bannerbanner
Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова
Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова

Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 13

– Не печалься, – сказал я тихо, но с торжественным видом, – Марья принесет довольно.

– Как! – возразила будущая моя княгиня, оторопев и скидывая коты, чтобы надеть башмаки, – да откуда возьмет Марья?

– Молчи, мой друг, – отвечал я прямо по-княжески, – ты узнаешь больше. – Тут отвел ее за перегородку, в другую избенку, которую нарекли мы величественным именем опочивальни, и сунул в руку полученные мною от жида пять рублей. «Только отцу не сказывай! Это на домашние наши расходы!» – сказал я ей на ухо.

– Сохрани бог! – отвечала она после некоторого исступления, в которое приведена была такою нечаянностию. Отроду своего не имела княжна моя вдруг столько денег. Сколь же прелестно показалось ей супружество!

Меж тем как обедали, рассуждали, думали и передумывали, как считался я с жидом и прочие заботы нас занимали, смерклось.

– Феклуша! одевайся, а я пойду искать цветов тебе на голову.

Княжна начала убираться, а я пошел в огород и задумался. «Где мне взять теперь цветов? время осеннее, все поблекло и пало!» Как я ломал себе голову, ходя по запустелому моему огороду, вдруг увидел багряные головки репейника. Искра удовольствия оживила сердце мое, я бросился к нему, сорвал головок с полсотни и в совершенной радости тихо пошел домой. «Разве это хуже розы? – думал я сам в себе. – Она цветет, правда, нехудо и запах недурен, но все так скоро проходит, что, не успеешь взглянуть, ее уже и нет! А репейник? О прекраснейший из цветов! Тщетно ветер осенний на тебя дует, – ты все цветешь! О провидение! если б я не тосковал о Феклуше, когда она не вышла на заре полоть капусту, и не перетоптал всего своего огорода, верно бы репейник истреблен был Марьею!»

Так рассуждая, вошел я в комнату, где была Феклуша, уже одетая в белое платье и опоясанная розовою лентою. Она не могла наглядеться на себя в обломки моего зеркала.

– Вот тебе и венок, – вскричал я радостно и высыпал на стол целую полу цветов своих.

– Это репейник! – сказала она печально.

– Да, репейник, – отвечал я, – единственный цвет, какой теперь найти можно. Не тронь, я все сделаю сам, а теперь пойду одеваться.

Мой туалет скоро кончился. Я надел мундир, обыкновенные свои чистые холстинные шаровары и шляпу; потом начал делать венок, и мне показалось это так мило, так приятно и так легко, как нельзя лучше. Стоило только одну головку прислонить к другой, они вмиг сживались. В две секунды венок был готов, и я с торжествующим видом надел репейников венок на голову сиятельнейшей моей княжны, легонько придавил, и он так плотно пристал, что я не опасался, чтобы могла выпасть хотя одна головочка.

Таким образом, взявши под руку мою Феклушу, повел ее в церковь, в сопровождении званых гостей.

– Что-то скажет теперь Мавруша, старостина дочь, увидя невесту мою в таком наряде? Ага! Вот что значит быть княгинею.

Но едва показался я на улице, глаза мои померкли. Множество народу стояло кругом. Все подняли ужасный хохот. Что было этому причиною, – я и до сих пор не знаю. Феклуша смешалась, шаг ее был неровен, и от того дородность ее была еще приметнее.

– Не робей, – говорил я ей на ухо и выступал самыми княжескими стопами. Но увы! беда беду родит! Не знаю, что-то вздумалось Феклуше почесаться в голове: одна головка репейника выпала из венка, – она увидела это несчастие, хотела поправить свой наряд; выпала другая, – княжна совсем потерялась. – Не тронь больше, – сказал я ей тихо.

Однако любопытные тотчас подняли две выпавшие головки. «Репейник!» – раздалось со всех сторон, и хохот умножился; Феклуша чуть не упала в обморок. «Я умираю от стыда», – говорила она, облокотясь на мою руку. «Это пройдет», – отвечал я несколько сердито.

Наконец дошли до церкви и обвенчались без всякого приключения, ибо священник, как званый гость, не впустил туда никого лишнего. По окончании бракосочетания он дал нам совет – не идти назад улицею, а лучше огородами.

Мы послушались. Хотя путь был затруднительнее и гораздо далее, зато никто нас не беспокоил.

До дому достигли благополучно. Несколько гостей и тесть мой сидели уже за столом и забавлялись подарком жида Яньки, Все было тихо и покойно. Правда, покушанись было некоторые крестьяне и крестьянки взлезть на забор, чтоб опять подшутить над нами, но догадливый на сей раз тесть мой, не сказавши и нам, вышел со страшною дубиною, погрозил переломать им руки и ноги; они соскочили с забора, ушли и после не появлялись.

Глава X

Отчаяние и утешение

Несколько времени прошло у нас в упоении любви, мечтательности, а потому и счастии. Я уверен, что счастие людское не всегда есть плод ума, а более цвет воображения. Княгиня Фекла Сидоровна казалась мне единственною в свете женщиною; ее ласки одушевляли меня ежечасно; я был весел и доволен более старосты, а особливо пока велись еще понемногу деньжонки, данные жидом в сдачу от моей коровы. Но увы! они чрез несколько недель истощились, и я, глядя на прекрасную мою супругу, совершенно не знал, что делать. Часто, углубясь в размышления, восклицал я: «О родитель мой! сколь справедливы были твои наставления, и несчастный сын твой не хотел им последовать! Если б я обрабатывал поле, не полагаясь на крестьянина своего Ивана; если б не ломал огорода, осердясь, что княжна не вышла полоть капусты; если б я не таскал ей имения, оставшегося от моей матери, то она же теперь имела бы его, а между тем корова была бы дома, и мы бы не терпели во всем крайней нужды!» Но что делать! Я смотрел из угла в угол, от потолка на пол; как здесь, так и там все было пусто. Приближался день родин жены моей, а мы не только не имели ничего, чтобы как-нибудь встретить нового в мире гостя, но еще и сами, и то по милости крестьянки своей Марьи, только что не умирали с голоду. Один князь Сидор Архипович, тесть мой, менее всех о том заботился.

Мне ничего не осталось делать, как просить помощи у сердец сострадательных; крайняя нужда и почти невозможность как-нибудь честнее поддержать себя меня к тому принудили. Однако я никак не забыл знаменитого своего происхождения и решился, чтобы не оскорбить теней почтенных предков моих, которые и подлинно никогда милостыни не просили, действовать так, как благородные испанцы, то есть вместо того, чтоб просить пять копеек, они говорят с величавою уклонкою головы: «Милостивый государь! одолжите мне в долг на малое время пятьдесят тысяч пиастров!» Снисходительный человек, понимая таковой язык, подает просителю две копейки, и сумасбродный дон, с надменным видом приняв их, отвечает: «Очень хорошо! в непродолжительном времени, как скоро обстоятельства мои поправятся, вы получите капитал свой с указными процентами».

Мне казалось, что я, как урожденный князь, ничуть не хуже гишпанского дона, а потому на сем глубоком рассуждении и основался.

Поздо ввечеру одного дождливого осеннего дня княгиня моя начинала мучиться родами; добрая Марья ей прислуживала. Я ударился бежать, просить в долг несколько денег; но к кому идти прежде? Пошел наудачу, и первый дом, стоивший, по моему мнению, того, чтоб войти в него, был князя Бориса. Я тем надежнее вошел, что он за несколько недель был у меня на свадьбе и угощен недурно.

– А! любезный друг, – сказал он весело, вставая с тревожного соломенного стула своего и подавая мне руку, – добро пожаловать! что, здорова ли княгиня?

Я. Не совсем, ваше сиятельство. Вам небезызвестно, в каком была она положении под венцом: теперь мучится родами.

Он. Поздравляю, любезный друг! Дай бог наследника!

Я. Я и сам того желаю; но признаюсь, князь, эти обстоятельства требуют расходов; а у меня нет в доме ни копейки.

Он. Ох! это крайне дурно, – я знаю по себе! Вот бы надобно поновить дом; дочь – невеста; съездить бы в город за некоторыми покупками, а как денег нет, то и сижу дома.

Я. Но мне, ваше сиятельство, надобно очень немного!

Он. Я думаю, что вы, любезный друг, продав поле так выгодно, получили не меньше, как я за проданный свой хлеб. Простите, любезнейший друг, простите. Бог милостив! Авось на будущий год получше будет урожай в вашем огороде.

Он вышел в особую горенку, а я с ноющим сердцем – на двор. Ночь была не лучше дня; мрачные тучи носились стаями по небу; дождь лился ведром. Я хотел было воротиться домой, но подумал сам в себе: «Что найду дома? Страждущую жену и, может быть, уже плачущего младенца! Боже! – сказал я в страшном замешательстве, – для чего каждый человек с таким удовольствием стремится произвести на свет подобное себе творение, а редкий думает, как поддержать бытие его и матери, не говоря уже о своем?» Я весь вымок до кости, но еще хотел попытать счастья. Однако где я ни был, везде говорили мне то о проданном поле, то о вытоптанном огороде, то о бобовой гряде; а инде советовали, как тесть мой, князь Сидор Архипович, живет со мною, продать дом его и тем поправить свое состояние. «Это весьма изрядный совет, – думал я, – но теперь не у места».

Словом, я до тех пор шатался по улицам, пока везде погасили огонь. Тщетно стучался я у старосты, у священника, у всего причета церковного, – никто даже не взял труда и спросить, кто там и что надобно?

В первый раз чувство, близкое к отчаянию, поразило душу мою. Никогда прежде не имел я жены; а хотя княгиня и была для меня почти то же, но я не видал ее борющеюся с болезнию при выходе на свет плода любви несчастливой.

Однако ж как нечего больше было делать, то и побрел домой.

Подходя к воротам, крайне удивился, видя довольно хорошее освещение. Сердце мое отдохнуло. Конечно, жена таила от меня какое-либо сокровище, что так пышно освещает ночь родин своих. С радостным чувством подхожу к дверям, и слух мой поражается младенческим криком дитяти и болезненным воплем матери. «Итак, она родила? Что ж заставляет ее так вопить?» – думал я. Я слыхал, что как скоро женщина родит, то уже может воздержаться от криков.

Отворяю дверь, вхожу, творец милосердый! Посредине комнаты вижу стол, покрытый толстою простынею, вокруг его четыре подсвечника, а на нем бездыханное тело тестя моего, князя Сидора Архиповича Буркалова.

– Что мне делать теперь несчастному? – вскричал я и упал на пол без чувств.

Пришед в себя, я вижу в ногах моих рыдающую Марью, в головах – жида Яньку.

– И ты здесь, окаянный! – сказал я со гневом. – Верно, ты уморил его?

– Никак, ваше сиятельство, – отвечал жид, – он сам был несколько неосторожен. С утра самого сидел все у меня. Почему и не так! Я добрым гостям рад. К вечеру подошли еще кое-кто, начали его утешать в печали по случаю родин дочери и неимущества, и до тех пор утешался, что я должен был ему напомнить: «Ваше сиятельство, – сказал я, – пора отдохнуть». – «Не твое дело, жид», – отвечал он сурово, замахивая палкою. А вы сами знаете, каков был покойник! Я замолчал. Следствие видимое. Его ударил паралич или что-нибудь другое, и он умер скоропостижно. Я тотчас велел потушить огни, взял его с работником на плеча и принес сюда. Клянусь Моисеем, без всяких залогов дал я Марье денег столько, что она могла взять из церкви вашей подсвечники и нанять псаломщика.

Я взглянул на Марью, и удовлетворительный ответ ее подтвердил слова Янькины. Он вскоре ушел. Сердце мое обливалось кровью! Жена моя рыдала, дитя плакало. Мысль, чем я завтра прокормлю их, тяготила душу мою. Я сидел у окна, облокотись на руку, и неподвижными глазами смотрел на сине-багровый труп моего тестя. Так протекло несколько времени, горестнейшего тысячекратно, чем то, когда я ждал зари, дабы видеть княжну Феклушу, полющую капусту, и, не видя ее, топтал огород.

Петух мой прокричал уже несколько раз, псаломщик зевал за каждым словом; сверх того, из другого покойчика слышал я всхлипывания моей княгини и вопль молодого князя; как я хотел к ним войти, но отнюдь не позволяла Марья, ибо сего не водилось ни в одной княжеской фамилии в нашем околотке. Я должен был согласиться, но не знал, что дальше делать; а смотреть на тестя мне наскучило. За лучшее счел пойти в хлев, пустой с тех пор, как отвел корову я к жиду Яньке, и там попытаться, не засну ли. И подлинно, противу чаяния моего, я скоро уснул. Солнце взошло уже высоко, а я не выходил еще из своей опочивальни, как услышал вопль Марьи, меня всюду не находящей. Выхожу и вижу у ворот множество народа обоего пола и разного возраста толпящихся смотреть. Я не понимаю, какое удовольствие находят люди смотреть на подобные картины. Уж пусть бы я был богатый человек, следовательно, им можно бы позевать на то великолепие и пышность, которые будут сопровождать тело тестя моего к знаменитым его предкам; а то стоило ли труда видеть обезображенный труп погибшего скоропостижно и едва ль не от невоздержания.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я сам без трепета не мог взглянуть на него!

«Скоро начнутся обедни, – думал я, – а нет еще ни гроба, ни того, во что бы нарядить князя Сидора». «Постой, – сказал я подумавши, – я одену тестя в свой мундир, мне он более не нужен; гроб сделаю сам из досок, которые у меня на дворе. Увы! необходимость и не то еще заставляет делать!»

Я колол доски, сплочивал, строгал, перестрогивал и все делал с великим усердием и поспешностию, чтоб не опоздать к обедне, к чему время уже подходило. Вдруг слышу позади себя шум, оглядываюсь, и удивление мое было неописанно!

Вижу на заборе, со стороны огорода моего тестя, новый изрядный гроб, выкрашенный красною глиною. С восторгом смотрел я на гроб, как жених смотрит на брачное ложе свое, и в тишине сердца благодарил провидение, удостоверяясь, что сие его дело, тем более что невидимая рука поддерживала гроб. Я страшился подойти к нему, как бы к чему священному, и стоял, спустя руки, а топор и скобель давно из них выпали. Но удивление! далее вижу высовывающуюся небольшую бородку, там всю голову, узнаю и вдруг бросаюсь, крича изо всей силы: «Янька! Янька!» – «Поддержи гроб! – сказал он, – а я влезу на забор, и вместе снимем».

С торжеством внесли мы такой красивый гроб в комнату, к необычайному удивлению Марьи и двух пастухов, купивших у Ивана мое поле. Они пришли пособлять в хлопотах моих. «Конечно, мы бы не смели предложить услуг, – говорили они, – если бы не видали, что никто из первостатейных не хочет того сделать». Взор мой отблагодарил их.

– Любезный Янька! – сказал я, – уложи же, с помощью Марьи и сих честных людей, тело во гроб, а я побегу к попу распорядиться.

– Распорядиться? – сказал Янька с удивлением. – Да в чем тут распоряжаться? Это не купля, не продажа.

– Чтоб похоронить моего тестя с подобающею честию! – отвечал я.

Глава XI

Похороны и проповедь

В доме сказали, что батюшка уже ушел в церковь, поспешаю туда и, к счастью, нахожу, что он не начал еще облачаться.

– Что скажешь, князь? – спросил он.

– Я имею к вам нужду, батюшка, – отвечал я печально.

– Очень часто, свет!

– Что делать, отец мой! За год перед сим хоронил я отца; за несколько недель я венчался и тогда небольшую только имел нужду, ибо дело состояло только в том, чтоб обвенчать попозже обыкновенного. Сегодня имею я крайнюю нужду, ибо сбираюсь хоронить тестя, а ничего не имею.

Поп очень пасмурно сказал:

– Я об этом слышал, и смерть его довольно сомнительная.

– Почему, батюшка? – спросил я с жаром.

– Он умер в шинке у жида, и, как слух носится, чуть ли не от вина.

– Это несбыточное дело, – отвечал я, – умереть скоропостижно можно везде. – Поп удивился моей твердости и молчал.

Ободрившись тем, продолжал я:

– Что же касается до жида Яньки, то это такой жид, – такой, каких в свете мало.

– Может быть, сын мой! Есть люди честные во всяком звании и состоянии, – сказал он. Смирение мое смягчило его. Он сказал: – Приноси тестя в церковь, а я в удовольствие твое, а вместе и в наставление, между прочим, скажу и проповедь.

Я вышел в крайнем восхищении.

«И проповедь! – говорил я улыбаясь, – да этакой чести не имел ни один староста, ни один князь нашей деревни. Спасибо, батюшка, спасибо!»

Заблаговестили. Я и два пастуха подняли гроб и понесли, ибо Яньке, яко жиду, не позволяла благопристойность нести гроб православного христианина.

Не хвастовски сказать, все выпучили от удивления глаза, видя такое убранство. Все хранили глубокое молчание, смиренно крестились и кланялись. Я был полон восхищения; шел, держа на плечах изголовье гроба, не смотрел ни на кого, подобно герою, шествующему в триумфе. Мы проходили ряды, и позади нас раздавался шепот: «Право, прекрасно! кто бы мог придумать!»

«Ага! – сказал я сам себе с напыщенней гордости, – вы этого и не думали? Мало ли вы чего не думаете! Вот каков князь Гаврило Симонович княж Чистяков!» Обедня оканчивалась, сердце мое трепетало от странного движения. Как слушать мне проповедь, где будут в моем присутствии хвалить добродетели и великие достоинства моего тестя? не будет ли это самохвальство, непростительная гордость? А гордость меня только что теперь попутала! Дай отойти со смирением!

Я сделал шаг назад, но ложная совесть сказала мне: «Куда ж бежишь ты? или смеешь хвалиться чужими добрыми делами? Всего вернее, что поп подшутил над тобою. С какой стати говорить проповедь над таким человеком, хотя, впрочем, он – родовой князь. Верно, верно, он подшутил над тобою».

Послушав внутреннего гласа сего, я подвинулся опять и стал у ног покойника. Но как же велико и не неприятно было мое удивление, когда по окончании обедни поставили налой и поп вышел с проповедью! Все князья, крестьяне, княгини и княжны двинулись вперед и так прижали меня ко гробу, что хотя бы и хотел отойти, то уже невозможно было.

Молчание распространилось; всех взоры обращены были то на попа, то на меня. «Как это чудно! – говорили шепотом. – Видно, тут что-нибудь да кроется; видно, бедность их умышленна! Года за три хоронили прежнего старосту, но проповеди не было». Как ни тихо они говорили, но я не проронил ни одного слова и с легкою краскою незаслуженного удовольствия потупил взоры. Мне приятно было слышать их заблуждение, будто с некоторым намерением кажусь я бедным, а в самом деле великий богач. Вскоре после того я стыдился сам такой слабости, или, лучше сказать, глупости; по времени узнал, что большая часть людей так поступает.

Священник осмотрелся, вынул небольшую тетрадочку и начал:

– Благочестивые христиане! Послушайте, что я скажу вам ныне; не неприлично будет к вам слово мое, ибо предстоит скоро великий праздник, именно чрез восемь дней, в следующее воскресенье. Праздник, благоверные слушатели и слушательницы, слово «праздник» для многих из вас есть пресоблазнительное слово. Вместо того чтобы помыслить о божестве и молитве, вы, вставая с постелей, – посудите, православные! – вы помышляете о невоздержании и пьянстве; и выдумываете, что бы заложить, если у вас нет наличных денег!

Такое вступление поразило меня; я поднял глаза и еще больше покраснел не от стыдливости, как прежде, а от какого-то тайного предчувствия. Поп продолжал:

– Хотя, христиане и христианки, церковь во дни празднования некоторых угодников и разрешает вкусить вина и елея, что вы найдете в киевских святцах во многих местах, например: память Алексея божия человека, разрешение вина и елея; празднество благовещения, разрешение вина и елея; но в каких святцах, о православные! начитывали те, кои умеют читать, или слыхали, кои не умеют, чтобы написано было: память Алексея божия человека, разрешение напиться допьяна; празднество благовещения, разрешение шататься по улице со стороны на сторону, биться головою об заборы как угорелому и валяться в грязи, как негодной свинье! Так, этого нигде не написано, а нередко бывает в нашей деревне.

Но оставим это; вы чувствуете, как сие гадко, богу не угодно, и даже в глазах нас, грешных, противно. Обратим беседу нашу к тем, кои и будни превращают в такие праздники, то есть праздники на свой манер. Они ничего не делают, как только пьянствуют и спят, опять пьянствуют и опять спят. Что от сего выходит? Они бывают позор миру и человеком. Вытаскивают из дому своего помаленьку все, до последней нитки, нищают, делаются прежде противны другим, потом – себе. Совесть начинает их жестоко мучить. Но вместо того, чтобы раскаяться и перестать грешить, они, окаянные, конечно по наущению столько же окаянных духов, думают опять утопить совесть свою в вине и больше прежнего пьянствуют. Что далее? Дети начинают презирать их и не слушаются; сыновья обольщают девок; дочери даются в обман парням; все в доме становится вверх дном. Видят сие пребеззаконные отцы их и не смеют сказать ни слово, ибо беззаконие пред очима их. А какой конец всему? От излишнего невоздержания тело их поминутно слабеет, и они, по числу лет своих долженствовавшие бы еще долго жить, умирают без покаяния, оставив семейство в стыде, горести и бедности.

Имеяй уши слышати, да слышит![45] Аминь.

– Аминь! Аминь! – шептали мне на ухо пастухи; потому что с средины проповеди я задрожал, судороги подхватили меня, и, без сомнения, упал бы, если б не было так тесно и верные мои пастухи не поддержали под руки.

Я стал на ноги, с спокойным хотя по наружности духом, отслушал отпев и, взяв на плеча гроб вместе с сотрудниками, понесли сокрыть в землю. Никого, кроме нас, тут не было. С плачем засыпал я могилу глиною, вздыхал и думал: «О любезный тесть мой, князь Сидор Архипович! Должно ли было, чтобы и конец твой и похороны были так же оскорбительны для твоей памяти, как жизнь для детей твоих?» Я пригласил пастухов к себе домой, по крайней мере дать им за труды по куску хлеба; они приняли предложение с дружелюбием и вместе пошли, я все еще плача, а они вздыхая, а все вместе домой.

Едва князь Чистяков произнес сии слова с чувством неприятного воспоминания, как вдруг вбежал слуга с докладом, что князь Светлозаров изволил приехать! «Ах! как это некстати», – сказал Простаков, вставая. Маремьяна торопливо кинула чулки под софу, Катерина, закрасневшись, спрятала свои в карман, а князь Чистяков сказал, вздохнувши: «Теперь я опять господин Кракалов, дворянин, от тяжбы разорившийся».

Глава XII

Небольшое открытие

Около недели по вторичном приезде князя прошло уже в доме господ Простаковых в головокружении, что крайне мужу не нравилось. Елизавета с точностию занималась своим учением, читала, писала, рисовала; Никандр так был прилежен, что в доме не знали, ученица ли учиться, или учитель учить больше имеют охоты. Катерина обыкновенно пела, играла, танцевала, руководствуема всегда и во всем князем; Маремьяна бегала беспрестанно из залы в кухню, из кухни в залу, смеялась, восклицала, ощипывалась. Чистяков обыкновенно переходил из гостиной, где занималась Елизавета с Никандром, в залу, где целый содом поднимали князь с Катериною, улыбался, пожимал легонько плечами и чесал голову, а Простаков, все то видя, морщился и сильно пожимался. Так протекло еще около недели, как однажды Простакову надобно было посмотреть свои гумна, овины и все принадлежащее к хозяйству, ибо он собирался ехать в город, искупить кое-что к празднику рождества, нужное в домашнем быту, и подарки для всех в доме, что он делал непременно каждый год. Он пригласил проходиться с ним по деревне князя Гаврилу Симоновича; старик с улыбкою добросердечия говорил: «Бог совсем не по заслугам наградил меня хорошим достатком: имею слуг, кареты, покойный дом, сытный стол, и это непрерывно; а потому хочу, чтобы те, кои мне служат, хотя несколько дней в году имели отдых, покой и невинное удовольствие! И горнишная девушка и крестьянская девка, точно как и дочери мои, имеют одинакое стремление нравиться, любить и быть любимыми; а для сего иногда сверх красоты и невинности понадобится отличное несколько одеяние и уборы. На дочерях моих блистает золото, камни, жемчуг; почему же не желать моим дворовым и крестьянским девушкам иметь алые ленты, цветную набойку и медные перстеньки со стеклом на фольге? Лиша которую-нибудь из дочерей моих ненужного им перстня, – ибо они без того довольно их имеют, – могу несколько лет сряду украшать всю мою деревню и дом».

Так рассуждал Простаков каждогодно перед поездкою в город; таким же образом рассуждал он и пред князем Чистяковым, осматривая хозяйственные свои заведения, и спрашивал за каждым периодом: «Не так ли, любезный друг?»

Чистяков пожимал с сердечною растроганности!» руку добродушного старика и говорил сквозь слезы:

– Это утешает ваше сердце! Ах! приятно мне и слышать о том; как же приятно, должно быть, вам то делать?

– Это я чувствую, – сказал Простаков, взглянув на небо, звездами усеянное. – Так! душевно уверен, что если б монархи были сердцеведцы, они отняли бы богатство у людей жестоких, во зло употребляющих, и отдали бы бедным добрым людям. Но… – Он вздохнул, и оба продолжали путь, как вдруг Простаков остановился:

– Скажи, пожалуй, друг мой Гаврило Симонович, отчего ты часто улыбаешься, выходя из гостиной в столовую? Или ты там что-нибудь замечаешь?

На страницу:
8 из 13