
Полная версия
Из биографии искателя теплых мест
Но одиночество, душевная пустота и старость делали свое дело; раззнакомившись с обществом, родными и знакомыми, которые сами бросили его, проведав непривлекательную для них сущность написанной им духовной, он все-таки должен был как-нибудь наполнить свое время, занять чем-нибудь душевную пустоту и старческую мысль. И вот он попал в руки челяди. Управляющий, встретившийся с Антоном Ивановым, забрал в руки барина помощью самых простых средств. Стал он выдумывать ему разные развлечения, подходившие к невинным стремлениям души умирающего Нарцисса. Старик-ребенок пристращался к занятию с истинно детским увлечением, и как только управляющий видел, что барин увлекся делом, тотчас же начинал ломаться и говорил, что ему нужно ехать на родину. Павлу Степанычу было страшно остаться одному: он видел, что тоскливыми упрашиваниями остаться с прибавлением плачущего: «пожалуста, пожалуста!» – взять нельзя, и принужден был удерживать приятного собеседника помощью денег… Так было достигнуто уничтожение в нем скупости – началось доение. Доили его все слуги, действуя помощью той же методы устрашения. Только старушка, бывшая любовница, в своих заботах о барине поступала совершенно бескорыстно. Оставленная без призора, она едва ли даже была всегда сыта: по крайней мере кроме чаю, который был в ее каморке постоянно, у ней не встречалось другой более сытной пищи. Такими-то выдумками и устрашениями хранители старости Павла Степаныча пробавлялись довольно долгое время, и кажется, наконец, действительно все стали сыты. Управляющий набил свой дом всяким добром; у его жены под замком можно было встретить жалованные табакерки, бриллиантовые перстни, много серебра и т. д. Часто то же попадалось и у других охранителей. В тот момент, когда в Васильково пришел Антон Иванов, все были уже настолько удовлетворены, что могли забросить барина и желать – унести ноги подобру-поздорову: барин может умереть, наедет начальство, пойдут отчеты, откроются описи и т. д. Все это дало беспрепятственный ход Антону Иванову. Управляющий сам показал ему барина, рассказал его характер и желания и дал даже некоторые наставления.
– Ну, – сказал он Антону Иванову: – хлопочи, как знаешь… кормись…
– Надо кормиться!
– Как не надо!.. Умудрись как-нибудь… А как увидишь, что по вкусу, – упрись! это первое дело: «прощайте, мол, оставайтесь одни!» Так-то: «бог, мол, с вами!» Понимаешь?..
– Коли так, надо упираться!
Антон Иванов говорил тоном человека, поставленного в необходимость делать так, а не иначе, и, напутствуемый желанием управляющего, выраженным словами: «ну хлопочи, умудряйся как-нибудь…», принялся умудряться…
На другой день по прибытии он вошел к Павлу Степанычу, помолился на образ, поклонился барину и положил к нему на стол хлопушку.
Павел Степаныч поглядел на вошедшего, однако взял хлопушку в руки, стал разглядывать.
– Вы вот как-с… – робко кашлянув и заискивая, произнес Антон Иванов: – вы вот этаким манером, Павел Степаныч.
Осторожно вынул он хлопушку из господских рук, подождал муху, хлопнул по ней и убил.
– Вы этаким вот манером…
Павел Степаныч торопливо взял у него хлопушку и сам убил муху.
– Ах, как вы ее наметили превосходно! – сказал Антон Иванов.
Лицо Павла Степаныча прояснилось. Он улыбнулся весело и стал хлопать по столу все чаще и чаще.
– Так, так! хорошенько их… Вот эту-то купчиху звезданите! – приговаривал Антон Иванов.
Выдумка удалась. Через несколько минут, поощряемый Антоном Ивановым, Павел Степаныч поднялся с кресла и, еле передвигая ногами, поплелся с хлопушкой в другую комнату, хлопая по двери, по стеклу, по стене и радостно смеясь при каждом удачном умерщвлении. «Пожалуста, пожалуста!» – застонал Павел Степаныч, когда Антон Иванов – тоже весьма обрадованный успехом – хотел на минутку сбегать посоветоваться с управляющим. Кое-как он отделался от барина, уверив его в скором возвращении.
– Упираться ай нет? – радостно спросил он управляющего, рассказав, как было дело.
Управляющий пил в это время чай и, занятый своим делом, не сразу ответил Антону Иванову.
– Повремени упираться… Покудова, – сказал он, подумавши и сообразив: – обгоди. Надо это дело разыграть попуще… Мух этих… Надо их разыграть, а потом упрись. Тогда так.
– Каким манером?
– Это уж твое дело. Я тогда скажу, когда нужно упереться… Другого покуда не надо. Он и сам скоро не бросит… Только надо расцветить это дело…
Антон Иванов призадумался и, тем не менее, должен был заняться разыгрыванием игры в мух до таких размеров, чтобы они охватили все существо Павла Степаныча. В этом ему оказывали содействие и старые охранители барина, уже достаточно сытые лакеи, руководствовавшиеся при этом убеждением, что надо дать хлеб бедному человеку – не все себе, а главное, желавшие свалить с своих плеч все это дело. Выдумано было таким образом: сначала подбирать убитых мух на тарелку; потом принято во внимание, что не худо вести им подробный счет; затем придумали собирать каждый убой в отдельную банку. Бывали моменты, когда воображение Антона Иванова как бы истощалось, и он начинал поговаривать управляющему: «не пора ли упереться?», но управляющий говорил, что еще не время, и рекомендовал продолжать разыгрывание…
Антон Иванов что-нибудь еще выдумывал.
Таким образом однажды такой простой акт, как битье мух, был разыгран в приюте Павла Степаныча на манер какого-то представления в нескольких актах и какого-то идольского служения. Из комнат Павла Степаныча тронулось шествие, предводительствуемое Антоном Ивановым и направлявшееся из одной комнаты в другую. За Антоном Ивановым дрожащими ногами торопился Павел Степаныч с хлопушкой в дрожавших руках; халат его распахнулся, глаза оживлены; почти на каждом шагу он оглядывается назад, где шествует лакей с подносом, усеянным мухами; его интересует и беспокоит, все ли цело на тарелке! За лакеем с подносом шествует еще лакей, обязанность которого подбирать убитых, а за ним еще несколько лакеев зрителей, в случае нужды помогающих Антону Иванову по доброте своей. В конце шествия видна наблюдательная фигура управляющего.
– Бейте! – возглашает Антон Иванов, останавливаясь у зеркала.
Павел Степаныч, трясясь всем телом, убивает муху.
– Двести двадцать пять! – возглашает Антон Иванов. – Пожалуйте еще! Синяя, редкая! Превосходно. Двести двадцать шесть… Подбирайте! Держите счет вернее!..
Подбирающий мух пособник кладет трупы на поднос. Павел Степаныч оглядывается – положил ли он, и трясется от волнения.
– Мы ведем счет по-божески, – говорит пособник. – Будьте покойны…
– Пожалуйте! – возглашает Антон Иванов, останавливаясь около мухи и оборачиваясь лицом к Павлу Степанычу: – р-аз! Первый сорт!.. Отодвиньте комод! за комод упала.
– Отодвиньте комод! – слышится в толпе зрителей.
– Комод отодвиньте! – прибавляет издали управляющий.
Несколько человек принимаются ворочать комод, причем из-за него вылетают клубы пыли. Для большего возбуждения Павла Степаныча муху никак не могут найти и даже говорят: «Бросьте ее, Павел Степаныч! Шут с ней!»
– Как это можно! Барин муху убили – верно… – горячится Антон Иванов.
– Я… ее… убил! – лепечет с гневом Павел Степаныч.
– Как можно! Она там! Это верно!
– Нету мухи! – говорят из-за комода.
Волнение Павла Степаныча достигает высшей степени. У него дрожат все складки лица, не только руки и ноги; он вытаращивает глаза, хочет что-то сказать, но только чавкает отвислыми перекошенными губами.
– Врете вы! – возражает Антон Иванов. – Ежели я сам примусь искать, я найду-с… Это ваше нерадение… Вот она, муха-то, а вы говорите: нету.
И Антон Иванов выносит из-за комода муху, говоря лжецу:
– Стыдно вам!
– Я, Антон Иваныч, думал ее в счет не класть, – оправдывается лжец. – Ведь одна нога осталась, барин ее как охнули… Что ж ногу-то одну…
– И ногу в счет! Барин муху убили – она должна быть в счету. Это не ваше дело – вы должны спросить у барина… Класть эту, Павел Степаныч, штуку или нет? – вопрошает Антон Иванов барина.
Павел Степаныч сурово смотрит на лжеца, потом на муху и едва слышно произносит:
– Класть!..
– Говорено вам было?
– Виноват! – кается лжец.
С теми же приемами искусственных волнений устраивалось считание мух, закупоривание их в банку; интерес Павла Степаныча обыкновенно возбуждался тем, что непременно недосчитывались двух-трех штук и поднимали по этому случаю возню, ссору, суматоху; оправдывались, уличали друг друга; Павел Степаныч дрожал, сердился, но Антон Иванов по обыкновению поправлял дело – и лицо Павла Степаныча сияло…
В такую-то минуту управляющий, наконец, шепнул Антону Иванову:
– Упрись!
– Время ли?
– Делай упорство без разговору…
Антон Иванов собрался с духом и сказал:
– Прощайте, Павел Степаныч! Оставайтесь одни!.. Бог с вами!..
Павел Степаныч чуть не зарыдал… «В самое время наметили!» – наблюдая издали, думал управляющий.
V
Опыт с мухами удался как нельзя лучше. Павел Степаныч не мог остаться без Антона Иванова, и Антон Иванов, поживившись раз, мог таким образом живиться сколько угодно. Пособники дали ему полную волю, родственница ублаготворена; Антон Иванов помирился с нею, под влиянием успеха наобещал ей золотые горы и в надежде на эти горы истратил первую наживу на угощение… Но странное дело, как только все это совершилось, как только Антону Иванову осталось одно – выдумывать и получать благополучие, им вдруг овладела скука: в голове зашумели вообще соображения о жизни человеческой. «И что такое богатство? – стало мелькать в его голове. – Ну, стану я хватать табакерки? Ну?» Художественная натура его не находила в этом никакого удовлетворения… На беду еще, возвращаясь от родственницы в Васильково, встретился он с прохожим человеком, направлявшимся в Задонск, с целью поступить там в монахи. Прохожий оказался человеком благородным, презревшим суету мирскую и всякую скверну. Разговорившись с Антоном Ивановым по поводу томивших его мыслей, он завел речь на тему о том, что богатство земное – ничто в сравнении с богатством небесным…
– А о душе мы и не думаем, – говорил странник. – Ищем только, как бы урвать где. А хорошо ли это? А ангел-то твой? Разве ему приятно смотреть на все это?
Антон Иванов согласился со всем этим.
– Я не то, что ты! – продолжал странник: – я на своем веку жил получше твоего. Был я и в военной и в статской…. езжал и в каретах, и сладко поел-попил, и в грехе тоже повалялся… а что я сделал для души?.. То-то и есть!.. Мне трудно было раздавать имение мое нищим, а я раздал – стало быть, уж…
Антон Иванов видел, что странник действительно был из господ; по крайней мере усы его, развевавшиеся по ветру, лаковые полусапожки на босых ногах и тоненький парусинный пиджак говорили не о крестьянском происхождении. Такое унижение барина перед богом и отречение его от суеты тем сильнее действовали на Антона Иванова, что ему не было другого выхода, кроме грабежа…
– А о душе и забыли! И не помним! – продолжал странник. – Отыскиваем теплые места, усадьбы… Как усадьба-то?
– Васильково, – с грустью ответил Антон Иванов.
– Васильково! – как бы с презрением промолвил странник: – а вот как ангел плачет, этого мы не замечаем…
Тяжелое впечатление произвели эти речи на Антона Иванова. Расставшись с странником, он несколько раз пытался его догнать; но сообразив положение и надежды родственницы, не мог этого сделать и шел. Шел с великим трудом, потому что его сконфуженную душу тянуло в другие места, полные успокоения… Стало тянуть его к речке, где под крутым берегом тихо ходила рыба, в лес, наполненный птицами. «Эка благодать-то», – думал он, оглядывая тихую картину таких сельских работ и интересов, от которых он отвык, шатаясь по столицам. Вот в поповском амбаре сама матушка просевает прошлогоднюю муку; в отворенную дверь слышно шлепанье ладоней в края решета и видна белая, медленно ползущая мучная пыль; неподалеку, около крыльца поповского дома, на разостланных по земле тулупах, пустых мешках и дерюгах рассыпано для просушки хлебное зерно, к которому со всех сторон лезут куры, с писком выхватывая зернышко или отскакивая в сторону, испугавшись щепки или лучинки, пущенной матушкой из амбара… За домом, в саду, две девочки поджидают рой; сидят они в тени бузинного куста, накинув платочки на разгоревшиеся от жару лица, и, засучив рукава по локоть, помакивают березовые ветки в кувшин с водою… Какая тут тишина, какой покой!.. Гудят пчелы, спускаясь там и сям на цветы и листки, – гудят ровно и однообразно; но вдруг к этому гуденью прибавился целый хор… Словно оркестр грянул где-то высоко над землею, и рой – целая толпа из целых тысяч пчел – сверкающею и суетливою массою показался над неподвижной ветлой. Говор этой толпы, шум и гам делался с каждой минутой шумливее и словно сердитее… Но вот одна из девочек взмахнула веткой, капли воды высоко сверкнули на солнце и упали в середину пчелиной толпы. Шум упал; рой сел… На зов девочек впопыхах прибежал отец, священник, в подряснике и в широкой измятой шляпе… Все это растрогало отягченную душу Антона Иванова.
– Благословите, батюшка! – сказал он.
– Повремени, вот управлюсь! – ответил тот.
И управившись, с чинностию произнес: «Во имя отца и сына и святого духа! Откуда и куда?» Антон Иванов с чувством подставил горсть и голову для принятия благословения и с тяжелым вздохом ответил на вопросы батюшки. Давно он не разговаривал так, чтобы дело шло не о грабежах, и ему было любо потолковать с батюшкой о пчеле, о хлебе, о дожде… Из саду перебрались в горницу, ибо и батюшке тоже хорошо было потолковать с кем-нибудь, потом пообедали весело, в присутствии собаки, поместившейся под столом, как только все уселись; кошки и в особенности котята немало доставили удовольствия своими продувными играми, которые они подняли между собою на полу в зале, пред лицом всего семейства и Антона Иванова, перебравшихся сюда после обеда… Сколько было хохоту и смеху, когда матушка рассказала случай, как котенок зацепился хвостом за лукошко и застрял вместе с ним под комодом. Все «помирали» со смеху и рассказывали эту историю часа четыре, припоминая то то, то другое… Зашел разговор о Павле Степаныче, и трудящиеся люди представили его жизнь в истинном свете, от которого у Антона Иванова подрало по коже.
– До сих пор живет, – говорила матушка: – и что он кому-нибудь сделал ли пользы? Сколько из-за него нищими пошло, сколько народу разорил – деревни и посейчас голые стоят, – всю жизнь на эту собаку работали, кровью обливались. Сколько он на своем веку чужого слопал! За что?..
Невмоготу было уйти отсюда Антону Иванову. «Вот бы жить! по-божески! по совести!. – думалось ему. Дотянул он дело до вечера, а вечером, напившись чаю, собрался было уходить, да присел на бревно, на котором уселось семейство попа, против дома, да и досиделся до ночи. На господском дворе слышалась скрипка – это играет один лакей… Бабы прошли с граблями на плечах и песнями; прогремели, возвращаясь с работы, пустые телеги… подошла ночь. Идти было некуда.
– Куда тебе! – сказали ему… – вот тучки собираются…
Антон Иванович завалился спать на душистом сене и все думал о жизни человеческой. «А о душе и забыли!» – сладко засыпая, держал он в голове… Ночью, в глухую полночь, разразился удар грома, и Антон Иванов проснулся. Дождь шумел в крышу поповского дома, клокотал под окнами, как кипящее масло. Батюшка соскочил с кровати и ощупью пробрался к окну – поглядеть, но молния заставила его отскочить назад.
– Свят, свят, свят!.. Какая страсть надвинула! Телегу забыли под сарай задвинуть!.. Свят, свят… Фу ты, боже мой…
– Говорила я, надо сено захватить пораньше… – вскакивая на кровати, шопотом говорит матушка.
– Что теперь с сеном? Ух! Боже мой! Зажгу свечу страстную!.. Свят, свят, свят!..
– Брысь, анафема… сгноили сено!
– Эдакой ливень, как не сгноить… Свят, свят… Эко блох-то! блох-то!
В большом испуге было все семейство, вся деревня. Один Антон Иванов не имел ничего общего в этих заботах, как и в дневных радостях, и думал: «А у меня что? Грабежи на уме, у пса!» Грусть и тоска распространились на другой день в доме священника; не было никакого следа вчерашнего веселья. За ночь успела пронестись гроза, но небо было покрыто скучными тучами; дождь шел не переставая; листья вишен, зеленевшие под окнами, измокли, ветки качались от ветра и роняли капли; капли ползли и катились по стеклам окон. Все живое куда-то исчезло, попряталось; куры, усевшись в сенях на жердочке, встряхивали мокрыми перьями и, надувшись, ворчали что-то; продувные котята кучей лежали в зале на продавленном стуле и спали, тяжело, скучно, как спят в ненастье… Спит в сенях и собака Розка, вся мокрая и в грязи; даже мухи исчезли и столпились в темном углу передней, где висит овчинная поповская ряса. С сонным жужжанием вылетают они отсюда, как только кто-нибудь шевельнет рясу или протянется к окну за графином квасу, но скоро опять садятся на прежнее место, и не слыхать их… Тоска была большая, никому не хотелось выйти на улицу – и одному только Антону Иванову пришлось уходить: он уж слишком загостился, да и пора было поспевать к своему делу…
Распрощавшись с семейством священника, он по грязи пустился в путь. Промокший и грязный, он особенно был расположен проклинать свою жизнь и думать о душе.
«И куда я иду? – думалось ему. – Люди сидят в теплом гнезде, прячутся от этакой непогоды, а я иди! Собака бездомная!»
На пути он должен был зайти в чью-то господскую ригу, стоявшую в поле, чтобы хоть немного переждать дождь.
В риге было много рабочего народу, загнанного дождем. Одни спали на голой земле ничком, другие, сидя вкруг без шапок, жевали хлеб; народ был самый разнокалиберный; на одном была старая солдатская шинель, вытертая и дырявая, без пуговиц; другой погуливал босиком в заплатанной рубахе, рваных холщевых штанах; редко попадался мужик, одетый в целую, нерваную рубаху… В толпе шел недружный говор…
– Была телушка, – говорит один: – баба-дура опоила…
Молчание и жевание.
– С пальца? – спрашивает другой спустя несколько минут, проглотив ком черного хлеба.
– С пальца, – следует ответ через несколько времени, и с такою же медленностию идет разговор.
– С пальца-то приучила, да уйди… Оставила, значит, ее при молоке… Телушка-то ляп да ляп языком-то… хлебать, хлебать – разуму нету, дохлебалась до смерти.
Молчание.
– Это и нашему брату так-то дохлебаться можно, – замечает кто-то.
– Потому с работы… Томишь, томишь… да и дорвешься…
– Ну – и не уняться…
– Как можно! Ежели ты на голодное брюхо полыхнешь вина, первым долгом тебя поманит на соленое.
– Так, так! – подтверждают несколько голосов.
– Так! это верно…
– Как тебя на соленое помануло, сейчас ты, господи благослови, – селедку! Последнее отдашь, а чтобы соленого! Нутро-то у нас перержавело – вот мы и норовим: селедку, и пару, и тройку… Как стало у тебя внутри глодать, сейчас зачнет тебя звать на пойло, на брагу, шабаш!
– Тут конец!..
– Шабаш! Тут! На браге! Простись!
– Тут, брат, со святыми упокой. Потому не оторвешься… Нутро полыхает, а ты и льешь! Ты и садишь! У нас один солдат до тех пор наливался, покуда раздуло его всего… Вытянулся, как жердь, ни рук, ни ног не согнет, и пальцы этак вот разнесло…
– Так, так!
– Это так… У нас в деревне такая примета: как пальцы окостенели, согнуть их трудно – будя!.. Помрешь. Тут надо бросать.
– Навряд! – говорит кто-то.
Спустя долгое время начинается другой разговор, изображающий если не бедствия голодного желудка, то непременно какие-нибудь беды рабочего человека. Антон Иванов, невольно сделавшись слушателем этих разговоров, крайне завидовал терпению, честности, покорности этого народа, при всем бедственном положении не идущего на разбой, на который покусился он, Антон Иванов, не умеющий ни за что взяться и отвыкший от работы.
Из риги он ушел еще в более грустном состоянии духа, и все дорожные мысли его были направлены к тому, чтобы изобрести средства к существованию по чести и совести, не заставляя огорчаться ангела-хранителя. Но придумать ему ничего не удалось, кроме того, что лучшего места ему не найти…
А провидение уже пеклось о нем. Еще со вчерашнего дня в каморке Павла Степаныча заседало новое лицо, явившееся с более занимательными изобретениями, чем все эти вырезывания коньков, щипание корпии, битье мух и т. д. И в то время когда Антон Иванов, приближаясь к Василькову, с грустью помышлял о необходимости грабежа и погибели души, лицо это сидело за столиком против Павла Степаныча и метало карты, приговаривая довольно ласковым голосом:
– Это я пошел, теперь вы бейте… Ходите! Что-нибудь!.. Ну вот! Вот и выиграли… Берите деньги – вот вы и выиграли, Павел Степаныч… Тащите к себе.
Павел Степаныч с радостью тащил несколько медных денег.
– Видите, как любопытно! теперь ставьте вы… Ставьте вы пять целковых… Где у вас деньги-то? Не вставайте, не вставайте, вот я достал… Ну, ходите! Что-нибудь, все равно. Ну, вот я убил, мои пять целковых, я беру. Видите.
Павел Степаныч как будто сердился.
– Ничего, ничего, не сердитесь… Это так нужно – вы их сейчас выиграете. Вот я пойду, а вы кройте. Покрыли? Вот и ваши! Видите, как любопытно?..
От души смеялся Павел Степаныч.
– Ну, теперь ставьте двадцать пять целковых. Сидите, сидите – не бойтесь… я сам.
В это время в двери показалась унылая фигура Антона Иванова, решившегося продолжать дело с мухами.
Новое лицо тотчас же поднялось со стула, положило на минуту карты и быстрым движением к двери вытеснило Антона Иванова в другую комнату.
– Ты что тут, каналья, шатаешься? – ошарашило его лицо довольно энергическим голосом и трясением за шиворот. – Вы тут, канальи, грабеж завели? Я твои все знаю штуки, мошенник…
Антон Иванов затрепетал и к ужасу узнал в новом искателе теплых мест вчерашнего странника. Трясение за шиворот доказало ему, что душа его спасена; но видимое в то же время ускользание из рук такого места, как Павел Степаныч, обидело его.
– Этот барин – мне отданы… Это мое… Я кормлюсь, – прошептал он.
– Кто тебе отдавал барина, каналья?
– Бог!.. – ответил Антон Иванов.
– Я тебе покажу, шельме, кто тебе отдал… Я вас всех разберу… Гнездо завели? Бог? Вон отсюда, каналья! – шумел гость.
Как обваренный кипятком, уплелся Антон Иванов вон из барского дома и ясно увидал, что он опять без хлеба, что счастье ушло… прозевал…
VI
И это действительно случилось; новый гость – человек, видевший свет настолько, что ему не оставалось нигде прибежища, за исключением пострижения в монахи, человек, очевидно прошедший огонь, воду, медные трубы и чугунные повороты, человек благородного происхождения и, следовательно, просвещенного ума, – сумел воспользоваться теплым местом гораздо толковее, нежели простонародные бездельные неучи. В самое короткое время он забрал всю Васильковскую усадьбу в ежовые рукавицы. Павел Степаныч был опутан помощью карт. Карточные волнения, сопряженные с деньгами, овладевали им сильнее, нежели мухи и коньки, в тысячу раз. Каждая сдача карт приносила ему совершенно новые ощущения и каждую минуту волновала и занимала остатки умиравшего соображения. Память изменяла ему настолько, что проигрыши – почти постоянные – легко изглаживались из нее ничтожным выигрышем, который повергал его в радость; хотя в сущности самая игра была только швырянием карт без толку и разбору – и все выигрыши и проигрыши совершались единственно по воле нового гостя. Так был забран в руки Павел Степаныч; сытая челядь, готовая было уже разбежаться, была сразу схвачена и остановлена на месте помощью энергических обещаний нового гостя вытащить всех их наружу и раскрыть все их грабежи. Она невольно должна была служить новому барину, быть с ним заодно и выжидать минуты. Мертвый дом Павла Степаныча ожил, словно проснулся от сна; барин, поселившийся в доме, не утолился отдаванием приказов, начались обеды в зале, что давно уже было брошено; появились гости, за которыми в соседние уездные города отправлялись тарантасы, долгое время стоявшие взаперти; появились в комнатах молодые девки, послышался смех. Карточная игра шла на несколько столов; открыты были погреба с старинным вином, о существовании которого прежние жители и не подозревали; на кухне целые дни стучали поварские ножи, в столовой звенели тарелки, окна дома по вечерам ярко светились, и по стеклам двигались тени гостей, все старинных приятелей с новым барином или людей одного с ним взгляда на вещи. За этой пробудившейся жизнью не слышно было шума ветра, стона флюгера, не заметно было смертоносного размаха часового маятника, не заметно было самого Павла Степаныча. Его видела в замочную скважину двери только старушка, первая любовница. Глядя на его седую голову с зеленым зонтиком на глазах, видневшуюся из толпы этого воронья, обступившего со всех сторон глупенького старичка, она утирала тихонечко слезы и шептала: «Разбойники, разбойники вы! каторжные! к царю пойду… грабители».