bannerbanner
Слепые
Слепыеполная версия

Полная версия

Слепые

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Петербургское октябрьское небо! Как понимал, как чувствовал Лунин эти бледные краски, этот серо-серебристый тон облачных тканей, это больное, увядающее солнце. Лунин прошел Невский, Морскую, зашел в Исаакиевский собор и там, прижавшись к огромной колонне, насладился торжественным сумраком. Потом он пошел к фальконетовскому Петру и стоял как завороженный, смотрел упорно на «кумир с простертою рукою»{13}, потом он очутился на Васильевском острове, зашел там в маленький немецкий ресторан и опять спросил виски…

Уже не мысли, а что-то иное волновало Лунина: какие-то мечтания, похожие на правду более, чем сама правда обычных дней. Взгляд случайный, встретившийся с его взглядом, жег ему сердце, как ярый факел. И кто-то пел там, за фиолетовым туманом, в который погружался вечерний город. Тонкий высокий голос, нежный, как флейта, а иногда похожий на скрипку, пел там песню странную, но как будто знакомую.

Лунин уже не знал, где он сейчас, и шел неустанно, не замечая пути. Казалось ему, что вот сейчас откроется то, что так нужно, так желанно, так близко, но голос нежный только дразнил и звал куда-то. И напрасно ждал Лунин, что вот увидит он чье-то лицо – и тогда умрет…

Лунин очутился перед освещенным подъездом и прочел сверкающую электричеством вывеску – «Аполло». Болезненная улыбка, бессмысленная и порочная, кривила его губы, и Лунин сам испугался своего лица, увидев его в большом зеркале.

Лунин шел неуверенно по фойе, и ему казалось, что вокруг – фантомы, а не живые люди, и что вот они подойдут сейчас, окружат его, приблизят к его лицу свои ужасные маски и раздавят его своими жесткими деревянными туловищами.

На эстраде плясала француженка. Лунин видел огромный красный рот, зеленые пятна под глазами, золотую волну юбок и бесстыдное движение ноги, обтянутой в черное трико…

Лунин тяжело опустился на стул, и лакей поставил перед ним бутылку клико{14}.

Неожиданно прозвучал знакомый голос:

– И вы здесь! И вы!

Как новая маска возникло лицо перед Луниным: бледный лоб с черными на нем кудрями и глаза, полные страсти мрачной.

– Ах, это вы, граф. Вы один? Ну, что же. Будем вместе пить. Будем пить, граф.

– А ведь у нас с вами был однажды разговор, – сказал Бешметьев. – Помните? Это было три года назад… Мы с вами говорили, что многие живут теперь фантастически, что силы тайные влияют на события.

– Помню.

– Не правда ли, теперь, после революции, хуже стало?

Лунин молчал.

– Я не про политику говорю, – продолжал граф задумчиво, – я в политике весьма наивен; я про наши души говорю. Года три тому назад у нас мечта какая-то была. И вот, казалось, воплотится она. Идешь, бывало, по вечерней улице и как будто шорох слышишь волнующий и поступь такую гордую и прекрасную. Чью? Бог знает. А помните, с каким глупым лицом я следовал повсюду за княжной Ховриной, ныне женой моей? Кстати – ей очень хочется, чтобы вы написали ее портрет. Вы согласны? Нет? Я был бы очень рад, если бы вы написали ее портрет. Чтобы понять ее лицо, надо отца ее разгадать. Вы видели князя?

– Раза два видел.

– Не правда ли, любопытное лицо?

– Да. В нем какая-то усталость мудрая.

– Вот именно: как будто бы не одну жизнь пережил он. Вы знаете, князь – астроном по специальности и даже какие-то открытия сделал; но если с ним поговорить как следует, то наука его во что-то другое превращается – в магию, так сказать. Говорит он точно и трезво и даже с улыбкой материалистом себя называет, но при этом как будто бы есть у него тайная мысль. Я боюсь этого колдуна, ей-Богу.

Граф засмеялся.

– Вы начали, граф, о фантастичности, о мечте, – сказал Лунин, – я бы хотел послушать. Я не совсем понимаю.

– Как странно! А я думал, что именно вы поймете меня. Я сужу по вашим картинам. Вот у вас есть «Дама в черном». У нее глаза тревожные. Она такой же крови, что и я. Вы должны понимать.

– Если в этом смысле, то понимаю, пожалуй. Только я думал, граф, что вы можете сообщить что-нибудь реальное на эту тему.

– Откуда у вас надежда такая?

– Я вам скажу откуда. Я по лицу вашему вижу. Вот вы растревожены событиями, что-то предчувствуете вы – человек ожидающий, ищущий… Все это мне близко, но вы еще обладаете тем, чем я не обладаю. У вас цельность есть и страсть в сердце. А я как художник не умею всего себя отдавать: силы берегу на мастерство.

– Да, вы скупы и холодны, пожалуй, – согласился Бешметьев, – но, может быть, это оттого, что вы стыдливы очень, несмотря на всю вашу суровость…

– И брезглив.

– Да… Да… И брезгливы, конечно.

– Вы знаете, мне кажется, что скоро убивать себя будут многие… – неожиданно сказал Лунин.

– Я вот хожу по улицам и думаю: это – все самоубийцы бродят… И у всех такие пустые глаза.

Лунин вздрогнул.

– Да, граф, нет ничего страшнее пустых глаз, и вот еще когда кажется, что борода приклеена.

– И я многого боюсь. Женщины боюсь особенно. Когда она говорит: «да, милый», «нет, милый», а сама думает о чем-то своем.

– Но я скептик, граф, – сказал серьезно Лунин, – мне иногда неудержимо хочется весь свой опыт отвергнуть, назло самому себе… Иногда мне хочется сказать: «Страшно? Ну и прекрасно… Это нечто иное, как романтический испуг, болезнь психическая, отмеченная и в истории литературы, между прочим». Так цинично мне хочется иногда сказать.

– Ах, Боже мой! Я это очень понимаю. Вот новая любовь, новая любовь… Все так таинственно в наших сердцах, и какие-то противоречия безумные как будто разрешаются. Но придет историк и бесстрастно скажет: «Распущенность нравов во время революции». И, может быть, педант будет прав. То есть, с одной стороны, разумеется. Определенность научная всегда однобока, несмотря на всю свою святую правоту…

В это время к столику подошла высокая женщина с бледным овальным лицом и злыми красивыми глазами. Граф взял ее за руку и посадил рядом.

– Рекомендую… Клара… Прекрасная Клара… Я влюблен в нее…

Клара повела глазами, которые казались пушистыми, когда она их прищуривала, и сказала лениво:

– Глупости какие. Влюблен. До утра влюблен, милый, а утром к жене поедешь.

– Не говори о жене! – сказал Бешметьев, и яркая краска выступила у него на щеках.

– Вот все вы такие: «Влюблен… Влюблен», – а о жене не смей и говорить…

Клара засмеялась и с презрением посмотрела на Бешметьева.

– Влюблен я, – сказал упрямо граф, – сама знаешь, третью ночь в вертепе вашем…

– Ну, прощай, милый… Меня вон офицеры ждут.

Но граф, разговаривая с Луниным, все время подливал шампанское и теперь, совсем охмелевший, не хотел отпустить Клару.

– В «Пятьдесят девять» поедем, – бормотал он, целуя у локтя руку Клары, – а потом на Острова…

Лунин расплатился и, не прощаясь, вышел из «Аполло».

XV

Лунин не знал, когда и при каких обстоятельствах возобновила Анна знакомство с Любовью Николаевной, но уже не раз он заставал их вместе в маленькой гостиной. Прощаясь, они целовались нежно, и, по-видимому, у них были какие-то общие интересы, о которых ничего не знал Лунин.

Иногда Анна говорила ему:

– Сегодня из театра я поеду к графине. Не жди меня.

Лунин так был занят собою и больными мечтами своими, что дружба Анны с графиней не очень его интересовала.

С Анной редко оставался Лунин наедине, и отношения их потускнели.

В конце февраля Анна объявила Лунину, что едет в Москву и надолго, может быть, на целый месяц: опасно заболел отец.

Когда Лунин и Анна стояли на перроне вокзала и ожидали второго звонка, оба чувствовали, что надо сказать что-то, произнести какое-то слово значительное, но сердца их были холодны и пусты. И слова нужного не сумели они произнести…

– Ты не забывай меня, смотри, – сказала Анна с такою же улыбкой и с тем же выражением глаз, какие волновали Лунина год назад, но теперь ему казалось, что и улыбка, и взгляд Анны – только хорошее подражание той прежней улыбке и прежнему взгляду.

Лунин, не отвечая Анне на ее полувопрос и тоже улыбаясь, сказал:

– Я тот же преданный, я раб твоей любви…

Анна коснулась губами темных роз, которые нежно и пьяно пахли, увядая.

– Да, – сказала она, – а я тебя забыла спросить: когда же ты будешь писать портрет графини? Она так умоляла… Пожалуйста, милый, не отказывайся на этот раз. Она тебе на днях письмо пришлет.

– Да, да… Я буду писать портрет графини, – сказал Лунин, припоминая ее лицо, – я охотно напишу ее портрет.

Раздался звонок, и Анна прижала свою руку к губам Лунина.

Лунин стал бывать у Бешметьевых. Ему нравился старый бешметьевский дом на Мойке, около Певческого моста. И обстановка дома казалась ему приятной, и самый быт бешметьевский, сохранивший личину благообразия, правился ему, быть может, потому особенно, что не было у него, Лунина, связи с его прошлым, что давно он жил, как бродяга, оторвавшийся от земли…

И то, что Бешметьев был последним в роде, уже утомленным потомком когда-то не знавших усталости графов, волновало воображение Лунина.

Впрочем, самого Бешметьева он редко заставал дома. А с Любовью Николаевной он провел несколько долгих вечеров, прежде чем решился приступить к ее портрету. И в эти вечера, когда вглядывался Лунин в лицо ее, неотступно возникало перед ним другое лицо – низкий упрямый лоб с черными на нем кудрями, глаза с темным блеском и страстные губы, шепчущие имя Клары… Лунин хотел разгадать тайну семьи Бешметьевых и не мог ее разгадать. Но непонятные глаза графини, ее губы, алчно-чувственные и злые, великолепные светлые волосы с золотистым оттенком и гибкая линия шеи радовали художника… И ничего не рассудив, но что-то разгадав бессознательно, Лунин решился наконец писать портрет.

Однажды во время сеанса Любовь Николаевна сказала Лунину:

– Вы знаете, я жду портрета с волнением и со страхом… И это для меня испытание, право… Сказать вам, чего я боюсь?

– Скажите.

– Я боюсь, что вы меня сделаете слепой.

– Как слепой?

– Ну, да… Слепой. Понимаете? Д у ш е в н о с л е п о й…

Лунин смущенно улыбнулся.

– Я, по правде сказать, не люблю объяснять мои портреты. Я сам не знаю, как напишу. Но меня интересует это… В ы боитесь слепоты душевной? В ы?

– Да, я. Почему вы удивляетесь?

– У вас взгляд самоуверенный. Вот почему.

– Ах, это так. Привычка и гордость моя. А вам я не стану лгать. Я слепая, слепая… Я как в лабиринте живу. Меня пожалеть надо. Заблудилась я.

– И вы! – пробормотал Лунин. – И вы! Боже мой…

– Мы, женщины, живем любовью. Не правда ли? Но что значит любовь? Татьяна пушкинская умела любить. А мы все безнадежно холодны и жестоки. Когда мы любим, мы убиваем, губим… И нас убивают.

– Как странно, – сказал Лунин, – кажется, что вот наступил час признаний… Все признаются в том, о чем до сих пор молчали. Или уже невозможно молчать? Что это? Или, быть может, мы в самом деле вырождающиеся, отпавшие от настоящей жизни? Но где она – настоящая жизнь? А я? Что ж, я готов признаться в самом дурном и стыдном. Я все забываю. Вы понимаете? Я могу влюбиться, убить – и все забуду чистосердечно. Может быть, я поступка не забуду, но себя того времени забуду, то есть ч т о я тогда чувствовал, к а к я тогда переживал. А забыть себя – это значит свое «я» потерять. Ведь это ужасно… Ведь это гибель…

– Да, гибель, – повторила тихо Любовь Николаевна.

В это время вошел князь Николай Николаевич и, здороваясь, сказал:

– О какой гибели ты говоришь, Люба?

– Вот об утомленных людях вообще… О слабости нашей…

– Да, да, – сказал князь, – если посмотреть на вас, господа, со стороны, можно подумать, что вы в самом деле последние, что вы обреченные какие-то… Слава Богу, что кроме вас есть иная молодежь… Слава Богу…

– А вы как думаете, князь, – спросил Лунин, – откуда слабость наша? И почему лет пять тому назад мы не унывали еще, а вот теперь разучились жить, любить и даже картины пишем вяло и все по-старому, как прежде выучились?

– Я думаю, – сказал князь серьезно, – что причин много было, но одна, быть может, особенно повлияла на судьбу вашу. Это – революция, друзья мои. Она совсем прошла мимо вас, и поэтому вы устали больше, чем другие. Кто больше устанет: тот, кто плывет по течению, или тот, кто пытается удержаться на месте? Вы ничего не делали – и за это история растоптала вас.

– Мы для тебя, папа, статистические материалы, – засмеялась графиня, – а вот нам жить хочется, жить хочется.

– И то хорошо! – засмеялся князь. – А вот я все в газетах читаю о самоубийцах. «Жить не хочется», – в записках пишут. Что же это?

– Это все наши братья-декаденты, – сказал Лунин, – только мы на эту тему картины и стихи сочиняем, а у них нет стихов, нет картин, они честнее нас, откровеннее… Я это понимаю, но вот чего я не понимаю, так это вас, князь. Откуда у вас бодрость такая? Как это так легко вы мир принимаете?

– Потому что я наивный реалист, – улыбнулся князь, – у меня с миром, признаюсь вам, отношения очень близкие: нам друг без друга никак не обойтись. Приходится взаимно извинять слабости и пороки… Вот у меня склероз, и сейчас голова кружится, и мир отчасти виноват в этом, но я великодушен и не слишком жалуюсь на мою судьбу. Прощай, Люба, однако…

Когда князь ушел, Любовь Николаевна с грустью сказала:

– Отец дурно выглядит сегодня. А мне он так нужен теперь, так нужен…

Потом, когда Лунин собрался уходить, она удержала его.

– Покажите, наконец, портрет мой! – сказала она с вкрадчивой нежностью.

– Смотрите, пожалуй, – сказал Лунин.

Портрет был написан в розовато-белых и золотисто-рыжих тонах. Глаза и губы были влажны, как у тициановской Магдалины{15}. И на лице была печать как бы утомившейся страсти…

– Я бываю такой, – прошептала смущенно графиня, – но как вы угадали это? При вас я никогда такой не была… Но вы жестоки, Борис Андреевич: ведь здесь я куртизанка какая-то.

– Разве? – сказал Лунин, ничуть не смутившись. – Я бы не сказал так… И вообще я ничего не хотел…

– А вы сегодня вечером свободны? – неожиданно спросила Любовь Николаевна. – Если свободны, приходите к нам. Графа, впрочем, дома не будет… Мне так хотелось бы поговорить с вами о разных вещах.

– Я приду, – сказал Лунин, всматриваясь в светлые преступные глаза графини.

XVI

Когда Лунин вошел вечером в гостиную Бешметьевых, Любовь Николаевна сидела за роялем и играла шопеновский «Маrche Funebre»[2].

– Это так, – сказала она, протягивая обе руки Лунину, – я больше не буду… Я не хочу меланхолии. Мы слишком часто грустим с вами, художник. Зачем? Нет, право, я молода еще.

Она подошла к зеркалу и сказала:

– И это во мне есть…

– Что это?

– То, что вы написали… Портрет ваш… А ведь живу я как монахиня. Вы знаете?

– Я так и думал…

– Вот как. Почему же вы думали? Ах да. Я понимаю. Граф говорил мне, что вы встретили его в кафешантане… А что эта Клара? Она в самом деле красива? Какие глаза у нее? Она брюнетка?

– Я не знаю, про кого вы говорите… Я не помню…

– Вы, может быть, думаете, что граф скрывает от меня свои увлечения? – Она засмеялась. – Нет, Борис Андреевич, граф – откровенный и благородный человек…

Любовь Николаевна была взволнована, возбуждена и теперь еще более походила на портрет, написанный Луниным. Казалось, что на глазах у нее слезы и что она смеется, чтобы утаить их. И рот ее был похож на цветок алый, томно распустившийся, благоуханный и жаждущий влаги…

– Я не хочу умных слов, даже мыслей умных не хочу, – сказала графиня, – мне хочется говорить и делать глупости сегодня… Эта злая и праведная жизнь убивает меня… Я не могу больше, не могу. Я не хочу быть такой строгой, как ваша жена. Она прекрасна, я влюблена в нее, но она не умеет щадить никого, никого… Только вас. Почему она только вам все прощает?

– Я не знаю, я не совсем понимаю вас…

Тогда она дерзко и вызывающе засмеялась в глаза Лунину.

– Хотите быть сегодня милым и делать глупости вместе со мной?

– Но ведь я стар и скучен.

– Неправда. Вы просто боитесь меня?

– Может быть, и боюсь.

Глаза графини засияли лукаво и нежно.

– Художник! Поедемте кутить… Повезите меня куда-нибудь в невозможный притон или в клуб какой-нибудь подозрительный.

Любовь Николаевна взяла газету.

– Вот, смотрите: объявления… Вот клуб на Владимирской… Маскарад в пятницу. Сегодня пятница. Очаровательно. Мы едем? Не правда ли?

– Но там грязно и скучно.

– Грязно… Может быть… Но скучно не будет, потому что я сама полна радости и веселья. Ха-ха-ха! Почему вы так мрачны? Вы думаете, что это пир во время чумы?.. Не надо так думать. Не надо. Я совсем простая. И вы будьте простым. Мы будем пить шампанское…

Любовь Николаевна послала прислугу за домино.

И там, в клубе, она продолжала смеяться, а когда она сняла маску, на глазах у нее были слезы.

Возбуждение Любови Николаевны влияло на Лунина. И грязная роскошь клубных зал, бессмысленные шутки грубоватых масок, холодное шампанское – все поддерживало в Лунине настроение странное и тревожное.

И слезы графини пугали его.

– Нет, вы не умеете веселиться, – смеялась Любовь Николаевна, – почему вы мрачны? Вы думаете о жене вашей? Она – прекрасна, прекрасна… Но зачем такие строгие глаза? Ведь все проходит, все проходит. Мы слабы. И пусть. Правду я говорю?

– Да. Все проходит, – улыбнулся Лунин, пьянея.

– А мой муж? Нравится он вам?

– Очень.

– Ну да, конечно. Я так и знала. Я влюблена в вашу жену, а вы – в моего мужа. И потому мы вместе, должно быть, в этом прелестном дворце.

Она опять истерически рассмеялась.

– А знаете, когда-то мой отец был против нашего брака. У нас были тайные свидания с мужем… И он простаивал на морозе по три часа, ожидая меня. А вы… вы… Ха-ха-ха! Вы могли бы на морозе… Так… Боже! Что я говорю! Простите меня. Он – рыцарь, мой муж. А эта Клара? Я хотела бы с ней познакомиться, право.

– Довольно! – сказал Лунин, отнимая шампанское у Любови Николаевны.

– Как хотите…

– Все проходит, – повторил Лунин рассеянно.

– Нет, не все проходит, – как-то особенно серьезно и значительно прошептала Любовь Николаевна. – Любовь не проходит. А вы? Вы могли бы влюбиться, Борис Андреевич?

Лунин посмотрел в пьяные и томные глаза Любови Николаевны, на ее нежные губы и неожиданно для себя сказал:

– Да.

Когда они вышли из клуба, мартовский влажный вечер обвеял их горячие лица. Любовь Николаевна теперь не смеялась.

– Я не хочу домой, – капризно сказала она, прижимаясь к плечу Лунина, – я хочу на Острова…

На Каменноостровском она торопила извозчика:

– Скорей! Скорей!

Неожиданно она запрокинула голову.

– Милый! Милый! Целуй!

Лунин покорно прижал свои холодные губы к ее тоже холодным губам.

– Мы мертвые, – прошептала в ужасе Любовь Николаевна. И вдруг она вскрикнула: – Что это? Что это?

Они проезжали мимо дома старого князя. Во втором этаже все окна были освещены ярко. Двигались черные тени.

– С отцом случилось что-то… – сказала Любовь Николаевна, судорожно сжимая руку Лунина. – Боже мой! Как страшно… Боже мой!

– Вы домой хотите? – с тревогой спросил Лунин.

– Домой? Нет, нет… Я боюсь. Боже мой! Я схожу с ума. – Она повернула заплаканное лицо к Лунину: – Я к вам хочу, Борис Андреевич.

– На Жуковскую! – крикнул Лунин извозчику, и ему не казалось странным, что Любовь Николаевна так неожиданно, ночью, решила ехать к нему и вот сейчас целовала его холодными губами.

Когда Лунин и Любовь Николаевна очутились вдвоем в лифте, она закрыла лицо руками и вздрогнула.

– Зачем это? Зачем?

– Рассуждать не надо, – сказал Лунин, – судьба такая. Все как сон. И мы кому-то пригрезились, должно быть, такими.

– Какие у вас холодные руки. Лунин отпер квартиру и без звонка, не разбудив прислуги, провел Любовь Николаевну к себе в мастерскую.

– Светает, – сказала графиня, – шесть часов.

Лунин отдернул штору на огромном окне, и открылся Петербург утренний: туманная, желтая даль Литейного проспекта, скучная сеть трамвайных, телеграфных и телефонных проволок; сине-зеленые пятна ночных гуляк, проституток, дворников…

Любовь Николаевна, в тоске ломая руки, отошла от окна. Она стояла посреди мастерской бледная теперь, с темными кругами под глазами, улыбаясь растерянно, как будто недоумевая, зачем она попала сюда.

– Ну, целуйте, целуйте руки мои… Мыслей не надо. Правда? Ведь мы влюблены? Влюблены?

Лунин молча стал на колени перед нею. Злые сладострастные огоньки загорелись в ее глазах.

– Вы во мне куртизанку увидели, – сказала она тихо, – может быть, вы правы… Я бы и натурщицей могла быть. Тело мое прекрасно…

Она села на диван.

Казалось, что холодный желтый туман вошел в мастерскую художника. Странный мертвый свет струился по стенам, тканям, картинам. Он оплетал душу паутиною, как огромный паук. И казалось, что никогда не развеется слепой туман, что город задохнется в этом трауре…

Неожиданно Любовь Николаевна вскрикнула:

– Страшно мне! Сейчас случилось что-то… Ах, не хочу я думать, не хочу…

Она протягивала руки к Лунин, но смотрела куда-то в сторону, как будто видела иного, кого Лунин не видел. Потом она сказала печально:

– Разве так надо было? Ах, все равно… Пусть…

Она раскинулась на диване, как была, неодетая, и тотчас заснула.

Лунин сидел у окна и думал о том, что вот сейчас произошло то, что могло бы быть важным и значительным и что прошло, испепелилось, исчезло, как исчезает этот желтый неживой туман.

Лунин не верил, что он обнимал и целовал графиню. Не верил, что он, Лунин, как убийца, холодно и бесстыдно обладал телом этой несчастной утомленной женщины, которая возбуждала в нем теперь только жалость.

Уже развеялся туман; оживал город; шумела улица; под солнцем огнем черным светился гранит…

Графиня спала: распустились ее рыжие волосы; не слышно было, как дышит она. Казалось, что она лежит в глубоком обмороке.

Лунин очнулся, когда услышал звонок, когда кто-то прошел по коридору торопливо.

Дверь распахнулась, и в мастерскую вошла Анна.

Увидев спящую графиню, она слабо вскрикнула и закрыла лицо руками.

Потом они сидели рядом на диване – одна в черном траурном платье и шляпе; другая почти нагая…

Графиня целовала руки Анны, бессвязно умоляя ее о чем-то.

– Это ужасно, это страшно – то, что случилось, но в сущности не было ничего. Это так, так… Это кошмар, сон… О, я недостойная! Недостойная! Прости… Прости…

Анна, бледная, с глазами, полными ужаса, гладила нежно рыжие волосы графини и говорила тихо:

– Я… Я виновата во всем… Так должно было случиться… Мы все такие холодные, такие утомленные… Боже! Но что же делать? Что делать?

XVII

В ту ночь, когда графиня была в мастерской Лунина, умер от удара князь Ховрин.

В начале апреля Бешметьевы уехали в свое подмосковное имение. Анна была приглашена на гастроли в Киев. Лунин жил в Петербурге и почти не выходил из мастерской: писал большую картину – «Марию Египетскую в пустыне»{16}.

В страстную субботу, вечером, когда уже электричество горело на улицах, вышел Лунин из дому и вдруг почувствовал, что апрель опять зовет его куда-то… Но куда?

Все прошлое казалось ему ненастоящим, случайным, и хотелось верить, что вот откроются иные миры, но сердце было как в плену.

Лунин бродил по улицам в полусне, не замечая времени. Когда он очнулся, перед ним расстилалась огромная черная Нева, и от огней на мостах в глубине водной сияли золотые колонны торжественно и безмолвно.

И две черные фигуры таких же, должно быть, скитальцев, как Лунин, стояли на берегу недвижно.

«Не мертвый ли я? – думал Лунин. – Почему сердце так слепо? Не все ли в гробах мы?»

Потом опять, как ведомый кем-то, пошел Лунин прочь от черной Невы, и неожиданно открылась перед ним площадь и церковь. Вокруг церкви стояла толпа со свечами, и у притвора теснился клир и червонились хоругви.

«Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех…»

Лунин слушал песню, как древний зов таинственный.

– Но я – мертвый, мертвый, – шептал Лунин, склонив голову.

А клир пел: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…»{17}

Примечания

1

Шурин (фр.).

2

Похоронный марш (фр.).

Комментарии

1

Гапон Георгий Аполлонович (1870–1906) – священник, с осени 1905 г. агент охранки. При поддержке ряда высших чинов Министерства внутренних дел организовал в 1904 г. легальную рабочую организацию «Собрание русских фабрично-заводских рабочих Санкт-Петербурга», которая распалась после 9 января 1905 г. Инициатор петиции рабочих Николаю II и шествия к Зимнему дворцу. С января по октябрь 1905 г. – в эмиграции. Пытался сблизиться с эсерами, но вскрылись его связи с охранкой. Разоблачен как провокатор. Повешен по приговору партийного суда в марте 1906 г.

На страницу:
4 из 5