
Полная версия
Письма (1841–1848)
Натура моя не чужда акта отрицания, и я перешел через несколько моментов его; но отказаться от желания счастия, которого невозможность так математически ясна для меня, – еще нет сил, и сохрани бог, если не станет их на совершение этого последнего и великого акта. Вычитали «Horace»? Помните Ларавиньера? – вот человек и мужчина.{534} Но как трудно сделаться таким человеком, право труднее, чем уподобиться Гёте. Право, простые добродетели человека выше и труднее блестящих достоинств гения.
Я очень рад, что Вы уже не предубеждены к Б<отки>ну. Этот человек для меня много значит, и я знаю его.
Альбом Т<атьяны> А<лександровны> уже у меня, только надо еще переплести его. Я рад, что именно этот подарок могу сделать. Ведь это не просто хорошенькие картинки – это les femmes de G. S.{535} Говорю это не для придания цены вещи, но изъявляю этим мою радость, что нашлась вещь, приличная для подарка, стоящая внимания того, кому назначается. Прощайте. Будьте счастливы, но не забывайте в Вашем счастии, что не все так счастливы, как Вы, и что это большая причина не забываться в счастии.
Ваш В. Белинский.
213. В. П. Боткину
СПб. 1843, марта 9
Ну, Боткин, я был виноват перед тобою, так долго не отвечал на твои письма; но уж и отомстил же ты мне за это, бог с тобою. Получил ли ты то большое письмо мое, к которому было приложено письмо Б<акунина>?{536} Хоть бы только это написал ты мне, а то меня мучит мысль, что письмо как-нибудь затерялось и не дошло до тебя. Сверх того, мне показалось, что я так убедительно и доказательно звал тебя в Питер, что ты непременно должен был вскоре же приехать. И вот я жду тебя с часу на час; возвращаясь поздно домой, по обыкновению продувшись в преферанс, подымаю голову вверх и с биением сердца ожидаю, что окна мои освещены, и каждый раз ничего не вижу в них, кроме тьмы кромешной. Входя в комнату, быстро озираю столы – нет ли письма, и, кроме ненавистной литературщины, ничего не вижу на них. Яз<ыков> говорит, что М. С. Щ<епкин> должен постом приехать в Питер. И вот услужливая фантазия моя решила, что ты едешь с ним. Право, мы с тобою играем в гулючки, ожидая взаимного приезда; но ты ждал меня потому, что я обещал приехать, а я ждал тебя потому, <что> я сам за тебя обещал, что ты приедешь: вот и вся разница. Непотребный ты человек, что сделалось с лысым вместилищем ума твоего – к Кр<аевскому> пишешь, а мне ни слова. Но я не злопамятен, чему при сем прилагаются доказательства. Одно из них, адресованное ко мне, возврати ко мне немедленно:{537} оно прилагается как une pièce justificative.[50]
Знаю, что гениальный пшик тебя восхищает, сильно действуя на твой обонятельный орган.{538} Истый шеллиигист – юноша пыщ, сиречь дутик, говоря словами Тредиаковского. А любопытна встреча его с тобою. Да неужели ты и не думаешь ехать, ведь это подло, Б<откин>. Что тебе там делать? Третейский суд твой, где, говорят, показал ты мудрость Соломона, верно, уже кончился, и ты давно, сложив сан диктатора, возвратился к мирному смакованию плодов сельных и всякой съестной дряни, начиная от непотребного медоку до воды включительно. Я, кроме хересов, ничего не пью – даже лафиту и рейнвейну. Что в винах херес, то в играх преферанс. Да здравствуют ремизы и ренонсы! Куплю, чорт возьми – и ты купишь – ну так еще же куплю, и уж не дам – играешь? – и я играю – и вот без четырех в червях – да здравствует задор! Статья «Романтики» неудовлетворительна в целом – чувствуется, что не всё сказано; но выражение, язык, слог – просто, подлец, до отчаяния доводит – зависть возбуждает и писать охоту отбивает.{539}
Прощай. Желаю тебе как можно меньше ставить ремизов и как можно больше играть в сюрах. Третьего дня сыграл девять в бубнах, а всё-таки продулся.
* * *Сейчас получил письмо твое от Тютчева.{540} С горестью вижу из него, что <ты> не получил моего большого письма, при котором было приложено письмо Б<акунина>. Это меня огорчило жестоко. Если бы ты получил его, ты мог бы, и не видевшись со мною, вложить персты свои в раны мои, впрочем и без того известные тебе хорошо. Главное скверно то, что письмо это написалось от души, и притом для тебя много интересного было бы в письме Б<акунина>, и оно теперь погибло для обоих нас. Не знаю, что и подумать об этом.
Насчет твоей истории с француженкою скажу тебе одно – ты родился в сорочке. Больше на этот счет ничего не могу сказать – ты поймешь почему. Если поедешь за границу, приезжай в Питер так, чтоб пожить в нем подольше. Может быть, это будет последним нашим свиданием, тем более, что ты едешь надолго. Я, не зная ничего хорошего для себя в настоящем, и в будущем, кроме скверного, ничего не жду. Письмо твоей Armance{541} перешлю к тебе. О поездке за границу, по отношению ее к этой девушке, ничего не могу тебе сказать, ибо тут всякий совет пуст и вздорен. Я бы на твоем месте, разумеется, забыл бы об этой поездке, ибо счастие дороже путешествия, и надо оставаться верным тому счастию, которое ближе, не гонясь за двумя зайцами – ведь ни одного не поймаешь. Но это сделал бы я, а ты можешь сделать, как сам найдешь лучше.
Стихи Лерм<онтова> Кр<аевский> получил.{542}
Панаев болен – вот уже другой раз простужается по-твоему, но теперь выздоравливает.
Прощай.
Злодей, счастливец, каналья!
Прощай, брате. Дай бог тебе всего, всего хорошего.
214. Д. П. Иванову
СПб. 1843, марта 9
Бога ради, любезный Дмитрий, скажи, что с тобой сделалось? Уж не умер ли ты? Получил ли ты разную дрянь, посланную мною тебе в ящике, через контору дилижансов? Где Петр Петрович, хлопочет ли он о моем деле, т. е. о дворянской грамоте? Напомни ему об этом. Это дело для меня великой важности, и я за хлопоты не останусь у него в долгу.{543} Брат Константин и не думает высылать Никанору бумаг, о которых тот просил его, а бедняка из-за них тормошит начальство. Честно ли, благородно ли это со стороны Константина? Сбирался я в Москву, но журнальная работа и безденежье не пустили – что делать? Напиши хоть строчку – умоляю тебя. Кланяюсь Алеше и всему твоему дому – да пребудут в нем счастие, обилие и здоровье… Прощай.
Твой В. Белинский.
P. S. Пожалуйста, не оставь меня без ответа хоть на этот раз. Адрес мой:
На Невском проспекте, у Аничкина мосту, в доме Лопатина, квартира № 48.
215. В. П. Боткину
<31 марта – 3 апреля 1843 г. Петербург.>
СПб. 1843, марта 31
То, что ты забыл уведомить меня о получении письма моего,{544} с приложенным к нему письмом Б<акунина>, можно простить только сумасшедшему или влюбленному;{545} но как ты, слава аллаху, и то и другое вместе, – то я и не сержусь на тебя. Письмо А. Б<акунииой> ты принял, кажется, довольно холодно и доволен только тем, что хорошо ответил на него по-французски же. Этого я не понимаю; судить чувств твоих не могу, ибо не знаю, как живет в тебе прошедшее. Впрочем, может быть, это по причине того, что ты теперь и без ума и без сердца. Несмотря на то, вот тебе, недостойному, и еще письмо при сем прилагается. Вообрази себе: узнал я от З<и>н<о>вьева,{546} что Н. Д<ьяков> в Прямухине!!.. Вот она внутренняя-то жизнь! З<иновьев> крепко недолюбливает В. А. Д<ьяко>ву. С своей точки зрения он прав. Я сам только извиняю ее, зная по опыту, что такое неметчина, привитая с детства: это всё равно, что заразиться в детство сифилисом – никогда не выздоровеешь. Б<акунин> просил у отца 8000 р. асс. единовременно, отказываясь за них от своего наследства, но дражайший родитель, говорят, начисто отказал. А между тем М<ишель> в крайности. За то аллах и наградил родителя: сын у него буен и непокорен, зато дочь теперь <…> с законным супругом, и нравственность торжествует.{547}
Жду, не дождусь письма твоего. Не привезет ли его Г<а>л<а>х<о>в. Впрочем, судя по состоянию духа твоего, мало имею надежды на получение письма твоего. Очень жалею, что делишки твои идут плохо, и если так будут идти, то предвижу и исход их; но всё-таки завидую – не тебе (ты прав, говоря, что тебе нечего завидовать),{548} а чувству, ибо питать какое бы то ни было чувство, какой бы то ни было интерес всё же лучше, чем в тоске, апатии, с холодным отчаянием убивать время на преферанс, ставить ремизы, проигрывать последние деньжонки, беситься, дойти до мальчишеского малодушия, сделаться притчею во языцех. Есть же такие несчастные люди, над которыми от рождения тяготеет проклятие и которым нет удачи ни в деле, ни в пустяках и нет надежды на какое-нибудь счастие в жизни. Устал я, брате, – и мысль о смерти как-то чаще приходит на ум и как-то меньше прежнего леденит сердце – где так бесплодно, так напрасно с враждой боролася любовь,{549} а ум с глупостию. Т<у>рг<е>н<е>в поразил меня нечаянно, сказавши к слову, что Гегель где-то выразился, что дельный человек тот, кто коли видит, что 2 × 2 = 4, так и ставит 4, а пустой (прекрасная душа) тот, кто хоть и видит, что 2 × 2 = 4, а всё норовит, как <бы> поставить 5 или 10. До сих пор вся жизнь моя протекала в том, что я видел и понимал, что 2 × 2 = 4, а ставил 5. Теперь уж не могу быть так глупо малодушным, но от этого мне не легче – в этом мой смертный приговор: ждать уже нечего, и в душе распространяется холод, сырость и смрад могилы. Я держался глупостью – подпора упала – и я падаю с нею. А всё животолюбие и страх физических мучений заставляют искать средств помощи, и я лечусь гидропатиею – прею в паровой ванне, а потом леденею в холодной, а там костенею под дождем и душею.
Кланяйся Нат<алии> Ал<ександровне>.{550} Ее дружелюбное расположение ко мне глубоко трогает меня, и я не знаю, как и благодарить тебя за то, что ты написал ко мне об этом.
Статья моя о Держ<авине> страшно искажена, но об этом когда-нибудь.{551} Чорт возьми все наши статьи, да и всех нас с ними.
Тургенев очень хороший человек, и я легко сближаюсь с ним. В нем есть злость и желчь, и юмор, он глубоко понимает Москву и так воспроизводит ее, что я пьянею от удовольствия. А как он воспроизводит Аксакова с его кадыком и идеализмом. Т<ургенев> немного немец в том смысле, как и Б<акунин>, который с тоном покровительства отзывается о П. Р., а между тем живет на его счет.{552} Что за натура – З<иновьев>! Мы все дрянь перед ним. Ну, прощай пока.
В. Б.
Доктор, содержащий водолечебное заведение, сказал мне, что я стражду биением сердца – я сам подозревал это, но не хотел поверить, т. е. видел, что 2 × 2 = 4, а хотел поставить 25. Вода помогает мне – не знаю, что будет вперед.
Апреля 3
Наконец Галахов приехал, и я получил от него твои пять строк,{553} до того скверно написанные, что насилу мог я их разобрать. Ну, душа моя, поздравляю тебя: ты решительно сумасшедший, и тебе надо теперь вести свой дневник: что будут перед ним записки титулярного советника Попрыщина (он же и Фердинанд VII).{554} Как я горд перед тобою, сознавая себя в полном разуме, как презираю я тебя. Так бесплодная женщина смотрит на родильницу, а та думает себе: я больна, из меня течет и то и другое, зато у меня есть дитя! Странно устроено всё на белом свете! Любовь смешна и исполнена комизма по этой эгоистической сосредоточенности в себе самой и рассеянному равнодушию ко всему, что не она; но в этом-то и заключается весь рай ее, всё упоение. И если в чем человек, особенно русский человек, может найти хоть минутное счастие, так это, конечно, в любви, и уж, конечно, всего менее в российской словесности.
* * *Прочел я статью твою о немецкой литературе. Славная статья! Она понравилась мне больше всех прежних твоих статей, может быть, потому, что ее содержание ближе к сердцу моему. Кр<аевский> читал мне о празднике фурьеристов – чудесно. Славно откатал ты эту гнилую филистерскую сосиску – Гуцкова. Вот так бы хотелось отделать свиную колбасу – Рётшера. Тургенев сказал, что статьи Рётшера отзываются процессом пищеварения, а я возразил: нет, испражнения. Не было человека пишущего, который бы так глубоко оскорбил меня своею пошлостию, как этот немецкий Шевырев. Если бы Рётшер нашел у Шекспира или Гёте драму, состоящую в том, что <…> прибили честную женщину, а полиция передрала бы за это <…>, – он так бы написал о ней: субстанциальное право <…>, оскорбленное субстанциальною стихиею честности, разрешилось в коллизию драки, которая, оскорбив субстанциальную власть полиции, была наказана розгами, после чего всё пришло в гармонию примирения. Рётшер в отношении к Гегелю есть тот человек в «Разъезде» Гоголя, который, подцепив у другого словечко «общественные раны», повторяет его, не понимая его значения.{555} Хорош был Гуцков у G. S – вот семинарист-то, сукин сын!{556}
Когда я написал к тебе начало этого письма, то в тот же вечер сошелся у Комаришки{557} с Тургеневым и изъявил ему мое удивление, что В<арвара> А<лександровна> опять сошлась с своим мужем. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что Т<ургенев> смотрит на эту женщину так же, как и З<иновьев>. Слово за слово, и я узнал от него, что М<ишель> внутренне давно уже разошелся с нею, видя, что она его нисколько не понимает и только повторяет его слова. Наконец, дело дошло до того, что расстаться с нею сделалось для него необходимостию. А я так привык религиозно уважать эту женщину, это благоговение было передано мне Станкевичем. Все видели в ней феномен даже между Б<акунины>ми, которые все казались феноменами. Вот что говорит Тургенев о всех Б<акунины>х, и сестрах и братьях, за исключением одного М<ишеля>: все они созданы быть не чем другим, как несчастными. Натуры пламенные и порывистые, они лишены глубокого религиозного чувства, и потому всегда наклонны наполовину помириться и с самими собою и с действительностию на основании какого-нибудь морального чувствованьица или принципика; у них нет сил прямо смотреть в глаза чорту. Как хочешь, Боткин, а тут правды больше, чем во всех наших нападках на них. Темное чувство, бывало восстановлявшее нас против них, имело справедливое основание; но мы врали, ибо сами любили ставить 5, хотя и видели, что 2 × 2 всего 4. Оттого и не могли добиться толку. Вообще я теперь больше всего думаю о характерах и значении близких и знакомых мне людей. Эта наука мне не далась: у меня, коли кто, бывало, прослезится от пакостных стишонков Клюшникова, тот уже и глубокая натура. Теперь я потерял даже смысл слова «глубокая натура» – так затаскал я его. Смешно вспомнить, как, приехав в Петербург, я думал в одном Языкове найти всё, что оставил в Москве, и дивился глубокости его натуры.{558} А это просто добрая благородная натура, совершенно невинная в какой бы то ни было силе или глубокости. Для друзей он готов уверовать в какое угодно учение и будет наполовину невпопад повторять их слова, добродушно думая, что имеет свое убеждение, да еще глубокое. Его до слез тронет стихотворение Лермонтова – и он увидит образец красноречия в трех бессмысленнейших строках бессмысленнейшей статьи Шевырева. Духовного развития он чужд совершенно, и Клюшников напрасно толковал с ним[51]… буфон довольно дурного тона, которым раз можно потешиться, но не более, как раз. Яз<ыков> видит в Булгакове{559} падшего ангела: угадал!
* * *Пожалей о бедном папаше Кречетове: дня три-четыре назад тому с ним случился удар и воспаление в мозгу.{560} Яз<ыков> бросился к нему и без лекаря выпустил ему две тарелки крови. Бедняк безнадежен – в бреду, и бредит всё книжным языком и высоким слогом, с примесью comme ça, comme çi, mon cher[52] Виссарион и пр. Семейство должно идти по миру: трагедия и комедия. С удовольствием извещу тебя, что Панаев принял деятельное участие и занял, чтоб дать взаймы жене папаши, которая, разумеется, теперь без всяких средств.
* * *Всё перечитываю статью твою – прелесть. Будь литература на Руси выражением общества, а следовательно, и потребностию его, будь хоть сколько-нибудь человеческая цензура – ты был бы лихим борзописцем, выучился бы писать скоро и бегло и написал бы горы. Без этого – голод, один голод научит писать скоро и много. Ты довольно обеспечен, чтоб не бояться голода, и потому считаешь себя неспособным к скоро и много писанию. К несчастию, судьба слишком развила во мне эту несчастную способность.
* * *Сейчас кончил 1-ю часть истории Louis Blanc. Превосходное творение! Для меня оно было откровением. Луи Блан – святой человек – личность его возбудила во мне благоговейную любовь. Какое беспристрастие, благородство, достоинство, сколько поэзии в мыслях, какой язык!{561}
* * *Я несколько сблизился с Тургеневым. Это человек необыкновенно умный, да и вообще хороший человек. Беседа и споры с ним отводили мне душу. Тяжело быть среди людей, которые или во всем соглашаются с тобою, или если противоречат, то не доказательствами, а чувствами и инстинктом, – и отрадно встретить человека, самобытное и характерное мнение которого, сшибаясь с твоим, извлекает искры. У Т<ургенева> много юмору. Я, кажется, уже писал тебе, что раз, в споре против меня за немцев, он сказал мне: да что ваш русский человек, который не только шапку, да и мозг-то свой носит набекрень! Вообще Русь он понимает. Во всех его суждениях виден характер и действительность. Он враг всего неопределенного, к чему я, по слабости характера и неопределенности натуры и дурного развития, довольно падок. У Комаришки висят портреты актрис и певиц парижских. Мне понравилась одна выражением неопределенной вдумчивости в лице; а другая не поправилась немножко <…> выражением. «Вы, я замечаю (сказал мне Т<ургенев>), любите женщин с неопределенным выражением, что в них толку? Вот эта – другое дело: я вижу, что это женщина неглупая и страстная, и знаю, с кем имею дело; а та – какой-то субстанциальный пирог». А ведь похоже на правду, Б<откин>?
* * *По обыкновению я весь промотавшись, и потому замышляю подняться на аферы. Некрасов на это – золотой человек. Думаем смастерить популярную мифологию.{562} Не знаешь ли какой-нибудь немецкой книжонки попроще – мы бы уж перевели ее. И не можешь ли сам чем помочь нам? – А каково сочинение нашего Кульчика-Ремизова о преферансе?{563} – Языкова ты увидишь дня через три по получении этого письма – смотри же, не проговорись ему. Посылаю тебе пародию на «Братьев разбойников»; пожалуйста, распространи ее по Москве.{564} Впрочем, для этого тебе стоит только дать ее Кетчеру. Кстати: скажи Кетчеру, что Ратьков{565} не выдает подписчикам последних выпусков Шекспира, говоря, что не получил их. Да что же ты не шлешь Прокоповичу денег за Гоголя; напомни также М. С. Щепкину (которому жму руку крепко-накрепко), чтобы и он выслал Прок<оповичу> 25 р. за переписку «Женитьбы» и «Игроков».
Пародия на «Братьев разбойников» напомнила мне оригинал: какая детская мелодрама и как жиденьки и легоньки первые поэмы Пушкина до «Цыган».{566} – Слышал я, что Грановский дал Погодину статью:{567} может быть, он (Гр<ановский>) и хорошо сделал, только я этого не понимаю; впрочем, у всякого свой образ мыслей, и у нас в Петербурге многие литераторы не гнушаются печататься в «Пчеле» и «Маяке» – почему же московским гнушаться печататься в «Москвитянине»: ведь «Москвитянин» немногим чем глупее и подлее «Пчелы» и «Маяка».
Кланяйся всем нашим. Прощай. Если немножко придешь в рассудок, то вспомни меня и напиши что-нибудь. Впрочем, желая тебе счастия, желаю подольше быть дураком. Прощай.
Твой В. Б.
216. В. П. Боткину
СПб. 1843, апреля 17
Спасибо тебе, добрый мой Б<откин>, за письмо твое.{568} Оно доставило мне какое-то грустное упоение счастия. Оно было так неожиданно, и притом – быть понятым в своем глубочайшем страдании, о котором смешно было бы и толковать тем, которые сами не видят его – это лучшее и священнейшее, что только может дать дружба. Только ты несколько преувеличил дело, а потому немного и устыдил меня. К стыду моему, я должен сознаться, что чужое счастие глубоко и страдательно потрясает меня; но это только при первом известии о нем. Потом я уже смотрю на него, как на что-то такое, что в порядке вещей, интересуюсь им, люблю его. Теперь мне малейшая подробность твоей истории интересна и займет меня живо и приятно. И потому – пиши, пиши и пиши. Не знаю, я ли не совсем понимаю твое положение, или ты сам не совсем понимаешь его, – только тут есть что-то не так. Мне кажется, что ты сам себе не смеешь признаться в важности этого события и как будто стараешься смотреть на него как можно умереннее и легче, – осторожность сердца, много раз обманутого, ума, искушенного опытом и измученного сомнением! Есть два рода любви. То, что мы называем любовью романтическою, мистическою, фантастическою, – это цвет юности и болезнь натур внутренних: в этой любви любишь не предмет любви, а свою любовь, с мистикою ее ощущений. Эта любовь прекрасна и благоуханна, как цветок весенний, и, подобно ему, скоро вянет. Отличительный характер любви действительной (в которой мы чувствуем потребность, когда уже жизнь порядочно поистреплет нас) состоит в том, что любишь предмет любви, а не любовь свою. Присутствие любимого существа тут дарит тебя не восторгами, а кротким чувством удовлетворения – тебе хорошо и легко – больше ничего; его радость радует тебя больше твоей радости, его печаль тревожит тебя больше твоей печали. В романтической любви ты только больше уходишь в себя, думая совсем выйти из себя, и в основе ее и в проявлении ее – капризный поэтический эгоизм. В любви действительной ты – человек, и я понимаю, что ты сказал не фразу, говоря, что уступил бы мне Armance), чтоб только видеть меня счастливым. Во время истории твоей с А<лександрой> А<лександровной> ты не стыдился передо мною своего счастия, и если бы тебе тогда пришла в голову мысль о подобной уступке – это был <бы> порыв натянутого великодушия, в основе его лежало бы самолюбие, жадное рыцарских подвигов как права на самоосклабление. Ты пишешь, что глубоко дорожишь этою девушкою и ее к тебе склонностию: это значит, что ты любишь ее, а не любовь свою, следовательно, любишь просто, и точка отправления чувства твоего есть ее личность, а всё, что есть прекрасного в ней, служит не предлогом к твоему чувству, а только оправданием его разумности. Ты говоришь, что она не хороша собою: это, по мне, тоже хороший признак, если ты, в котором так развито чувство красоты и который так эстетически сладострастен и развратен, если ты мог полюбить не красоту, а душу в лице женщины, то ты дурак, если не понимаешь, что «счастье так возможно, так близко».{569} Ты говоришь, что чувствуешь в себе силу оторваться от этой девушки и что поэтому это не любовь, а склонность. Не знаю, может быть, оно и так – трудно судить безошибочно о таких важных вопросах жизни; но пока мне всё кажется, что отказаться от истинного чувства легче, чем от фантастического; но зато в первом случае мы теряем счастие на всю жизнь, а во 2-м только на время сходим с ума. Ты говоришь, что желал бы иметь дитя от нее и что заранее любишь его до безумия: дурак, дурак, с длинной бородою укоротился ум твой! Но, впрочем – я скептик, и, может быть, оно и так – т. е., может быть, ты и прав – это не любовь, а склонность; но всё-таки напомню тебе, вместо рассуждений и споров, о тоске одинокой жизни, о болезненности и брюзгливости старого холостяка и о ядовитой грусти и жгучем раскаянии, с коими иные люди повторяют стих из «Онегина»:
А счастье было так возможно,
Так близко!.
* * *-Журнал губит меня. Здоровье мое с каждым днем ремизится, и в душу вкрадывается грустное предчувствие, что я скоро останусь без шести в сюрах, т. е. отправлюсь туда, куда страх как не хочется идти. Жизнь ничего мне не дала, но люблю жизнь; смерть сулит мне вечный покой, но не люблю смерти. Не упрекаю себя за малодушие – такая натура моя, и в ее любви к жизни я вижу живое начало. Вода сначала только помогала мне немного, а потом сделалось мне хуже. Лучше всех лекарств и вод на меня подействовал бы отдых и удовольствие. Вот почему мне нужно приехать в Москву, к тебе, месяца на два с половиною или больше.{570} Я смотрю на эту поездку, как на меру спасения от верной смерти или неизбежной жестокой болезни, от которой надо будет медленно исчахнуть. Если зимняя поездка в Москву, продолжившаяся с проездом взад и вперед каких-нибудь 3 недели, оживила меня и физически и нравственно, то как же должен я поправиться, проведя лето вдали от чухонских болот, без труда и заботы, с тобою вместе? О, да я воскрес бы! Меня оживляет одна мысль об этом. Добрый Некрасов взялся хлопотать достать мне денег или у книгопродавца на подряд работы, или взаймы на вексель. Надежда на это плоха, но умирающий любит надеяться. Если б это сбылось – я бы сказал директору,{571} что он может вычесть мое жалованье за эти месяцы, и – пожелал бы ему «счастливо оставаться». Заехал бы на недельку в Прямухино, а там к тебе, к тебе! Как бы я рад был увидеть твою Arm – люблю ее, как сестру.
Если бы Некрасов достал мне денег, я бы принялся за работу с жаром и к числу 20 мая был бы свободен, а в последних числах мая или самых первых июня инсталлировался{572} в комнате Николая Петровича.{573} Боже мой, неужели и о таком счастии я не должен сметь мечтать!