело сердце. Подозрения против Насти не были для него новостью, и, однако же, он каждый раз излечивался от них, при одном взгляде на Настю, при одном ее слове. Теперь, более чем когда-нибудь прежде, он нуждался в этом взгляде и в этом слове. Если он шел мрачным, так потому, что на душе было трудно. Он верил, что его страдающее, недовольное лицо вызовет ее жалость и ласковость. Он был угрюм, он мог рассчитывать на резкое объяснение, на ссору, но только – на ссору возлюбленных, которая впоследствии еще больше сближает. Он жаждал ее искренности, ее, еще не отнятой у него, любви, которая его со всем примиряла.
Но для того чтобы понять то, что его ожидало у Насти, вспомним, что уже дня за три перед тем Настя, как говорится, «начала играть назад». Ослепленный Иванов мог испытывать только самые туманные и скоропреходящие предчувствия; он постоянно возвращался к надежде, он слишком сильно любил, чтобы верить своему горю. Но нам-то теперь ясно видно, что в действительности Настя от него ускользала. Не такова она была в первые три дня, как в три последние: тут она заговорила и об отсрочке свадьбы и о недостатках жениха, о которых знала с самого начала, не придавая им прежде никакого значения. Это уже было не то!.. Но почему? Нам думается потому, что Настя своим здоровым инстинктом вполне обыкновенной и непритязательной женщины успела почувствовать, что эта выспренная, приподнятая любовь к ней ее жениха приходится ей как-то не по мерке и не сулит ей ни добра, ни спокойствия в будущем. Она думала найти более простое счастье. Она бы полюбила Иванова, и простила ему заурядные недостатки чернорабочего, и сумела бы с ним терпеть нужду, и была бы рада случаю «пристроиться». Но она угадывала, что Иванов – «не ее поля ягода», и что он ей не товарищ, что ему и мерещится-то в ней совсем не то, что в ней есть. И она сообразила, что надо будет разойтись; она рассчитывала, что до пасхи понемногу дело само собой расстроится и что ей в конце концов лучше будет остаться покамест «при буфетчике». Ей предстояли поэтому большие неловкости, и она должна была поневоле взять на себя двойственную роль. Ей надо было после такого поощрения сразу порвать с женихом, в котором – она это видела – чувство к ней было слишком сильное, еще не обещавшее идти на убыль. Ей надо было самой убавлять это чувство, но делать это надо было с большой осторожностью. Она не рассчитала своих сил… Выражение любви, которое так легко ложилось на ее черты, когда ей помогало сердце, стало меньше и меньше удерживаться на ее лице: маска начала отклеиваться… Вот к какой женщине направлялся Иванов со своим переполненным горечью сердцем, вот к кому входил с надеждой на душевное исцеление, как входят верующие во храм со своим горем. Войдя, Иванов, к своей досаде, застал Настю не одну. Надо было с ней сейчас же поговорить, а тут были посторонние. В гостях у нее были две или три женщины, возвратившиеся со свадьбы, и она слушала их болтовню. Она подала ему руку, «не глядя на него». Это, конечно, увеличило его досаду, тревогу, нетерпение остаться наедине. Он попросил воды. Настя с «холодной миной» подала ему стакан. И это снова укололо его. Он примолк и, кипя от гнева, уселся с маленьким Степой, чтобы дать понять присутствующим, что он пришел не к ним и не намерен слушать их пьяные речи. Но и это не подействовало. Подвыпившие бабы начали плясать с «животной» улыбкой; а Настя, глядя на них, от души хохотала. Иванов еще раз отпил воды… Его раздражали, его прямо раздражали, то есть отпускали ему большими дозами то самое «раздражение», о котором, рядом с «запальчивостью», говорит закон. Освирепевши, Иванов уставился пристальным взглядом на Настю. Она сначала не обращала на него внимания, но, наконец, заметила этот взгляд, и «должно быть», говорит Иванов, «тот взгляд был нехороший», потому что и хохот, и пляска прекратились. До этой минуты решительное объяснение с Настей только мучительно откладывалось для Иванова, впрочем, уже с дурным предвещанием равнодушия и холодности со стороны невесты. Но и тут еще дело могло быть поправимо. Иванову, хотя и в последней степени раздражения, но все еще мерещилась его прежняя Настя, любимая, хотя и в несколько непривычном для него освещении. Но вслед за прекращением пляски бабы завели развратные разговоры о получаемых ими от мужей удовольствиях, и Настя, чистая Настя, одобряла их своим идиотским хохотом. «По-видимому, ничто не ново для нее», – думал изумленный Иванов. Да, к своему ужасу, он это читал своими горящими глазами во всей ее фигуре, во всех чертах ее лица… Вот когда маска свалилась. Насте больше не было надобности выдавать себя скромницей и любящей женщиной… Бабы даже намекнули, что и Настя в эту самую ночь получила «удовольствие», и она только слабо возражала или засмеялась – ничего более! Тогда, наконец, охрипшим голосом Иванов попросил Настю остаться с ним наедине. И она только нашлась ответить: «Кажется, у нас нет секретов»… Действительно, разве он сам всего не видел? Он так мучительно жаждал и ожидал решительного объяснения, а невеста не видит в том даже никакой надобности!
Тогда он с криком потребовал, чтобы Настя осталась с ним для объяснения. Бабы струсили и вышли… Настя присела на стул. Начался допрос. Иванов излил все, что у него накипело… Но на все его обвинения, высказанные прерывающимся от гнева и ревности голосом, Настя только молчала и как-то гадко улыбалась… Нестерпимо больно становилось Иванову! Ведь он любил Настю, любил даже и в эту минуту! Ведь этот ни с чем не сравнимый образ, ведь это невыразимо дорогое существо врезалось в его мозг и сердце. Он горел и жил Настей, как в бреду, всю неделю: Настя к нему уже приросла, ее жизнь билась в его крови, хотя между ними и не было связи. Отдирать ее от себя – значило то же, что резать самого себя! Ведь это одно из тех мучений, которым мало равных на свете! Он и ревнует, и негодует, и видит, что его чистая Настя уже погибла, и он оскорбляет эту другую – сидящую перед ним, – но все еще он будто за что-то цепляется, ждет, безумно надеется, что она попросит пощады, что она каким-то чудом не ускользнет от него. Ведь так недавно… еще вчера… она его любила! Но вот Настя встала со стула, вышла на середину комнаты и в театральной позе, с поднятыми руками, сказала: «Боже мой, если я такая худая, как и мать моя, что вы хотите? Уходите тогда, оставьте меня в покое». Этот поворот объяснения был самым ужасным: от этих именно слов Насти дело так страшно быстро пошло к концу. «Как! Тебе это так легко? Ведь ты меня любила»… – «Нет, вы мне только нравились». – «Ты меня не целовала?» – «Нет!» Он «заскрипел зубами». Можно сказать, что только в эти секунды дикий зверь стал просыпаться в этом замученном до последней возможности человеке, с его огненной кровью, с буйным характером и в то же время с его высоко нравственными требованиями от женщины… Тогда-то совершенно внезапно настал конец. Тогда на искаженном лице Иванова Настя вдруг прочитала свою гибель. Она с ужасом закричала: «Уходите!». Иванов спросил в последний раз: «Ты меня гонишь?!» (нож был уже у него в руке: вот только когда этот нож, как змей, проскользнул в его руку). – «Да, убирайтесь вон» – «Умри же, несчастная!..».
Настя прожила всего несколько минут после нанесенного ей удара в сердце. Мне, кажется нечего разъяснять вопрос о ноже. Доказано, что нож не был «припасен» Ивановым, что он издавна и постоянно был у него в кармане. Это орудие только облегчило убийство, только помогало несчастью. Но это несчастье, вероятно, наступило бы и при отсутствии ножа. Иванов мог убить Настю кулаком, задушить ее руками. Ясно только одно, что он сделал это убийство неожиданно для себя, в «запальчивости и раздражении», в роковую минуту жизни, решавшую его судьбу и судьбу несчастной женщины.
Прослеживая развитие последней сцены, минута за минутой, как мы это сделали, приходится еще раз убедиться, как трудно бывает одним каким-нибудь словом определить мотив убийства, совершенного под влиянием страсти, и притом именно в запальчивости и раздражении. Такие определения, как «из ревности», «по злобе», «из мести», «чтобы не принадлежала другому» и т. д., все они не исчерпывают вопроса. Человек слишком сложен, чтобы поступать в эти нечеловеческие и неожиданные для него минуты по таким простым рецептам. Вот и здесь: раздробляя на части настроение Иванова, вы, пожалуй, найдете отдельные признаки всех этих мотивов. Была у Иванова и страшная ревность, благодаря возраставшему убеждению в том, что Настя изменяет ему с прежним любовником; был и сильный гнев на нее за то, что она раздражала его черствостью и невниманием после такой задушевной любовной нежности; была и горечь глубокой обиды за обман, за осмеяние его чувств, за недостойную игру с его возвышенной привязанностью. Но все эти побуждения нельзя соединить в одну какую-нибудь понятную цель. Или, скажут нам, что это убийство было сделано для того, чтобы Настя никому другому не принадлежала? Не думаю: Иванов, убедившись в безнравственности Насти, едва ли бы стал впоследствии завидовать ее новому обладателю. Да и что же он выиграл. Что готовил и оставил себе в жизни. Ведь он и себя губил преступлением… Он сам бросился в пропасть. Видно, уж очень великая, непреодолимая сила его толкнула! Не судите его по мерке ваших чувств, не требуйте от него вашей рассудительности, вспомните, что он родился от матери, зарезавшей его брата. Да и вообще ведайте, что не одинаково бьется и чувствует сердце людское: в каждом есть свои счастливые и несчастливые особенности.
Выражаясь самым широким образом, можно только признать, что Иванов совершил свое преступление под влиянием страсти, под властью любви, воспаленный счастьем, которым его одарила любимая им женщина, которое проникло во все его существо до мозга костей и которое затем было почти мгновенно исторгнуто из его сердца с нестерпимой для него болью словами Насти: «уходите вон!». Можно сказать без особого преувеличения, что этими словами, означавшими неожиданный и полный разрыв, Настя вонзила острый нож в сердце Иванова ранее, чем он вонзил в ее сердце свой нож. Только никто не видел ранил Иванова, ее нельзя измерить дюймами, и никто не может судить о ее болезненности. И он в этом случае, быть может, сам защищался от ужасающей боли, а нам кажется, что нападал первый.
Когда смертельно раненная Настя выбежала из комнаты, Иванов – уже убийца – с видимым спокойствием сел за стол. Но в действительности он находился в оцепенении. Зажатая рука долго держала нож. Наконец, Иванов его отбросил. И тотчас же холодная мысль явилась ему отчетливо доложить, что вот и теперь, по своему обыкновению, он сделал совершенно ненужную «подлость». Он с тупой покорностью выслушал эти свои безотрадные мысли. Он к ним привык. Он только знал, что поступка ужаснее того, что теперь случилось, он никогда еще не делал. Когда через несколько минут ему сказали, что Настя умерла, он побежал проститься с ней, поцеловал ее и заплакал со словами: «Как я тебя любил!». Это было не более, как невольное размягчение нервов, – реакция после напряжения; это был последний обрывок того любовного бреда, из которого он не выходил столько дней. Прорезанное сердце Насти еще несколько минут тому назад, казалось, билось одной жизнью с его собственным сердцем. В слезах своих Иванов вылил из души навсегда последние трепетания своего обманчивого и обманутого чувства к Насте. Теперь он более не жалел ее. Он в этом случае точь-в-точь напоминает толстовского Позднышева из «Крейцеровой сонаты». Ни к себе, ни к убитой он не испытывает особенной жалости. Себя он судил очень строго, и не думайте, чтобы это было лицемерие. Напротив, он вовсе не либерален, и наказание, по его понятиям, дело неизбежное. И он не столько занят собой и своей жертвой, сколько мучается над допросом: из-за чего и почему все это так безотрадно нелепо складывается в его жизни? Из-за чего, например, вот он теперь погиб?..
Конечно, он погиб из-за любовной страсти, из-за того чувства, которое так часто и громко заявляет о себе в процессах и над которым так мучительно думал Толстой, когда писал свою «Крейцерову сонату». К чему же пришел знаменитый писатель? Он нашел, что единственное средство избегнуть бедствий и преступлений от любви – это совершенно и навсегда отказаться мужчинам от женщин. Легко ли сказать? Единственное возможное средство, и то – невозможное. Значит, дело не так просто. Многие благородные мыслители предлагают теперь заняться очищением нравов посредством целомудренного воспитания. Но Иванов созрел ранее этих благих начинаний; к тому же он имеет болезненно-пылкую кровь. Да еще и неизвестно, насколько поможет горю проповедь борьбы со страстями. Не глубже ли сказал Пушкин: «и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет!» Впрочем, говорят, есть защита: наказание… Попробуйте его. Возьмите в свою власть мудреную личность Иванова и на все его недоумения над противоречиями жизни, на все тревоги его буйного, но хорошего сердца – ответьте обвинительным приговором. И когда это дело будет для вас уже вполне ясно, тогда, чтобы воздержаться от излишней строгости, вспомните только письмо Клары, полученное Ивановым уже в тюрьме: «Не понимаю, каким образом такой добрый человек, как ты, мог совершить такое страшное преступление».
* * *Иванов был признан виновным в умышленном убийстве без заранее обдуманного намерения и приговорен к шести годам каторжных работ.
Примечания
1
Уже после состоявшегося о нем приговора Иванов сообщил мне в тюрьме, что 28 сентября 1885 г. он покушался на самоубийство от тоски, от того, что жизнь была «в тягость». В подтверждение его слов я нашел в «Петербургской газете» от 29 сентября 1885 г., в отделе происшествий, сообщение, что действительно 28 сентября Иванов отравился фосфором и доставлен был в больницу. Положение больного было признано опасным. По словам Иванова, он пролежал в больнице два месяца. На этот интересный факт подсудимый не ссылался ни на предварительном, ни на судебном следствии.