bannerbanner
Опыт истории русской литературы
Опыт истории русской литературыполная версия

Полная версия

Опыт истории русской литературы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Отсутствие истин этих было натуральным только в древних обществах, то есть тех обществах, которые мы исторически верно сколько-нибудь знаем, где жизнь волновалась и изнемогала среди раздельности и противуборства национальных начал, где последние были столь сильны, что подавляли всякую свободно-разумную личность. Идея человечества еще не вошла тогда в зенит своего пути над нравственным миром – и слабые лучи ее едва скользили на его поверхности, дикой и невозделанной. Племена теснились около своих богов, около своих преданий; осматриваясь вокруг себя со страхом и враждою в сердце, они ничего не видели, кроме чуждых богов и чуждых преданий. Все было частным, особенным – понятия, верования, нравы; общим было только одно – право меча. Всемирная гражданственность Рима, насаждая повсюду свои нравы и учреждения, не в состоянии была удержать народы в том возвышенном единстве, которое заключалось в ее духе и образовании. Во-первых, она действовала на них политическим могуществом, которое, превращая сначала людей в рабов, говорило им после: будьте людьми; оно могло произвести только внешний порядок, и то беспрестанною угрозою меча и новых цепей. Во-вторых, образованность римлян была, в свою очередь, также не более, как случайным выражением их личности, их счастливых способностей; нравственное и умственное возвышение, до которого они достигли, было плодом их веры в самих себя, а не в вечные и неизменные силы, не в великую будущность человечества. Оттого, как скоро национальные опоры, споспешествовавшие развитию их духа, пали, пало и их нравственное превосходство; ему негде было уже искать убежища и подкрепления: для Рима ничего не было во вселенной, кроме Рима. Когда Тиверии и Нероны осуждали гражданина на лишение воды и огня в римских областях, это была только формула, этикет смертной казни: ибо где осужденный на земле был бы не в римских областях? Итак, с истощением всего, что давали римлянам их учреждения, их политические виды и успехи, им ничего не оставалось, кроме смерти; но должно было умереть в муках казни за пролитую кровь мира – и как не нашлось на земле палача, который бы осмелился исполнить над этим державным народом приговор судеб, то он сам сделался своим палачом. И эта ли образованность могла сделаться всемирною, могла быть принята народами как единственное начало их движения, как залог их нравственных успехов? Греки были способнее очеловечивать варваров, если бы люди могли развиваться посредством правил, наставлений, примеров, а не посредством возбуждения в них самих пребывающего животворного начала разумности. Правда, Европа многим обязана наследству, которое она получила в греко-римском образовании; но она не прежде им воспользовалась, как под влиянием новой животворной силы, которая, воспитывая ее свежие племена для великой будущности, научила их извлекать добро из прошедшего и избегать его злоупотреблений.

Таков был некогда ход человеческих вещей, таким он должен был явиться в свое время, но таким уже никогда не будет. С тех пор, как единородный сын божий благоволил счесть достойным своего величества жить и умереть человеком; с тех пор, как раскрыл он в нас дотоле неведомый нам самим мир духа, завещав деятельности нашей новую цель – бесконечное развитие и усовершенствование; как независимо от всякого различия состояний, племен, каст и школ, он каждому помышлению нашему, слову, вздоху и слезе дал смысл и цену только из уважения к их человеческому происхождению, – с тех пор всякая исключительная система деятельности стала нелепым анахронизмом – и не черпать из нового источника жизни того, что всем дается одинаково как всеобщая истина и благо, значило бы обречь себя на нравственную смерть. Христианство изменило род человеческий; но благотворнейшее следствие этого изменения есть то, что ныне и великий гражданин не в состоянии искупить пороков человека.

Вот мы у самого корня начал, из которых должно произойти определение литературы. Если народ в состоянии отделить в себе то, что принадлежит правам мысли всеобщей, человеческой – идеям изящного и истинного, от того, что не относится к ним, если он возделывает и развивает эту мысль в своей жизни, в своих понятиях, в своей истории и результаты этой деятельности выражает наконец в художественных, стройных формах слова, он созидает, он имеет литературу. Итак, «литература есть мысль человеческая, возникающая у народа вместе с ним из его духа, жизни, исторических и местных обстоятельств и посредством слова выражающая свое народочеловеческое развитие под совокупным влиянием верховных и всеобщих идей истинного и изящного». Вот где совершается святое примирение личности народа с требованиями всеобщего человеческого порядка вещей. Тогда как другими способами деятельности – общественным устройством, нравами, обычаями и проч. он более или менее уклоняется от этого порядка и достигает своих исключительных, домашних, так сказать, целей – в литературе он выражает свое сознание о том, что свято, дорого и необходимо всем людям, как существам, наделенным одними и теми же нравственными нуждами и способами мыслить, чувствовать и выражать свои мысли и чувствования. Он не может здесь, как и нигде, утратить своей национальности, потому что это значило бы утратить жизнь. И где же, как не в своих священных верованиях и преданиях, как не в памяти своей славы, как не на могилах отцов своих, не в сочувствии к своей матери-природе, хотя бы она дышала на него вьюгами и говорила с ним ропотом воли, – где же, наконец, как не в своих современных нуждах, скорбях и упованиях найдет он вдохновение, содержание для своей сердечной песни, для важных дум, и слово, дышащее убеждением живой истины и силою дел? – Но он также не может подавить в себе общечеловеческих стремлений: это значило бы, что он хочет дать себе личность какую-то чудовищную, зверскую, ниспровергающую нравственный порядок, оскорбляющую бога – блюстителя его и людей, его строителей. Литературою народ свидетельствует о степени участия, принимаемого им в судьбах, целях и успехах человечества, как лицо, ответственное перед миродержавным промыслом, как деятель самобытный и в то же время верный законам целого, как народ-человек.

Итак, не в особенном роде предметов или содержания заключается самостоятельность литературы и отличие ее от всех прочих произведений письменности и изящных искусств, но в особенном направлении человеческого духа, которое вверяется для применения и выражения благороднейшим усилиям избранного народа. Это направление не состоит в исключительном стремлении ни к истине, ни к изящному: оно есть акт духа, претворяющий одно в другое – истину в изящное и изящное – в истинное. Литературу не должно смешивать с наукою. Несмотря на множество точек соприкосновения между ними, они существенно отличны одна от другой. Мы должны указать по крайней мере на главные черты этого различия, ибо основательное учение не терпит смешения понятий. В науке и литературе мысль, облекаясь в слово, является в своей первостихийной чистоте, со всею свободою, свойственною ее характеру и охраняемою способом самого ее проявления, – вот почему наука и литература так дружны между собою. Истина есть одинаково верховная задача для науки и для литературы, потому что мысль только в истине находит удовлетворение своего бытия, следовательно, и цель его. Но наука ищет истины, добывает ее; это служебное орудие мысли, посредством коего выполняются только требования ее личных интересов. Литература стремится к истине, как к величайшему благу жизни; она, если можно так выразиться, любит в ней не ее самую, а ее власть и способность благотворить людям, возвышая в них в одно время чувство своего достоинства и уважения к законности. Наука, действуя в духе мысли, приносит ей и дань истины в виде мыслительном, то есть в виде всеобщих отвлеченных понятий, чуждых непосредственного отношения к случаям и событиям эпохи, общества, поколений и т. п. Литература, напротив, исключительно посвящает себя этим отношениям. Она хочет истиною одушевить, согреть все существо человеческое; она пролагает ей путь ко всем убеждениям, ко всем верованиям и вводит ее прямо туда, где слагаются они – в сердце людей. Здесь истина изменяет свою наружность; она совлекается форменной одежды понятий и принимает праздничный наряд образов, то богатый и роскошный, то простой и грациозный. Охваченная отвсюду интересами жизни, переродившаяся вся в соприкосновении с самыми возвышенными и неотразимыми вопросами ее, она получает такой характер, какого в ней и не подозревают усердные ревнители ее самобытности, ее строгого и уединенного величия, – характер красоты, которая хочет правиться, трогать, пленять, любить и быть любимою. Изящное неразлучно с литературою: то как цель и содержание, то как условие формы, звук и краски языка. Оно-то, присутствуя в мысли народа, дает ей особенное настроение, которое наконец должно разрешиться и новыми результатами и новыми формами слова. Для науки истина есть предмет наблюдений, опытов, упорных, продолжительных и многосложных изысканий; она вооружена всеми рабочими снарядами, с помощию коих ум проникает в самые мрачные и таинственные глубины вещей; литература не знает механизма ученых исследований; труд ее есть труд создания, а не разработка материалов; для ней истина есть нечто данное и готовое, ожидающее предназначенного ей свыше преобразования из идеи в действительность. У науки даже есть видимая цель в беспредельной области истины, и каждая отрасль ее, обращаясь к известной стороне природы и человека, находит в ней и содержание определенного объема и рода. Она знает, куда идет и что ожидает ее на конце поприща. Литература не предвидит следствия своих стремлений; поприще ее неизмеримее и теряется за видимым горизонтом вещей в глубине самых таинственных, неуловимых влечений жизни и души. Она, так сказать, ежеминутно возникает из нравственных и исторических потребностей народа, как бой сердца в груди нашей, как удар пульса и дыхание. Метода науки так определенна, что ее можно найти и изучить в любой логике; но способы создания в литературе или какой-нибудь отрасли ее до того различны по характеру народов и эпох, что до сих пор мы не успели изъяснить с точностию и подвести под категории главнейших и немногих из них. Так и должно быть. Наука исключительно управляется законами логической необходимости, потому что она представительница всякой необходимости на земле; литература, напротив, есть выражение свободы духа – и отвлеченный закон мысли является в ней только как ограничение, а не как единственный способ развития и сочетания предметов: жизнь свободы, кроме логического пути, раскидывается и мчится еще по многим другим путям, пролагаемым судьбою вещей и событий. Наука не знает народа, она знает одно человечество; литература видит человеческое не иначе как отраженным в призме народности. В ней все имеет отношение к народу, к известной эпохе его развития и образования; она не только мысль, но и верование, и страсть, и судьба. Для литературы только и важны те задачи Разума, которые народом поняты, восчувствованы и решены так, что человечество здесь является благоговеющим уже пред славою своего сына, гениального народа, озарившего себя и его блеском великих созданий. Ей принадлежит почетнейшее из преимуществ человека – творчество со всеми замыслами гордой воли, с жизнедательным огнем вселюбящего сердца, когда человек смеет сказать творению: «Я могу вдохнуть в тебя новую жизнь!» Литература служит проводником науки в жизнь и общество, как единая законная посредница между ними. Занятая вопросами о том, что в вещах есть всеобщего и необходимого, наука не в состоянии нисходить до подробностей их развития, до их интересов, местных и преходящих, а быв ограничена пределами человеческого ума, она по необходимости становится специальною. Не удивительно, что у ней есть свои тайны, своя непонятность для умов непризванных и непосвященных. Сколько бы ни говорили в наше время о пользе и возможности популярного изложения науки, эта популярность всегда будет не иное что, как применение только известных истин к нуждам жизни, а то, чего применить нельзя и что большею частию составляет глубину и сущность науки, – ее общие силы и приемы ее анализа, всегда будут требовать особенного для себя места в сфере разума, особенных усилий и языка. Но от литературы зависит более или менее онародить науку, сделать ее если не доступною всем и каждому, то для всех предметом сочувствия, предметом народной славы, силою привлекающею, а не отталкивающею. Правда, наука может существовать и без литературы; но это будет существование властелина без любви граждан, с правом повелевать без уменья и возможности делать их счастливыми. Ей будут воздавать приличные почести, как в века схоластицизма, но без нее будут уметь обходиться везде, где своекорыстие и страсти захотят выполнить свои темные замыслы. Ибо без литературы кто прольет в науку чувство человеческих потребностей и эти потребности, подняв в самом прахе на самом дне общества, возвысит до воззрений науки? Не ведая их, на своей царственной высоте, она ревностно станет заботиться о славе человеческого разума, об истине, о своем бессмертии, о всем благородном и прекрасном, кроме того, что существенно благородно и прекрасно, кроме делания людей благородными и прекрасными.

Во всем этом много истины, и все это очень близко к истине, многое выражено необыкновенно удачно и определенно; но нам кажется, что тут вопрос решен не вполне удовлетворительно. Прежде всего обратим внимание на то, что г. Никитенко противопоставляет науку литературе. Это не совсем верно с его же собственной точки зрения на литературу, потому что под его определение литературы (стр. 24–25) подходит и наука, как «мысль человеческая, возникающая у народа вместе с ним из его духа, жизни, исторических и местных обстоятельств и посредством слова выражающая свое народочеловеческое развитие под совокупным влиянием верховных и всеобщих идей истинного и изящного». Повторяем: это определение так же идет и к науке, как и к литературе, и по этому самому не выражает верно ни той, ни другой. Содержание науки и литературы одно и то же – истина; следовательно, вся разница между ними состоит только в форме, в методе, в пути, в способе, которыми каждая из них выражает истину. Так как у обеих одно и то же орудие выражения – слово, то и отделить их друг от друга можно только на существенном отличии. Литература, в обширном значении, обнимает собою и науку, и потому говорится: литература истории, литература химии, литература медицины и т. д. Таким образом, в этом смысле, сама наука относится к литературе, как вид к роду, как часть к целому. Противопоставив литературе науку, автор хотел яснее и точнее определить первую через ее противоположность. Цель хорошая и средство верное; но тут есть ошибка, которая парализировала средство и не допустила вполне достичь цели: автор упустил из вида искусство, которое и следовало противопоставить литературе, чтоб точно и верно определить последнюю. Но, может быть, мы сами ошибаемся, и автор под литературою разумеет именно искусство? В таком случае, его ошибка делается еще большею. Во-первых, под его определение литературы искусство никак не подойдет, потому что в этом определении нет ни слова о творчестве; во-вторых, литература состоит не из одних только произведений искусства. Говоря об искусстве по поводу литературы, должно разуметь искусство словесное, то есть поэзию. Определить поэзию – значит определить искусство вообще, то есть столько же определить и архитектуру, и скульптуру, и живопись, и музыку, сколько и поэзию, потому что последняя от первых разнится не сущностью, а способом выражения. Правда, этот способ, то есть слово, делает ее выше всех других искусств и производит целый круг эстетических законов, только ей одной свойственных и всякому другому искусству чуждых. Но это показывает только, что теория поэзии существенно разделяется на две части – общую и прикладную: в первой объясняется значение искусства вообще и излагаются законы, равно общие всем искусствам; а во второй поэзия рассматривается как особенное искусство, имеющее свои, только ей свойственные законы. Вот это-то словесное, или литературное, искусство, то есть поэзия, и должно противополагаться науке для взаимного определения той и другой, как двух самостоятельных областей литературы. В таком случае, их различие очевидно: наука – область спекулятивного, диалектического развития истины, как мысли прямо, без всякого посредства образов. Главный деятель науки – ум, и всего менее фантазия. Искусство, следовательно, и поэзия, есть, напротив, непосредственное развитие истины, в котором мысль высказывается через образ и в котором главный деятель есть фантазия. Наука, разлагающею деятельностью рассудка, отвлекает общие идеи от живых явлений. Искусство, творящею деятельностью фантазии, общие идеи являет живыми образами. Наука мертва для непосвященного в ее таинства; искусство оказывает свое влияние иногда над самыми грубыми и невежественными людьми. Наука требует всей жизни человека, всего человека; искусство более или менее дается почти всякому. Наука действует мыслию прямо на ум; искусство действует непосредственно на чувство человека. Это два полюса совершенно противоположные. Только в истории наука и искусство соединяются вместе для достижения одной и той же цели, потому что в наше время история есть столько же ученое, по внутреннему содержанию, сколько художественное, по изложению, произведение. Доселе мы говорили о науке спекулятивной, которая весь мир явлений переводит на язык мысли, идеи и в которой бытие является единым, из самого себя вечно развивающимся идеальным началом; другая наука – наука опытная, эмпирическая, терпеливым и постоянным трудом медленно, шаг за шагом, приобретающая и приготовляющая поприще для завоеваний мысли, – эта наука тоже противоположна искусству. Она находит, разлагает, сравнивает, приводит в порядок бесконечный мир фактов, классифирует их. Она тоже не для толпы, а для избранных, тоже требует всей жизни человека, всего человека, также имеет своих героев и мучеников.

Итак, вот первое различие науки от искусства в отношении к обществу: тайны ее, то есть процесс ее деятельности, доступен только для посвященных, для тружеников, по страсти обрекших себя ее служению, – следовательно, для самой малейшей части общества; результаты же науки доступны уже для большей части общества, то есть не для одних ученых, но и для дилетантов. Искусство, напротив, по его доступности, существует для всех, хотя и не в равной мере и не для всех одинаково.

Искусство существует даже для диких народов. Песнью дикарь торжествует свою победу над врагом; песнью возбуждает он в себе воинственный пыл, готовясь на битву; в песне изливает он и горе и радость. Но неизмеримое пространство разделяет народную песню от художественной поэмы или драмы. В образованных обществах (у которых одних может быть художественная поэзия) художественные произведения имеют обширный круг читателей, а драматическая поэзия, через театр, делается доступною даже безграмотным людям. Однако ж из этого еще не следует, чтоб художественные произведения были не только доступны всему обществу, но и вполне доступны только его меньшей части. Для полного, истинного достижения искусства, а следовательно, и полного, истинного наслаждения им, необходимо основательное изучение, развитие; эстетическое чувство, получаемое человеком от природы, должно возвыситься на степень эстетического вкуса, приобретаемого изучением и развитием. А это возможно только для тех, кто на искусство смотрит не как на приятное препровождение времени, веселое занятие от нечего делать или легкое средство от скуки, но кто видит в искусстве серьезное дело, требующее размышления, вызывающее на мысль, развивающее и ум и сердце. Искусство должно иметь не одних только дилетантов, но и жрецов, героев и мучеников, которые, не производя ничего сами, тем не менее занимаются им, как делом своей жизни, как своим назначением, горячо берут к сердцу его, успехи, его ослабление, его упадок; изучая его сами, объясняют его другим. Это та же наука, та же ученость, потому что для истинного постижения искусства, для истинного наслаждения им нужно много и много, всегда и всегда учиться, и притом учиться многому такому, что, по-видимому, находится совершенно вне сферы искусства. Сами дилетанты, эти любезники искусства, ищущие в нем только наслаждения и развлечения, сами дилетанты разделяются на множество разрядов, по степени их страсти или пристрастия к искусству. Для толпы же собственно существуют только результаты искусства, и то без их ведома и сознания: само искусство вовсе не существует для нее, так же как и наука. Толпа никогда не понимает высоких произведений искусства, и они редко ей нравятся, потому что, как мы сказали выше, искусство требует изучения, требует особенного посвящения в его таинства. А между тем необходимо, чтоб и у толпы было свое искусство, своя литература. И толпа имеет то и другое в так называемой беллетристике, за неимением другого, более определительного термина. Деятели беллетристики – таланты, иногда большие, всего чаще малые. Беллетристика (belles-lettres) есть ежедневная пища общества, которая переменяется ежедневно, потому что одни и те же блюда скоро надоедают. Беллетристика относится к искусству, как гравюры и литографии относятся к картинам, как статуэтки и фигурки, бронзовые, мраморные и гипсовые, – к вековечным произведениям скульптуры, к статуям Венеры Медичейской и Аполлона Бельведерского. Как бы ни была хороша гравюра или литография, хотя бы это была мастерская копия с мастерской картины, она – не более, как украшение вашей комнаты, украшение, которое скоро наскучает, и вы спешите заменить ее другою, как спешите переменить мебель, обои ваших комнат, занавески ваших окон, сообразуясь с требованиями моды. Но если вы владеете картиною великого мастера и если умеете понимать ее, – она никогда не наскучит вам, вы никогда не выучите ее наизусть, но всегда будете открывать в ней новые красоты, прежде не замеченные вами; вы повесите ее не для украшения комнаты, потому что комната, как бы ни была великолепна, так же не стоит этой картины, так же недостойна украшаться ею, как не стоит она человека. И вы для этой картины выберете не лучшую, не великолепнейшую, не роскошнейшую, а удобнейшую, хотя бы и самую простую комнату вашего дома, – комнату, которая должна быть удобно для картины освещена и в которой не должно быть никаких игрушек. Из сказанного видно, в чем состоит существенная разница между художественными и беллетристическими произведениями. Ведь и гравюра и статуэтка принадлежат к области изящного, и в них есть и творчество и художественность; но в какой мере – вот вопрос! Мало этого: все эти игрушки, все домашние принадлежности – лампы, жирандоли, шандалы, чернильницы, пресс-папье, сигарочницы, мебель и пр. и пр., – все эти вещи теперь делаются с таким вкусом, таким изяществом, что те, которые изобретают их форму, более имеют право называться артистами, нежели мастеровыми. Но естественно, что гравюры и статуэтки стоят еще на высшей степени художественности, нежели домашняя утварь, и более, нежели она, принадлежат к миру изящного. Итак, где же, в чем же та резкая черта, которая отделяет искусство от беллетристики? – Резкой черты нет и быть не может, так же как в психологическом мире нет резкой черты между гениальностию и бездарностию, умом и глупостию, красотою и безобразием, потому что между всеми этими крайностями есть посредствующие звенья, переходы и оттенки незаметные и невидимые. Резкой черты нет, но черта есть. Истинно художественное произведение бессмертно; оно составляет вечный капитал литературы. Оно, при своем появлении, иногда может быть даже не узнано и не признано современниками, не только толпою, но и учеными; однако ж оно возьмет свое, и будущие поколения преклонятся перед ним, вдохновенные веющим в нем духом новой жизни. Беллетристические произведения, напротив, могут добиваться только разве долговечности, но никогда не достигнут бессмертия; они родятся тысячами, – тысячами и умирают; вчера еще победоносные, владевшие вниманием света, восхищавшие и радовавшие его, веселые, гордые, свежие, живые, яркие, блестящие, – сегодня они уже блекнут, вянут, а завтра их нет. Всего более и всего чаще они имеют огромный успех при своем появлении; толпа тотчас же провозглашает их гениальными произведениями, кроме их не хочет ничего знать, ничего читать, ни о чем слышать, ни о чем говорить; но время идет, и колоссальное, великое произведение умирает вмале, а неблагодарная толпа забывает даже, как она превозносила его, и нагло отпирается даже от знакомства с ним, как отпираются люди от знакомства с разорившимся богачом, у ног которого недавно ползали они… Но из этого еще не следует, чтоб беллетристические эфемериды были ничтожными явлениями и не заслуживали внимания и уважения людей дельных. Нет, они необходимы, они имеют великое значение, великий смысл. Само искусство так же не заменит их, как и они не заменят искусства; они необходимы и благодетельны, как и художественные произведения. Они – искусство толпы; без них толпа была бы лишена благодеяний искусства. Сверх того, в беллетристике выражаются потребности настоящего, дума и вопрос дня, которых иногда не предчувствовала ни наука, ни искусство, ни сам автор подобного беллетристического произведения. Следовательно, подобные произведения, так же как и наука и искусство, бывают живыми откровениями действительности, живою почвою истины и зерном будущего.

На страницу:
2 из 4