
Любовь и корона
С расписанного потолка уборной спускалась бронзовая люстра с неизбежными на ней амурами и с большими хрустальными привесками в виде древесных листьев. На большом камине из белого каррарского мрамора, с огромным над ним венецианским зеркалом, стояли бронзовые часы парижского изделия с изображением над ними трех обнаженных, обнявшихся между собой граций. На экране в вызолоченной раме, заслонявшем камин, было превосходно вышито шелками преследование Дафны Аполлоном. Убранство этой комнаты дополняли: шелковые портьеры светло-лазоревого цвета, поддерживаемые положенными крест-накрест золотыми стрелами; тонкие, как паутина, с изящным узором кисейные занавесы на окнах с такими же поддержками, как и над портьерами; дорогие ковры, жардиньерки с тепличными растениями, множество статуэток и привезенная из Парижа мебель розового дерева, отделанная бронзой и обитая шелком.
На туалетном столе Анны Леопольдовны, казалось, было собрано все, что должно было раздражать и нежить обоняние и, по тогдашним, впрочем, можно сказать и по нынешним понятиям, усиливать искусственно блеск женской красоты. Здесь были лучшие произведения французской и итальянской парфюмерии и косметики: духи самых тонких букетов, благовонные помады, благоухающие эссенции, нежная пудра, дорогие румяна и белила и другие снадобья этого рода. Но до всего этого редко и неохотно прикасалась двадцатидвухлетняя владелица уборной. На туалетном же столе лежал поданный Анне Леопольдовне и уже порядочно устарелый счет господина Pierre Lobry, первого парикмахера ее императорского высочества. Счет этот был написан почти год назад, и в нем значилось по-русски под разными месяцами и числами следующее:
8 малых машкаратных локонов …………………………….. 25 р.
Машкаратные же армянские длинные волосы ………………….. 10
Фаворитов 8 пар ……………………………………….. 16
1 паручек дамский ……………………………………… 2
За переправку локонов ………………………………….. 12
Этот неоплаченный счет свидетельствовал, по-видимому, о беспечности правительницы даже и по предметам, самым близким каждой молодой женщине.
Анна Леопольдовна чрезвычайно редко посещала это роскошное убежище. Забытая ее уборная как будто ждала той поры, когда явится другая хозяйка, которая будет любить и понимать все тонкости женского туалета и которая станет проводить в уборной сряду по нескольку часов, пока не выйдет из нее во всем блеске своего пышного наряда.
Впрочем, под вечер 9-го ноября 1741 года, в день первой годовщины по принятии правления Анной Леопольдовной, в ее уборной было заметно особое оживление. Несколько камеристок суетились там под руководством старой камер-фрау Анны Петровны Юшковой. Теперь в этой комнате, ярко освещенной множеством восковых свечей, разложены были на низеньких табуретах и на столах принадлежности наряда, в котором правительница должна была появиться на бале, назначенном ею в Зимнем дворце.
На одном из табуретов стояла пара белых шелковых башмачков с высокими каблучками и бриллиантовыми пряжками. На другом табурете лежал корсет, бывший предметом самого сильного отвращения Анны Леопольдовны и составлявший в то время необходимую принадлежность бального туалета. Этот корсет был введен в моду в Париже дофиной, и король Людовик XV показывал подобного рода корсет Морицу Саксонскому, как небывалую еще модную диковинку, и действительно было чему подивиться: Мориц в «Записках» своих рассказывает, что такой корсет со вставленными в него сплошь стальными пластинками был гораздо тяжелее для женщины, чем тогдашние самые тяжелые латы для здоровенного немецкого кирасира. На пяти других табуретах, составленных вместе, были расположены фижмы – препространнейшая юбка на китовых усах, неизбежная принадлежность тогдашнего модного наряда, тоже не терпимая Анной Леопольдовной.
На узком и длинном столе, нарочно внесенном теперь в уборную, лежало платье из тяжелой серебряной ткани, с вытисненными на ней узорами, с бесконечно длинным шлейфом, называвшимся тогда и у великосветских русских дам, и даже в официальной русской печати попросту «шлепом». Корсаж этого платья был обшит вверху, в виде широкой бахромы, чрезвычайно драгоценными в ту пору кружевами, называвшимися «point de rose», изображавшими с неподражаемым изяществом мельчайшие узоры цветов и листьев с тонкими, как волос, стебельками. На особом столе, в раскрытых футлярах, были разложены украшения из драгоценных камней: ожерелья, аграфы, запонки, браслеты и так называвшаяся тогда по-русски «трясила» – от французского слова «tresse» (коса), служившая для поддержания в порядке кос, как родовых, так и благоприобретенных. Тут же сверкали две бриллиантовые звезды: андреевская и екатерининская, надеваемые правительницей в торжественных случаях. Принадлежности ее наряда дополнялись длинными белыми лайковыми перчатками с кружевной бахромой и веером, отделанным рубинами и алмазами.
Все было уже готово в уборной, и камеристки ожидали только прихода своей госпожи, чтобы приняться около нее за сложную и суетливую работу. По их расчету, оставалось уже слишком мало времени, чтобы успеть как следует разодеть правительницу к часу, назначенному для открытия ее торжественного бала. Между тем Анна Леопольдовна не показывалась в уборную, и старая камер-фрау Юшкова, привыкшая при императрице Анне Иоановне к самым строгим порядкам по части одевания, видя медленность правительницы, приходила в отчаяние и ворчала вполголоса:
– Все читает; только и знает, что это, а нет того, чтобы принарядиться как следует; не посмотри только за нею хорошенько, так Бог знает что и как на себя напялит…
Камеристки, слушая ропот своей начальницы, слегка поддакивали ей, одна смеялась, другая вздыхала, а все вообще частенько позевывали. Но вот послышалось шуршанье женского платья и в уборную вошла совсем уже одетая Юлиана.
– А ее высочество неужели еще не одевалась? – с удивлением спросила фрейлина.
– Да вот поди же ты, моя голубушка, – заговорила жалобным голосом Юшкова, – знай себе читает, а потом мы примемся торопиться и наденем на нее одно криво, а другое косо. Ей-то до этого, разумеется, никакого дела нет, а нас-то из-за нее при дворе осуждать станут, скажут: не умеют порядочно одеть ее высочество. Уж и парикмахер-то с полтора часа, если не более, ее дожидается. Хотя бы ты, матушка, сходила к ней, да поторопила ее, а мы-то не смеем этого сделать… Сидим да стоим сложа руки. Мука с нею, да и только.
Юлиана пошла в ту комнату, где была правительница. Анна сидела на софе в домашнем платье и внимательно читала какую-то книгу. Так как в это утро был во дворце торжественный прием, то парадная прическа правительницы хотя и сохранилась, но все-таки, порядочно уже растрепанная, требовала продолжительной поправки.
– Ведь пора одеваться… – громко проговорила Юлиана, – уже шестой час…
– Еще поспею, только несколько страниц остается дочитать, – отвечала Анна. – Меня так заняла эта книга, что не хочется от нее оторваться.
Юлиана выжидательно остановилась перед ней. Правительница заметно ускорила чтение, быстро пробегая глазами страницу за страницей, и затем, сделав ногтем отметку на полях книги, неохотно закрыла ее и лениво приподнялась с места.
– Тебя нужно вести в уборную силой, – сказала, смеясь, Юлиана, взяв под руку Анну Леопольдовну.
– Ах, как мне надоели все эти торжественные приемы и балы! – с досадой проговорила Анна Леопольдовна. – Знаешь, Юлиана, я никогда не думала, чтобы женщине было так трудно править государством.
– Да ты всегда была ленивица по части туалета, – перебила Юлиана, и, выговаривая за это Анне, она привела ее в уборную.
Лицо у камер-фрау засияло радостью при виде своей жертвы вечерней. Она быстро приотворила дверь в соседнюю комнату и громко крикнула: «Господин Лабры! пожалуйте поскорее к ее высочеству. Нужно торопиться… и так уж запоздали…»
Явился парикмахер, щеголеватый француз. Анна села на табурет, одна из камеристок накинула на нее пудрмантель, а ловкий волосочес принялся за свое дело. Правительница вообще не была поклонницей моды и следовала ее требованиям только по необходимости, особенное же упорство она оказывала в том случае, когда дело касалось прически. Миних-сын, в «Записках» своих замечая, что она «всегда с неудовольствием наряжалась, когда во время ее регентства надлежало ей принимать и являться в публике», добавляет: «В уборке волос никогда моде не следовала, но собственному изобретению, отчего большею частью убиралась не к лицу». И на этот раз придуманная ею прическа отличалась от модной: подпудренные волосы правительницы были не взбиты вверх, но низко расположены надо лбом в крупных завитках, а по обе стороны головы шло по одному длинному локону, опускавшемуся до плеча и свернутому в плотную толстую трубку. Наперекор тогдашней моде, в волосах Анны не было ни цветов, ни бриллиантов.
Лобри, убиравший правительницу, был не очень доволен настоящими государственными порядками, так как во главе империи стояла молодая женщина, не ценившая ни во что способностей и познаний одного из первых светил Парижа по парикмахерской части, и тщеславный француз был бы очень рад, если бы революционный переворот предоставил более практики его искусству и дал бы ему поболее денежной наживы. Убирая волосы правительницы, Лобри частенько кидал взгляды на счет, лежавший на виду у нее, на туалетном столе, и останавливал их на исписанной бумаге в надежде, что авось привлечет этим внимание своей высокопоставленной клиентки. Наконец, маневр его удался.
– А я еще ваша должница, – сказала она Лобри, заметив его счет, – сколько вам всего следует?..
– Семьдесят три рубля… – отозвался он, рассыпаясь в почтительнейших просьбах не беспокоиться об уплате.
– Как это можно? Вы человек рабочий, деньги вам постоянно нужны, – отозвалась она. – Пожалуйста, Анна Петровна, отдай господину Лобри сегодня же вдвое по счету, пусть лишнее будет ему за терпение…
Камер-фрау проговорила что-то себе под нос, очевидно, не намереваясь исполнить данного ей приказания.
Уборка головы кончилась. Лобри, ловко и почтительно расшаркавшись, вышел на цыпочках. Началась суетня камеристок около Анны Леопольдовны, на лице которой в то время, когда ее одевали, выражались и нетерпение, и неудовольствие. Она беспрестанно шевелилась, подергивалась и отклонялась то в ту, то в другую сторону. После натягиваний, подтягиваний, приколок, приглаживаний, обдергиваний, расправок, вытяжек, сглаживаний, пришпиливаний, застежек, расстежек и пристежек правительница была наконец одета.
– Вы совсем меня измучили, – сказала камеристкам утомленная Анна Леопольдовна.
Камер-фрау отошла несколько поодаль от пышно разодетой правительницы и с важным видом знатока бросила на нее последний общий взгляд. Затем, подойдя к ней, сочла нужным пригладить несколько отдельных волосков, обдернуть кружевную оборку корсажа, поотодвинуть вбок голубую орденскую ленту, прикрывавшую бриллиантовую звезду, расположить «шлеп» у платья правительницы в виде павлиньего хвоста и затем сказала торжественным голосом:
– Теперь выходить можно!..
Правительница пошла медленным шагом из уборной.
– Наряжалась бы так почаще, так побольше бы все уважения и страха имели, – проговорила Юшкова, смотря вслед уходившей Анне Леопольдовне…
XXXVII
Когда Анна Леопольдовна переходила из своей уборной в бальную залу, не зловещее, а веселое зарево пылало над невысокими зданиями тогдашнего Петербурга: зажженная по случаю торжественного дня иллюминация была в полном разгаре, а окна Зимнего дворца были залиты ярким светом. Сюда в богато убранные залы собрались многочисленные гости, и давно уже нарядная толпа двигалась, колыхалась, волновалась, шутила и смеялась, а отчасти и роптала – впрочем, только или мысленно, или исподтишка – на неаккуратность Анны Леопольдовны, так долго замедлявшей своим непоявлением открытие бала.
Правительницу на пути в бальную залу через одну комнату от уборной встретили давно уже ожидавшие ее здесь: принц Антон, великолепно разодетый гофмаршал граф Левенвольд – первый щеголь при тогдашнем русском дворе, дежурный камергер в пунцовом бархатном кафтане, расшитом золотом, несколько фрейлин, к которым присоединилась и шедшая с Анной Леопольдовной из уборной Юлиана, и четыре пажа, одетые в богатые старинные испанские костюмы. Пажи взяли по сторонам длинный шлейф платья правительницы, а конец шлейфа дежурный камергер положил к себе на левую руку, фрейлины стали позади правительницы, а рядом с ней ее супруг. Левенвольд, выступив вперед и отдав поклон их высочествам, открыл торжественное шествие.
При приближении Анны Леопольдовны в шумной зале, по данному знаку, все стихло и смолкло; глаза присутствующих устремились на те двери, в которые она должна была войти, а звуки труб и гром литавр возвестили ее вступление в бальную залу.
Широко и почтительно раздвинулась толпа перед медленно шествовавшей правительницей. Завитые и напудренные головы низко склонялись перед молодой женщиной, с лица которой и теперь не сходила обыкновенная задумчивость, и Анна Леопольдовна рассеянно, как будто нехотя, отвечала на низкие реверансы дам и на глубокие поклоны кавалеров, и даже цесаревна Елизавета со стороны ее не удостоилась особенно ласкового привета.
Правительница стала обходить залу под торжественные звуки польки, вошедшей уже у нас в моду на больших балах; принц Антон вел ее под руку. За этой первой парой шла Елизавета с маркизом Боттой, а за ними шли другие представители иностранных дворов с дамами, заранее предназначенными им по расписанию, составленному обер-гофмаршалом. Далее выступали придворные чины, военные и гражданские сановники и, наконец, офицеры гвардии с дамами. После первого обхода залы принц Антон явился кавалером Елизаветы, а Ботта заменил его при правительнице. Этой же чести, при третьей перемене кавалеров, удостоился и маркиз Шетарди, приехавший на бал во дворец не только по своей официальной обязанности и по страсти к увеселениям, но и преимущественно в надежде, не представится ли ему возможность, не возбуждая никаких подозрений, переговорить с Елизаветой и тем самым подвинуть вперед приостановившееся в последнее время исполнение его замыслов.
– Как сегодня прекрасна правительница!.. – сказал восторженным голосом маркиз Елизавете, улучив минуту, чтобы подойти к ней, когда она осталась одна. При этих словах по лицу цесаревны пробежала судорожная улыбка и она бросила недружелюбный взгляд на сидевшую вдалеке от нее Анну Леопольдовну.
«Мне только этого и нужно, – подумал Шетарди, – если до сих пор так трудно было склонить Елизавету, чтобы она стала действовать против правительницы из честолюбивых видов, то теперь не надобно пропускать удобного случая, чтобы сделать ее врагом Анны и по другому побуждению: из-за зависти женщины к женщине».
– Все находят ее высочество просто красавицей, – продолжал Шетарди, – и действительно, она заметно хорошеет день ото дня… – добавил он.
Елизавета быстро распахнула веер и начала им опахиваться. Она тяжело и гневно дышала, а ее полная, белая грудь высоко поднималась из-за кружевной оборки корсажа. Маркиз заметил раздражение цесаревны, но не щадил ее, говоря:
– Действительно в правительнице есть что-то величественное, царственное, и то, в чем одни видят угрюмость и холодность, другие видят ту важность, то спокойствие и ту степенность, которые как нельзя более соответствуют ее высокому сану…
От таких похвал, делаемых правительнице маркизом, неудовольствие ее соперницы возрастало все более и более, но Шетарди показывал вид, что не замечает этого.
– Есть такие женщины, – продолжал он совершенно равнодушно, – которые, не имея красоты, бросающейся в глаза с первого раза, хорошеют с годами, и к числу таких женщин принадлежит правительница, и в этом отношении ее высочеству предстоит еще много в будущем. Ведь ей нет еще и двадцати трех лет. Правда, что ей много вредят ее застенчивость, робость, а также непривычка к шумным собраниям, но, без сомнения, все это пройдет мало-помалу к тому времени, когда она сделается импера…
– Этого никогда не будет!.. – задыхаясь от долго сдерживаемого волнения, полушепотом проговорила Елизавета, схватив крепко за руку маркиза и как бы желая этим порывистым движением удержать его от дальнейшего разговора.
– Будет, и будет даже очень скоро, если вы станете медлить, как вы медлите теперь, – прошептал маркиз, и в голосе его звучала уверенность, не допускающая никакого возражения.
– Что же делать?.. – тревожно спросила Елизавета.
– Предупредить ее замыслы, – наставительно проговорил Шетарди, – до осуществления их остается с небольшим только месяц, мне это очень хорошо известно…
Он хотел продолжать начатый разговор, но увидел подходящего к цесаревне обер-шталмейстера, князя Куракина. Елизавета, завидев князя, замолчала и хотела уйти.
– Останьтесь, не хорошо будет, вы навлечете на себя подозрение, – быстро проговорил ей Шетарди.
Подошедший Куракин с низкими поклонами заявил цесаревне, что он желал иметь счастье повергнуть к стопам ее высочества чувства своего благоговейного уважения. С обычной своей приветливостью обошлась она с князем, слывшим при дворе за самого словоохотливого человека.
– Я передавал ее императорскому высочеству мои замечания об этой великолепной зале, – начал Шетарди, обращаясь к Куракину. – Вы, князь, были в Лондоне и потому можете сказать мне, больше или меньше эта зала залы Св. Георга в Виндзоре?
Куракин принялся за глазомерные соображения, но маркиз не выждал их результатов.
– У англичан есть обычай, – продолжал Шетарди, – называть целые здания и отдельные их части именами царствующих лиц. Водится ли, князь, подобный обычай в России? Отчего бы, например, не назвать какой-нибудь дворцовой залы именем Св. Иоанна, в честь ныне царствующего императора?..
– Его императорское величество еще малютка… Ему не до зал, – отвечал, улыбаясь, Куракин.
– Так бы назвать залою Св. Анны в честь бывшей императрицы, – заметил маркиз.
– Это название пожалуй что и впоследствии от нее не уйдет, – как-то загадочно проговорил Куракин.
Елизавета и Шетарди переглянулись друг с другом.
– А я должен сообщить вам, любезный князь, некоторые новости о вашем старинном приятеле виконте Фронтиньяке, – сказал Шетарди Куракину, подмигивая вместе с этим Елизавете.
– Я вам, господа, не буду мешать в этой приятельской беседе, – сказала она, улыбаясь.
– Я должен сожалеть, что ваше императорское высочество оставляете нас, что же касается князя, то ему остается только поблагодарить вас за такое внимание, – шутливо заметил Шетарди, – ему придется, быть может, конфузиться, так как, по всей вероятности, у нас зайдет речь о некоторых его сердечных похождениях в Париже…
Куракин самодовольно захохотал, а Шетарди, ловко подхватив князя за руку, повел его с собой в сторону, надеясь добыть от болтливого царедворца некоторые пригодные для себя сведения. Бальная зала для выведочной беседы маркиза с князем представляла своего рода удобства; вдоль ее стен были расставлены шпалерой миртовые и померанцевые деревья в полном цвету, за ними находились мягкие диваны, и Шетарди отыскал за этой зеленой и благоухающей изгородью укромный уголок, куда и затащил обер-шталмейстера. Потолковав с ним наедине, маркиз поспел украдкой, во время перерыва танцев, перешепнуться с Елизаветой. Потом снова подхватил князя и, поболтав еще с ним, опять подошел к цесаревне и отрывисто сообщил еще что-то к ее сведению. Вообще в продолжение всего бала Шетарди был самым деятельным агентом цесаревны и не от одного только слишком разговорчивого Куракина, но и от других лиц успел пособрать новости и слухи, окончательно убедившие его в необходимости побудить цесаревну действовать и решительно, и как можно скорее.
Елизавета в этот вечер не обнаруживала своей обыкновенной веселости и беззаботности. Лицо ее делалось все сумрачнее и сумрачнее: ее тревожили теперь не одни только неблагоприятные известия, сообщаемые ей на лету маркизом, но ее сильно волновали и другие еще мысли. Сметливый дипломат достиг своей цели: еще ни разу в жизни цесаревна не чувствовала к Анне такой неприязни, какую почувствовала она теперь, и неприязнь эта быстро переходила в ненависть и в озлобление.
«Счастливая женщина! – думала Елизавета, бросая искоса гневные взгляды на Анну, – у нее есть все: ничтожный и слабый муж, которым она может прикрывать, да уже и прикрывает, свои грехи… у нее есть власть и несметные богатства: как много может она сделать всякому, если только пожелает! И как печальна моя горемычная жизнь в сравнении с ее жизнью… Счастливица она! Как много еще перед ней годов, которых у меня уже нет – тех годов, когда она будет цвести и хорошеть, а я уже буду увядать и стариться… Пройдет еще несколько лет, и чем будет прежняя красавица Елизавета? А она явится тогда в полном цвете если и не поразительной красоты, то той миловидности, которая в ней так нравится многим мужчинам… Да, маркиз прав, повторяя мне, что женщине нужно торопиться жить, а то улетит молодость и ничто уже не будет мило».
Завидуя блестящей обстановке правительницы и ее юности, Елизавета с ужасом раздумывала о том, что стан ее начинает терять прежнюю стройность и гибкость, что белизна ее лица и румянец ее щек, хотя теперь еще и очень хороши, но все же не те, какие были прежде; что густая ее коса стала уже не так упряма под гребнем и что чуть-чуть заметные тоненькие морщинки стали показываться под ее глазами, в которых нет уже того огня и того блеска, какими они еще так недавно светились и искрились. Вспомнилось Елизавете и о том, как она в былую пору игрывала на лугу в горелки с деревенскими девушками и была такой проворной бегуньей, что никто не мог догнать ее, а теперь уже тяжеленько стало ей бегать взапуски: нет прежней прыти, нет прежней легкости. Вспомнилось цесаревне и о том, что, когда, бывало, она запоет какую-нибудь любимую песенку, звонкий голосок ее свободно переливался, словно соловьиные трели, а теперь не то! Перебрала мысленно Елизавета своих сверстниц-красавиц, и с грустью убедилась она, что время делает свое, и тяжело стало у нее на душе. Теперь раздраженная против Анны зависть гораздо сильнее волновала Елизавету, как обыкновенную женщину, нежели волновало ее прежде, как дочь Великого Петра, негодование против правительницы за похищение у нее наследственного права на русскую корону…
Правительница, не охотница до танцев, вовсе отказалась от них в этот вечер под предлогом нездоровья; ее не покидала мысль о Линаре, и ей стало жаль, что он не видит той беспредельной почтительности, которой окружают ее теперь.
«Он, быть может, – думала Анна, – удовольствовался бы этим и не стал бы побуждать меня к такому смелому и опасному предприятию, которое даже в случае удачи удовлетворит одну лишь пустую суетность, а при несчастном исходе может навлечь на меня не только много бедствий, но даже и погибель…»
Равнодушно смотрела Анна на торжественное придворное празднество, отличавшееся уже не прежней тяжелой азиатской, но утонченной европейской роскошью того времени. Через несколько дней в «Ведомостях» явилось описание бала, данного в Зимнем дворце. В описании этом, между прочим, сказано было: «Богатые украшения и одежды на всех туда собравшихся персонах были, по рассуждению искуснейших в том людей, так чрезвычайны, что подобные оным едва ли при каком другом европейском дворе виданы были, причем благопристойность и приличный ко всему выбор и учреждение употребленному на то богатству и великолепию ни в чем не уступали». Такой отзыв тогдашнего, ныне не совсем удобопонимаемого публициста, должно признать вполне справедливым, если принять в соображение, что, например, леди Рондо, описывая один из придворных балов, бывших около той же поры при петербургском дворе, и рассказав о великолепии обстановки и роскоши нарядов, добавляла: «все это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей, и в моих мыслях в течение целого вечера был «Сон в летнюю ночь» Шекспира. Какие поэтические думы возбуждало это зрелище!»
Перед правительницей, сидевшей в больших раззолоченных креслах, поставленных на особом возвышении, происходили оживленные танцы. Музыка, под управлением итальянца-капельмейстера, играла то гавот, то менуэт; дамы и кавалеры любезничали и смеялись, а между тем правительница, подозвав к себе президента академии наук Бреверна, разговаривала с ним о своем недавнем посещении в академии библиотеки, кунсткамеры и кабинетов с монетами и другими редкими вещами. Она объявила президенту, что пришлет в подарок в кунсткамеру привезенный ей в дар из Персии от Шах-Надира дорогой, украшенный алмазами и жемчугами пояс жены Великого Могола. Она расспрашивала Бреверна об ученых занятиях академиков и просила выписать ей из-за границы новые французские и немецкие книги, так как весь имеющийся у нее запас для чтения должен был скоро истощиться.
Правительница не дождалась конца бала и удалилась из залы с той же торжественностью, с какой туда вступила. Танцы продолжались и после ее ухода и заключились шумным гросфатером, после которого гостям, вдобавок к обильному бальному угощению, был предложен еще роскошный ужин.