
Полная версия
Стародавние старчики, пустосвяты и юродцы
Маша была отдана на покаяние в один из женских монастырей и под конец жила в селе Свиблове, на суконной фабрике Кожевникова, в суконщицах.
XIV
Марья Ив. Скачкова. – Татьяна босая
В одной из московских богаделен лет пятьдесят назад жила богаделенка из купеческого рода Скачковых, Марья Ивановна. Старуха страдала всеми физическими недостатками; была хрома, глуха и кривонога, в богадельне она жила с лишком уже сорок лет,[17] как вдруг стала всем рассказывать, что ей привиделось во сне и даже слышался ей голос, говоривший ей «Марья, благословляй воду на исцеление других!» Видение это повторялось несколько раз.
Но вот однажды приходит в богадельню какой-то мужик и спрашивает Марью Ивановну: ему снился сон, чтобы он шел в Москву, в такую-то богаделенку, и попросил ее, чтобы она благословила воду для исцеления его жены.
Скачкова исполнила просьбу мужичка. Спустя несколько дней после этого приходила в богадельню барыня, отыскивая Скачкову, тоже по сонному видению, для благословения воды.
Слава Марьи Ивановны росла, к ней съезжались московские барыни и купчихи; наконец она вылечила одного откупщика. Последний взял ее из богадельни, поместил в Мещанской улице, в богатой квартире; у ней был повар, карета и пара лошадей, на которых она разъезжала по монастырям. С этих пор Марья Ивановна приобрела славу великой целительницы и в подмогу к себе взяла бедную дворянку, для которой впоследствии купила дом. Благодарный откупщик с этих пор не знал, как угодить Марье Ивановне, и всякую ее прихоть исполнял. Раз, уезжая в Петербург, он испрашивал у нее благословения и при этом спросил, какого бы гостинца привезти ей.
– Привези мне, – говорит Марья Ивановна, – орган, который бы играл обедню.
Как ни трудно было отыскать такой орган, который бы играл обедню, но откупщик отыскал такой.
Не один откупщик дарил Марью Ивановну. Отовсюду ей везли и несли, что ей только хотелось – и чего у ней не было! И табакерки с музыкой и с поющими птичками, и шитые ковры, и священные книги, дорогие подушки и всякие лакомства.
Особенно боготворил ее один генерал, занимавший очень видное место. По словам неизвестного биографа Скачковой, он, бывало, приедет, соберутся еще двое-трое важных стариков, ее усердных поклонников, запрягутся все они в колясочку на рессорах и катают Марью Ивановну по саду.
Марья Ивановна со всеми своими знакомыми общалась свысока и даже весьма грубо, что еще выше поднимало ее в общем мнении. Всех она без различия звания и пола называла одними именами: Иван, Петр, Степан, Катерина, Анна, Александра и т. д.
В ее гостиной решались разные общественные и домашние дела; тут восстановлялся мир между мужем и женою, отцом и сыном и т. д. Очень понятно, что примиренные несли ей дары. Через нее получались выгодные места. «Иван, дай место Петру», – говорила она, и место давалось беспрекословно. Или: «Григорий, определи такого-то», – и такого-то определяли. В доме ее писались и подписывались духовные, о которых в другом месте и заговаривать не смели. У ней также заключались браки, и все новости столицы были ей известны. Ходила Марья Ивановна вся в черном, волосы стригла по-мужски и голову иногда покрывала шапочкой. Собой она была худощава, мала ростом, имела проницательные глаза и резкий голос. При ее выездах огромные лакеи брали ее на руки и несли в карету и из кареты.
В последний год ее жизни ее звали переехать в Петербург, где приискали ей богатую квартиру; после больших просьб она выехала из Москвы, но на дороге захворала и в Торжке скончалась; похоронена она была с большим парадом. Все богатство она завещала своей компаньонке Катерине, которая впоследствии поступила в монастырь, где и умерла в постриге.
В сороковых годах на московских улицах была известна молодая девушка, недурная собой, стройная, с распущенными волосами и босая, покрытая черным платком. Юродивая девушка эта сначала называлась Татьяной, а потом Татьяной Степановной Босоножкой.
Родом она была из купеческого семейства; после родных осталась сиротой и жила в одном дворянском доме, где получила образование. После одного неудачного любовного похождения она покинула дом своих воспитателей, познакомилась с ханжами и сама начала ханжить и юродствовать Жила она с сестрами на Плющихе в своем доме, где отчитывала порченых и больных; потом распустила слух, что явилась у ней в доме чудотворная икона, и толпы народа осаждали ее с утра и до ночи.
Она продавала свечи, пузырьки с деревянным маслом, вату и т. д.
О себе она рассказывала, будто в сновидениях ей бывают разные гласы и явления. Старухи-ханжи, старые девы и несчастные молодые девушки, которые по ее советам отказывались выходить замуж, жили у ней с утра и до ночи, а иные и ночевали. Эти постоянные собрания у босоножки, недоказанные чудеса и разные неблаговидные сцены, бывавшие тайно по ночам, обратили на нее внимание полиции; икона была взята в один монастырь, а босоножке было приказано прекратить сборища.
После этого Босоножка все собиралась выйти замуж, но не вышла; затем занималась сватовством. Дом ее постоянно был наполнен неувядаемыми вдовицами с моськами и болонками на руках; разные отставные усачи и другие выхоленные джентльмены искали у ней протекции и занятий. Ее жилые комнаты носили какой-то специфический запах; свежего человека, как только войдет, так и обдавал запах белил, румян, пудры и тому подобных снадобий. Босоножка вскоре уже стесняться не стала и открыто стала заниматься прибыльной профессией известной «мадамы».
XV
Голубица
В ряду известных таких женщин-пустосвяток, пройдох и ханжей сияла, как адамант, в Москве и Петербурге в пятидесятых годах толстая и красивая баба лет сорока пяти, с лицом белым и беззаботным. Называлась она Ольга Макарьевна или просто Макарьевна; величала, впрочем, себя она «вдовицей», «странницей», «птицей небесной», «голубицей» и «оливанной». Старые петербургские гостинодворцы еще должны помнить, как она бродила по лавкам, в черном суконном подряснике с широкими рукавами, подпоясанная большим ременным поясом, на голове у ней красовалась черная остроконечная бархатная скуфья, но нередко хаживала она и повязанная красным фуляровым платком с распущенными по плечам волосами. В руках у ней была огромная палка, которую она называла «жезлом иерусалимским»; в руках же она по большей части держала пучок восковых свечей; на шее надеты были четки с большим крестом, а иногда и несколько образов, писанных на финифти и вытесненных на единороге иерусалимской работы.
Всех встречных Голубица благословляла и давала им целовать свои руки. Говорила она всегда иносказательно, о себе же простодушным купчихам болтала всякую ложь, только в самых выспренных и велеречивых словах: – Вам, друг мой милый, – говорила она какой-нибудь купеческой благодушной слепоте, – жена я была боярская, ездила в карете драгой и устроенной муссиею и сребром, и имела аргамаки и кони многи с гремячими чепьями. Лепота лица моего сияла, яко древле во Израиле вдовы Юдифи или древней Деворы или Эсфири, жены царя Артаксеркса. Но раз в нощи бысть мне видение и клич неподобный: «Жено, почто очи твои на нищих и убогих не взирают?» И, восстав от сна и памятуя эти слова, пала я ниц, прося отпуска грехов своих. Персты же рук моих возношаще на чело, на пуп и на обе раме. Из очей моих слезы яко бисерие драгое, исхождаху, а из глубины сердца бысть вопль велий – воздыхания же терзаху утробу, яко облацы воздух возмущаху. И с того часу ноэи мои дивно ступание возымели по темницам, по весям и распутиям, нося милостыню от дома своего, нося деньги к ризы и другая потребная – овому рубль, а инде десять, а иному и сотенный билет. Ближние же моя меня, яко зверие дикие, за это терзаху сердце и плоть рваху…
Заканчивала она свои разглагольствования по большей части разными выпрашиваньями, начинавшимися такими словами: «Я и тебе, свету моему, о своих бедах и напастях возвещу».
Родом Макарьевна была московская мещанка. Под конец своей жизни она уже не выезжала из Москвы и жила между купчихами Таганки и Замоскворечья, где пользовалась большим уважением и почетом, и считалась необходимою принадлежностью на всех поминках, похоронах, свадьбах, при отпуске невест под венец; помимо ее, никто не смел подвязать в мешочках, в которые кладут четверговую соль, кусочек хлеба, уголек, иголку, булавку, маковую головку, ладанку, плакун-траву, корень Петров-крест.
На поминках и на похоронах она играла тоже роль утешительницы: надевала на плачущих четки, крест с себя, говорила разные подходящие тексты и т. д., садилась за столом между духовенством, толковала о рае и аде и проч.
На девишниках она благословляла сундуки, куда будут класть приданое, клала кусочек хлеба с солью, в каждый угол по серебряному пятачку, подвязывала невесте известный карман с мячкинским[18] снадобьем, в состав которого вместе с названными выше вещами входила еще богоявленская свеча, и другая свеча от иконы Гурия, Самона и Авива, деревянная палочка с двенадцатью зарубками, розовая шелковинка и какое-то заклинание от порчи.
Терла она также купчих в банях, пользуя от разных недугов, пользовала и от бесплодия какой-то косточкой.
Особенно молодые вдовы и молодые жены, а также и молодые мужья любили посещать ее квартиру.
Круг действий Макарьевны не ограничивался одной Москвой, она посещала Нижегородскую, Коренную и другие ярмарки.
Некоторое время она держала при себе девушку, одним выдавая ее за дочь, другим – за воспитанницу. Девушку эту под конец она выдала замуж за консисторского чиновника, дав за ней приданого тысяч десять.
Жила Макарьевна подчас очень весело, и вечерком нередко можно было встретить ее катающейся на извозчике-лихаче, красивом и румяном. По смерти у ней осталось более семидесяти тысяч капитала, который и получила ее воспитанница или дочь.
XVI
Батюшка Шамшин и мещанин Кочуев
В самое недавнее время в Петербурге славился своими пророчествами помешанный Шамшин; содержался он сперва на Удельной, затем был переведен в больницу Николая Чудотворца, где и умер. По словам Петербургской газеты», на четвертый день его приезда в Петербург уже стали притекать «верующие» в него. Управление больницы однако твердо охраняло покой больного Шамшина от «вопросителей», но жар веры притекающих от этого не унимался.
В церкви больницы, как говорит «Газета», шла ежедневная служба, и желающие видеть батюшку Шамшина приходили в церковь с надеждою его там встретить. Но это было напрасно: Шамшин к церковной службе не ходил. Сильно верующие в него принимали другие меры и делали энергичные опыты.
В Страстной понедельник два купца одушевились так, что даже явились в контору больницы с настоятельным требованием, чтобы Шамшин был им «выдан», так как он будто бы вовсе не помешан, а находится в полном рассудке, и «отец Иоанн благословил им его вынуть».
Требование было так настойчиво, что главный доктор вынужден был приказать вывести этих благословенных людей вон, что, разумеется, и было исполнено, но благословенные, по удалении из конторы, перешли в церковь и здесь тоже не имели успеха. Вместо Шамшина они случайно насладились несколько религиозною беседою Эвенского, имеющего величественную манию о своих будто бы непосредственных соотношениях с Богом. Больной же Шамшин помещался в одной из общих палат во втором отделении. Он был совершенно тих и не говорил ни с кем ни одного слова. Весь день он сидел на своей кровати или вставал и молча, в одиночестве прохаживался тихими шагами по коридору. Он был светлый блондин, лет за сорок на вид, с приятным чистым золотистым отливом в цвете волос, острижен по-русски «в скобку», борода русая, длинноватая и раздваивающаяся. Голубые глаза смотрели чрезвычайно кротко, со смешанным выражением доброты и грусти или даже, пожалуй, страдания. Смотрел он на говорящего с ним внимательно, но не уставляясь, а как подстреленная птица. Не отвечал никому ни на какие вопросы. В редких случаях прилагал руку к сердцу и тихо кланялся, как бы извиняясь или прося оставить его в покое. Кушал досыта, но без всякой жадности и ничего не просил. Спал он спокойно; руки у него были чистые, белые и красивой продолговатой формы, каких не бывает у людей, занимавшихся черными работами.
Писал он плохо, как пишут мелочные лавочники, но письменно отвечал на все вопросы коротко и очень вежливо. Вообще это была натура мягкая, и все движения его были тихие, и по-своему даже грациозные, симпатичные.
Молитв он за последнее время писать не хотел. Писал он карандашом, держа бумажку на колене. Написав один ответ и начиная писать другой, он всегда прежде зачеркивал в первом ответе последнее слово. Незадолго до смерти Шамшина его посетил один хорошо знакомый нам литератор, который перед тем был опасно болен. Он попросил его написать что-нибудь на листке памятной книжки. Шамшин скоро взял карандаш и написал нечто очень подходящее, а именно: «Я не знаю, чево вам писать, вам написанного не перечитать. От болезни вас Господь спас», – последнюю фразу он подчеркнул, потом прижал руку с карандашом к сердцу и умоляющим взглядом просил, чтобы карандаш ему оставили, что и было исполнено с разрешения тут же бывшего доктора.
Помешательство Шамшина было самое тихое. На вопрос литератора – напишите мне что-нибудь в том роде, как другим делали, Шамшин дал ответ:
– Я давал тем, кто правды жаждал. Слепому подавал свет. А вам правда известна, вы не слепой.
По словам Н. Аристова,[19] в первой половине настоящего столетия в Симбирской губернии был особенно сильный урожай на юродивых, которые бродили большею частью с целью распространения раскольничьих знаний. Другие, впрочем, прикидывались блаженными, чтобы ради мнимой святости добывать безбедное существование без всякого труда и работы. Третьи наконец, действительно скорбные главой от природы, бродили по миру как нищие и лишние члены общества. Все они внушали населению суеверный страх и почтение; им приписывали разные необычайные силы духовные, особенно дар предвидения и предсказания будущего; каждое действие, жест, слово или мычание непременно старались считать не простым явлением, а знаком таинственного выражения глагола Божия, и это не одни простолюдины, но и помещики.
В двадцатых годах жил в Симбирске мещанин Кочуев, который считался Божьим человеком, хотя был раскольничьим начетчиком. Он служил приказчиком у макарьевского купца Олонцева, который послал его по делам в Астрахань. Недолго удалось ему пожить спокойно: за распространение раскола и за бесписьменность его хотела арестовать полиция, но он успел скрыться и поселился в Жигулевских горах; здесь он старался вести строгую отшельническую жизнь и прикинулся совершенно молчальником. Такое появление пещерного затворника среди рыбаков поразило их, и последние, в знак любви и привязанности к нему, стали носить ему свежую рыбу; потом распространившаяся молва стала привлекать к нему массу пришельцев из раскольничьего мира. Наконец, слава о нем, как о святом муже, пошла далеко, и толпы уже осаждали его пещеру и самую воду родника, находившегося недалеко от его жилища, стали считать священною и пить для исцеления разных болезней. Наконец симбирские коноводы разбойников Валдышевы вывезли его из Жигулевских гор, поместили в своем доме и окружили довольством. Юродивый все выдерживал свою задачу молчальника при всех, исключая одной девицы, с которой завел любовную связь; их взаимные отношения были открыты, когда подслушали тайный разговор молчальника с девицей и поняли, что она беременна.
Тогда от неприятностей Кочуев убежал к иргизским старцам и потом поселился в Москве. Он собрал много рукописей и старых книг и впоследствии сделался видным человеком между московскими раскольниками, утверждают, будто он первый подал мысль учредить старообрядческую иерархию и искать архиереев.
XVII
«Дядя домой»
Другой юродивый симбирский, Павел, происходил из города Алатыря, он известен был всюду под названием «дядя домой», потому что кроме этих слов, не говорил ничего, притворяясь немым. Он двадцати лет от роду скрылся из родительского дома и через два года явился в родном городе, но уже совершенно в другом виде. Летом и зимой ходил он босиком, носил легкое длинное, до пят, полукафтанье, которое не менял по году. Он был высокого роста и красивой наружности, распускал свои длинные волосы по плечам и никогда не покрывал головы, в руках он держал высокую палку, наверху которой навязаны были разноцветные ленты, и каждому встречному выкрикивал одно и то же: «Дядя домой!» Так он держал себя с лицами незнакомыми, а кто принимал его с усердием и кому он доверял, тех удостаивал своей тайной беседы. Когда давали ему серебряные деньги, он брал их, медные же бросал на землю. Своим наружным благочестием Павел привлек к себе много людей, особенно барыни и купчихи были его поклонницами. В селе Стамасе «дядя домой» очень часто ходил в дом зажиточного крестьянина, у которого был сын Федор, парень лет 16-ти; этот юноша сильно привязался к юродивому и вскоре пропал из дома. Через год стамасские крестьяне увидали его в лесу, верст за двадцать от села, вместе с Павлом и другим юродивым-бродягою из города Алатыря, они сидели втроем на поляне, но, увидев людей, разбежались в разные стороны. Спустя несколько времени все они явились в село Стамас: Павел в своем подряснике, а Федор и алатырский беглец в одних длинных рубашках и босые. В разных домах этого села и соседнего они привлекли к себе многих молодых девушек, которые стали называться старицами, ходить в черном одеянии и обязывались не вступать в супружество. По вечерам молодые парни и юные старицы сходились в одну избу, где юродивые учили их читать, писать и петь. В собраниях участвовали только посвященные лица; не одни сельские девицы попадались к ним в ловушку, но иногда и образованные девушки. В то время в городе Алатыре жила девица благородных и набожных родителей, только что окончившая курс в Смольнинском институте; в дом к ним заходил немой юродивый, молодой и красивый мужчина, лет двадцати пяти, ему подавали всякое угощение и наделяли деньгами. Однажды во время закуски юродивого институтка осталась с ним вдвоем в комнате и любовалась его выразительной физиономией, роскошными волосами и атлетической фигурой: вдруг немой юродивый обратился к ней с речью на отличном французском языке.
– Вот, по вашим святым, чистым и девственным молитвам, – сказал он, – Господь не только развязал мне язык, но и наделил разумом и даром разных глаголов.
Потом он стал говорить по-русски очень умно и красноречиво, но просил никому не сообщать об этой благодати.
От величайшего изумления институтка разинула рот и не могла вымолвить слова, точно сама превратилась в немую юродивую, так поразило ее неожиданное чудное явление. После этого чаще и чаще навещал институтку загадочный молодой человек, говорил с ней один на один по-французски о возвышенных божественных предметах в мистическом направлении, а при других молчал.
Живые таинственные речи о любви Христовой, об олицетворении между людьми Царства Божия на земле и о пребывании Святого Духа внутри человека воспламенили молодую девушку до того, что она стала разделять с мнимым юродивым любовь земную.
Эта связь тянулась недолго: немого юродивого арестовали за распространение секты «людей божиих» и за побег от симбирского помещика из Парижа, где он служил более пяти лет помощником повара. Такое неожиданное открытие для гордой и нервной барышни оказалось гибельным, и она отравилась, может быть, еще и потому, что чувствовала плод чрева своего. Этот рассказ господин Аристов слышал от алатырского доктора В.В. Преображенского.
Этот Павел нередко заходил к архиепископу симбирскому Феодотию. Владыка не доверял ему и считал его юродство притворным. Он убеждал его бросить юродство, но Павел на все вопросы отвечал только: «Дядя домой». Преосвященный предостерегал его: «Смотри, не улети домой по широкой дороге в Сибирь!»
Предсказания преосвященного оправдались: полиция заподозрила Павла в каких-то мошеннических делах и отыскала в глухом лесу, около озера, его келью с секретными подземными ходами. Говорят, когда полицейский пришел к запертой келье Павла, ведя его с собою, он сказал: «Дядя, домой! Получишь за это 500 рублей» Но тот отвечал, что теперь уже поздно, и нашел у него спрятанными в келье много денег и серебряной посуды и все отобрал. На следствии он чистосердечно покаялся во всех своих похождениях и дал подписку впредь не юродствовать.
XVIII
Андреюшка
В числе юродивых шарлатанов в Симбирске находились и настоящие юроды и дураки. В ряду таких был там юродивый Андреюшка, сын бедного мещанина Огородникова, лишенный с самого рождения всех даров природы: немой, не могший без движения стоять на одном месте, а, подобно маятнику, качавшийся из стороны в сторону, переминаясь беспрестанно и издавая какие-то звуки. Он ходил всегда в одной только длинной рубашке и босой даже в сильные жестокие морозы, и, бегая по снегу, он не обнаруживал никаких признаков ощущения стужи. Он любил пить только один чай; занятием его было целовать полы, стены, углы и вещи, которые ему попадались в руки или на глаза; голосом издавал он одни дикие членораздельные звуки; черный хлеб предпочитал белому и любил его есть намазанным медом. Не лишен он был органа слуха и на вопросы отвечал звуками, движением рук и головы. Он был весьма неопрятен, но любил мыться в бане, вода должна была быть чуть теплая, и мыть его надобно было, начиная с головы до ног, если же чуть порядок нарушался, то никто его в бане не мог удержать, и он убегал нагой. Холодной воды он чрезвычайно боялся, и словами: «Подайте Андреюшке воды!» – обыкновенно выгоняли его из дома, где посещения его надоедали. Когда священник давал ему целовать крест при водосвятии, то он придерживал своей рукой кропило и мазал им все лицо… В церквах он бывал редко и то на минуту, всегда с полным равнодушием, и никто не видал чтобы он молился в ней когда; только часто он один толкался на паперти церковной с обычным ему выражением – подобие медведя, сосущего лапу.
Бегая по улицам, он подбирал лоскутки, щепочки и раздавал их встречным, даже кидал в экипажи – все эти действия считались пророческими предзнаменованиями. Он носил сумку, в которую ему клали подаяние, при этом он иногда оставался спокойным и молчал, а иногда выбрасывал подарки и монеты в сторону. Подаяние раздавал сам другим, кто ему взглянется, и без счету, сколько захватит, будто без цели и размышления, все это почитали каким-то особенным даром от него, и многие сберегали и деньги, и пустые вещи. Торговцы все наперерыв даром приглашали его брать из лавок, что ему угодно, но он по какому-то чутью у одного кого-нибудь возьмет какую-нибудь ничтожную вещь, а у другого ни по какому убеждению и значительной вещи не возьмет. Когда насильно давали ему что-нибудь, то он изорвет, если это какая-нибудь материя, или бросит с презрением в сторону, хотя бы вещь стоила и значительной цены. Если пьяные причиняли ему побои и оскорбления, то он с терпением и кротостью все переносил.
В годину бедствий, в 1812 году, когда набожность развилась во всех сословиях более обыкновенного и когда многие значительные особы симбирские ездили в Саровскую пустынь к затворнику Серафиму, последний отказывал в благословении богомольцам, отсылая их в Симбирск к юродивому Андрею.
Андреюшка прожил в Симбирске около семидесяти лет; перед его кончиной народ толпами осаждал квартиру его, так что полиция вынуждена была для порядка приставить чиновника с командой. Кончина его взволновала не одних жителей города, но и окрестное население; стечение народа было чрезвычайное… По словам его биографа: «Откуда-то явился и возвысился великолепный гроб на серебряных ножках, обитый бархатом, показались два дорогие покрова, открылось кругом гроба множество подсвечников с пылающими денно и нощно восковыми свечами. В богатый гроб его положили в том же облачении обыкновенном, в каком он всегда ходил, т. е. в одной рубашке и босого. Прочее все соответствовало особенной пышности, даже до самых мелочей, и все это сопровождалось усердием значительного дворянства и богатого купечества… Градской глава с обществом купцов просил у преосвященного Феодотия позволения положить его среди города, около Вознесенской церкви. Архиепископ, не постигая безотчетной народной признательности к умершему и убеждаясь народным голосом, как голосом Божьим, расположился принять покойного в место, огражденное при архиерейском доме, что в Покровском монастыре, на конце города, где с незапамятных времен погребают знаменитые дворянские роды. Чтобы удовлетворить народному какому-то безусловному энтузиазму, он дозволил до погребения на сутки перенести гроб юродивого в Вознесенскую церковь, чтоб продолжить время усердствующему народу успеть проститься с таким замечательным покойником. Народ держал его четверо суток в хижине, а одни сутки в церкви; подобно обильной реке, беспрестанно притекал ко гробу и с особенным благоговением касался бренных останков умершего. Но в четверо суток духота и жар не имели влияния на тело умершего, и никакого не происходило запаху, а это в особенности поддерживало к нему народное признание и сопровождено весьма многими толпами. Только на лице, сначала белом, показались синие пятна, но это надобно отнести к жару и беспрерывному прикосновению к его лицу… При выносе и при погребении юродивого тот только из жителей города оставался в своем доме, кому не было возможности сделать одного шага, даже закоренелые раскольники разных сект решились присутствовать в церкви во время литургии и погребального чиноположения и тоже с благоговением проводили его гроб до места. Хоронил Андрея архимандрит, ректор семинарии, с городским и сельским духовенством; одних священников было до тридцати душ. Гроб несли с хоругвями и звоном на пространстве более версты, при ежеминутных переменах носильщиков: лучшее купечество и дворяне наперерыв один у другого перенимали гроб, стараясь улучить случай повторить это несколько раз, и оттого около гроба теснота и давка была невыносимая. Экипажей счесть нельзя. Из двух дорогих покровов чернь сильно домогалась один приобрести, чтобы разорвать его на куски в воспоминание покойного, но не допущена к тому полицией, без помощи коей могло бы случиться даже насилие».[20]