bannerbanner
Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова
Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова

Российский Жилблаз, Или Похождения Князя Гаврилы Симоновича Чистякова

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 13

– Ах, как это жалко! – говорила она, воздыхая, – что, милый друг, если б в то время мешал тебе злой чародей, когда ты лазил через забор в бобовую беседку, что бы сделал ты?

– Я? – был ответ мой с движением гнева и угрозою руками, – да я, знаешь, что б с ним сделал?

– А что, любезный князь?

– Ну, право, – отвечал я, задумавшись, – теперь хорошенько не придумаю; а уж, верно бы, что-нибудь да сделал.

Когда читывал я о знаменитом подвиге какого-нибудь рыцаря, как он в темную ночь с величайшею опасностию, сломив себе шею, карабкается к окну возлюбленной своей царевны, Феклуша не смела дохнуть, глаза ее уставлялись на мне. Но когда доходил я до того места, где рыцарь, как-нибудь оступясь, летит вниз, падает с шумом, и хотя не ушибается, ибо он рыцарь и ушибаться не должен, однако падением разбужает царскую стражу; она спешит; окружает несчастного, оковывает цепями и волочет в тюрьму, – тут-то Феклуша произносила: «Ах!» – и веретено выпадало из рук ее. «Ах, слава богу! – продолжала она спустя несколько минут, – слава богу, что забор наш был невысок, да и стражей не было, кроме батюшки, который, воротясь из гостей от Яньки, так спал, что, упади сто рыцарей с неба, он не проснется». – «Конечно», – обыкновенно отвечал я с видом гордости, видя, что природные дарования и чувствительность моей супруги от чтения совершенствуются.

В таком препровождении времени застала нас весна зеленая. Я с Фомою, новым своим работником, отправились в поле, а княгиня с Марьею и Маврушею занялись огородом. Все шло очень хорошо, и, когда пришло время жатвы, я с отеческою нежностью смотрел на блестящие поля свои и на большой зреющий огород.

– О! любезный батюшка, – вскричал я сквозь слезы. – Как справедливы были последние слова твои! И подлинно, что было поле мое в прошлое лето? О любовь, любовь!

В знак сыновней благодарности к памяти доброго отца, по окончании жатвы и собрав весь хлеб и овощи огородные, отслужил я панихиду и сделал поминки.

Что рассказывать долее об единообразной жизни моей? довольно упомянуть, что так протекли два лета и две зимы. Летом занимались мы сельскими работами, а зимою – чтением. И то и другое шло очень успешно. Дом мой стал полон всякого добра; а Феклуша так с самого начала пристрастилась к просвещению и так охотно принялась, что в течение сих двух лет нашей брачной жизни изряднехонько читала и писала. Одна разве поповна могла в сем перещеголять мою княгиню, а впрочем, ни дочь старосты. Я все это видел. Сын мой уже ходил немного, и, глядя на меня, произносил, с улыбкою протягивая ручонки: «Князь тятя, тятя князь!» О, как это любо! Я от восхищения плакал и обнимал Феклушу, которая научила его лепетать такие милые слова.

В один зимний вечер, когда я только что кончил самую любопытную сцену моего витязя, и именно, как он, победя все препятствия и опасности, дошел до спальни жены своего друга и приятно започивал там, княгиня меня спросила:

– Скажи, пожалуй, друг мой, как это можно? Вить она – замужняя женщина!

– Так что ж? Посмотри, что делается в свете, – продолжал я, горя нетерпеливою ревностию более и более научать ее. – В свете, если дочь бежит из дома родительского, сын похитит невинную девушку, муж обольстит другую, жена примет в спальню домашнего друга, – это такие безделицы, о которых мало и думают, и даже самые молоденькие девушки, разумея именитого рода, рассказывают все тонкости сих происшествий с такою непринужденностию, с таким хладнокровием, что, смотря на них, искушение берет уверительно сказать: «Бедные малютки! ах! вы скорбите, что не сами на месте тех обольщенных, и с нетерпением ожидаете минуты и случая сделать такое же отважное дело».

Но это все, говорю я тебе, пустяки, которые на другой день забывают. В свете бывают дела гораздо поотличнее, и нередко, именно: там жены отравляют и режут мужей, чтоб выйти за любовников; мужья – жен, чтоб соединиться с любезными; мачехи – пасынков, чтоб своим детям доставить имение; вотчимы делают то же и для тех же причин. Сын тягается по судам с отцом, брат с братом, сестра с сестрою; друг на друга клевещут, публично чернят, обманывают, разоряют и бог знает что. Если б не боялись телесного наказания, верно бы яд или железо оканчивали скорее производство дел такого рода. Ты может быть, удивляешься, – сказал я жене своей, – откуда я все это узнал, ибо в книгах сих рыцари того не делали? И не мудрено, – они были люди старого века! Небезызвестно тебе, душа моя, что дедушка мой большую часть жизни провел в городе. Все это рассказал он подробно моему отцу; а как я ближайший его родственник, а потому и наследник, то все сведения сии без всякой тяжбы достались мне.

Прошла зима, настала весна, потом лето, и мы в поте лица своего трудились, благодаря бога, что имеем силы и способы. В один таковой день, как был я в поле с своим Фомою, слышу жалостный вопль на соседней ниве. Мы бежим и что же видим? Князь Акила Варфоломеевич нещадно бил княгиню Варвару Вуколовну, жену свою. Мы с Фомою принялись разнимать, но долго не могли успеть; наконец кое-как удалось. Княгиня Варвара, освободясь от пламенных объятий мужа, побежала с поля, оправляя волосы и платье; а князь Акила кричал как сумасшедший: «Ах она злодейка! пришлось умереть от стыда».

– В таких случаях, любезный князь, – отвечал я уверительно, – должно утешать себя, приводя на мысль, что в большом свете бывает и хуже сего. Там нередко…

– Черт побери этот большой свет, – вскричал князь Акила, – там живут не мои жены; и мне до них нужды нет, хоть все перевешайся. А я бью свою за то…

– Полно, полно, любезный князь, успокойся и предоставь все времени. Оно…

– Мне успокоиться? Нет! иду сей же час и докажу ей…

Решительность его меня смутила. «Он и вправду наделает беды, – думал я, судя по твердому его виду. – Как бы мне отвести его от такого тяжкого греха за безделицу, о которой в большом свете часто и не думают». Мне вспала предорогая мысль.

– Э, князь! – вскричал я с радостию. – Покуда буря в сердце твоем пройдет, переночуй у меня. Ты знаешь, я теперь благодаря бога не по-прежнему. Княгиня моя изготовит сытный ужин; а жид Янька мне искренний приятель; вечер проведем весело, а там что бог даст.

Князь Акила Варфоломеевич несколько ломался, наконец воспоминание о приязни ко мне жида перемогло его. Он согласился; а чтоб не быть неблагодарным, начал со всех сил жать мою ниву. Светлый месяц взошел уже на безоблачное небо, как мы приближались к дому.

Вошед в комнату, вижу, что Марья затопила печку; а молодой князь Чистяков сидел, поджав ноги, на прилавке и смотрел на огонь.

– Где же княгиня? – спросил я.

– Видно, куда-нибудь отлучилась, – отвечала Марья. – Я сейчас только с огорода, где полола целый день.

Посидев минут десять с князем Акилою Варфоломеевичем, я опять спросил:

– Марья! да где ж княгиня?

– Право, не знаю, – отвечала она. – Не пойти ли поискать ее у княжны Макруши? Она нередко там бывает с некоторого времени.

– Дело! – сказал я. – Но прежде дай нам огня на стол, потом зайди к жиду Яньке и скажи, что у меня есть гость. Понимаешь? А потом пойди и к княжне Макруше. – Марья поставила свечу и вышла.

Посидев несколько времени, я нечаянно увидел у образа сложенное письмо. Беру в руки, смотрю на подпись; мороз подрал меня по коже: я узнаю руку моей княгини и, не могши устоять на ногах, опускаюсь на скамью и трепещущими руками развертываю письмо.

– Что с вами сделалось, любезный князь? – спросил гость.

– Ничего, – отвечал я и начал читать про себя:


«Сиятельнейший князь и благороднейший супруг мой! Ваше сиятельство так много насказали мне любопытного о большом свете, что родили непреодолимое желание видеть его, пожить в нем и своим опытом удостовериться в истине слов ваших, Прощайте, сиятельнейший князь, н не печальтесь. В прекрасных книгах своих найдете вы много подобного. Принцесса Милитриса Кирбитьевна оставила мужа своего Дурандаса, чтобы следовать за прекрасным и дражайшим ее Маркобруном. Когда и принцесса это сделала, для чего не сделать того княгине? а путеводитель мой ничем не хуже Маркобруна, и также князь, только не такой, как ваше сиятельство. Вить Дурандас же утешился, взяв к себе любезную принцессу Голощепу; почему же и вашему сиятельству не утешиться, склонив какую-нибудь княжну Макрушу, княжну Акульку, княжну Матрешку или другую какую-нибудь из знаменитых домов нашей деревни? Прощайте! Влюбленный в меня проводник (с которым уже я давно знакома) понуждает скорее выйти из ваших чертогов, чтобы не нагрянуло ваше сиятельство, обремененный серпами и косами.

Вам преданнейшая ко услугам и проч.

P. S. Марья ничего не знает; ее нечего и спрашивать».


Как сноп повалился я со скамьи на пол. Пришед в себя, вижу, что я опять на скамье, поддерживаемый князем Акилою Варфоломеевичем и Марьею. Из глаз князя видел я, что он прочел несчастное письмо и ему известен стыд мой и поношение!

– Полно, князь, ребячиться, – сказал он, обняв меня одною рукою, а в другой держа кубок с вином. – За здоровье неизвестного героя, который сыграл с тобою такую несносную шутку! Видно, брат, этот князь не по-нашему. Виват! – С сим словом опорожнил он кубок.

– Бесчеловечный! – сказал я с тяжким вздохом, – ты можешь шутить в такое время!

– Ничего, – сказал он. – В таких случаях, любезный князь, должно утешать себя, приводя на мысль, что в большом свете бывает и хуже сего. Там нередко…

– Что мне до большого света? – возопил я болезненно,

– Полно, полно, любезный князь, успокойся и предоставь все времени.

– Оно во гробе, мое успокоение, – отвечал я.

– Пустое, брат! Можно еще и на земле найти его. Я очень тебе благодарен, что ты привел меня в самого себя. Я теперь все забыл и покоен совершенно. Княгиня Варвара не хуже Феклы Сидоровны умеет готовить ужины, а я также не в ссоре с жидом Янькою. Пойдем-ка, брат, ночевать ко мне; за сыном присмотрит и Марья; а там что бог даст.

Сколько он ни говорил, но тщетно. Тяжкая гора лежала на сердце моем. Мозг в костях оледенел, я едва мог дышать и думал, что задохнусь. Князь Акила Варфоломеевич утешал меня и пил вино; опять пил и опять утешал, напился допьяна, но нимало меня не утешил.

– Ну, когда так, бог с тобою. Пусть он тебя утешает, – сказал он несколько сердито и собравшись идти. – Пойти было к княгине Варваре Вуколовне. Она хотя, правда, и виновата, но и я изрядно дал ей знать себя. Нескоро опять за то же примется.

Он ушел. Я лег в постелю и только около утра мог пролить немного слез, и грусть моя несколько рассеялась. Но я был в сильном жару. Марья сказывала, что всю ночь бредил. «Что делать, Марья? может быть, и умру», – отвечал я и опять погружался в забытие. Так провел я два дни и три ночи.

Глава XX

Прощай, родина!

Поутру на третий день после побега жены моей взошло прекрасное солнце на голубом небе. Я встал с постели, взглянул на спящего тихим сном своего Никандра, и слезы полились по щекам моим. «Невинный младенец, – сказал я, – ты не знаешь мучений отца твоего; дай бог, чтоб и никогда не узнал их, а особливо не испытал над собою». Легонько коснулся левою рукою к его темени, поднял правую вверх и воззвал: «Боже! не оставь сироты сего!» Малютка проснулся, протянул с улыбкою ко мне руки свои; я схватил его, поднял вверх и вскричал: «Отец милосердый! приими его под кров свой; у него нет матери!»

Сладкое утешение разлилось в душе моей. Мысли мои прояснились. Казалось, что в сию минуту получил я новую кровь, новое сердце, все бытие новое. «Как! – сказал я, – или для того предаюсь постыдному унынию, недостойному мужчины, утомительной праздности, меня расслабляющей, что жена моя была распутная женщина? разве это со мною одним случилось? О! забуду неблагодарную и стану жить для сына!» Того же утра отправился я с Фомою в поле к немалому удовольствию всего моего семейства. Марья от радости не знала, что и делать.

– Так, – твердила она, – я была уверена, что бог вас помилует, и вы опять будете веселы по-прежнему. Пусть княгиня Фекла Сидоровна рыскает по свету. Она нигде не будет покойнее, как в сем доме. Раскается, но поздно. Бог рассудит ее и того бездельника.

– Оставь их, Марья, – сказал я важно, – и не говори больше ни слова.

Нельзя сказать, чтобы я покойно ехал по своей деревне. Мне казалось, что все нарочно на меня пялили глаза, что было и справедливо. Я то краснел, то бледнел и только понуждал Фому погонять лошадь. Назад ехал уже покойнее, на другой день и того более, а по прошествии недель шести я хотя и не забыл Феклуши, однако и вспоминал об ней без того болезненного чувства, которое мучило меня в первые дни. Я начинал верить, что со временем совершенно утешусь. Посещал людей, сам иногда принимал их и говорил: «Так! время – прекрасный лекарь в душевных болезнях».

Увы! горькое бедствие ожидало меня. В один день, на солнечном закате, радостно входил я в деревню подло телеги с последними снопами. «Слава богу, – сказал я, – с полем разделался. Теперь работы пойдут домашние; это гораздо легче». Я с улыбкою приводил в порядок большой пучок васильков, которые нарвал в подарок сыну.

Вошед в комнату, я никого не вижу. «Быть может, они в огороде», – подумал я и пошел туда; но там была одна Маврушка, которая вытаскивала морковь и репу. «Где же прочие?» – спросил я. «Не знаю, я с обеда самого здесь», – был ответ. Опять вхожу в комнату и совершенно равнодушно, без всякого злого предчувствия, сидя на скамье, смотрю с веселым видом, как Фома с телеги переносит снопы на гумно.

Наконец Марья входит, и одна.

– Как! – спросила она, – вы уже и дома? А где же почтенные гости? – И с сими словами поставила на стол две бутылки виноградного вина.

– Ты сошла с ума, Марья, – вскричал я нетерпеливо, – о каких гостях говоришь ты? я никого не видал, пришед домой. Где сын мой?

Марья онемела;

– Где сын мой! – вскричал я со гневом, – куда ты девала его?

Марья побледнела и сказала с трепетом:

– Он оставался здесь с гостями, как пошла я к жиду.

Я окаменел! Тут-то уже горькое предчувствие наполнило душу мою. Подобно неподвижному истукану сидел я на скамье, устремив страшный взор на Марью. «Говори все, как было», – сказал я, скрежеща зубами, и Марья открыла, что незадолго пред тем в деревне появилась богатая коляска и прямо ехала к моему дому. Любопытство вывело Марью за вороты. Из коляски выходят два господина и спрашивают ее: «Не это ли дом князя Гаврилы Симоновича Чистякова?» – «Это!» – «Дома ли он?» – «Нет, он в поле». – «Конечно, он не осердится, когда мы несколько минут отдохнем у него!» – «О нет! он такой добрый».

Они вошли и сели. «Не сын ли это его?» – «Сын!» – «Как зовут?» – «Никандром». – «Который ему год?» – «Около двух с половиною». – «Кто крестил его?» – «Отец Онисифор, поп нашей деревни!» Гости, казалось, были довольны ее ответами. «Поди сюда, малютка», – сказал старший из них и подал ему пряник и побрякушку. Дитя отменно было весело и наконец осмелилось сесть старику на колени! «Есть ли у тебя, старушка, в доме хорошее вино?» – спросил старик. – «Нет, – отвечала я, – князь Гаврило Симонович им не запасается, а берет на случай гостей у жида Яньки, который содержит шинок». – «А далеко ли этот шинок?» – «Довольно! на другой стороне деревни». – «Что делать? – сказал гость. – Тебе надобно потрудиться, старушка, и сходить, а мы за труд наградим». – «Охотно б рада, но дитя на кого покинуть?» – «Мы постережем».

Словом: гости дали Марье денег, она пошла, а, пришедши назад, нашла одного меня, а коляска с учтивыми гостьми пропала, а с ними вместе не стало и сына моего Никандра.

– Ясно все! Они украли его, – закричал я таким голосом, что Марья задрожала.

– Бог милостив, – сказала она, – может быть, гости уехали, а дитя где-нибудь бродит по деревне. Вить это бывало нередко и прежде. Сохрани, мати божия! неужели-таки гости эти людоеды?

Я бросился на улицу. Бегал, крича везде: «Никандр! сын мой! где ты?» Был во всяком доме, спрашивал у всякого проходящего, у старого и малого. «Не знаю», – был всеобщий ответ.

Наступили сумерки. Нося в душе целый ад, в крайнем изнеможении брел я домой с воплем и стенанием. Конечно, это слабость; но всякий отец, представь себя на моем месте, и он застенает, а если нет, я в глаза скажу ему: «Это не твое дитя, оно есть плод распутства жены твоей. Можно обмануть легковерного мужа, но природу никогда».

В таком состоянии вхожу в дом, и новое несчастие поражает меня новым ужасом. Марья лежала без чувств на полу; Фома и Мавруша плакали, силясь поднять ее. «Что еще за новость?» – сказал я, отступив назад.

Фома отвечал: «Как ушли вы искать молодого князя, Марья плакала, стенала и ломала себе руки. «О! я несчастная, – говорила она. – Может быть, я причиною сей потери! но бог милосерд, он, конечно, сжалится надо мною». Она все еще надеялась и читала молитвы. Но когда услышала ваш стон и голос, она ахнула, упала на пол и умерла». Удар сей отвратил первый, и я не сошел с ума, хотя весьма был к тому близок. Приложив руку к сердцу Марьи, я увидел, что биение его остановилось. «Так! она умерла, надобно поднять ее», – сказал я тихо.

Я сам не понимал чувств своих. Так, я лишился сына! потеря безмерная, но и Марья любила меня с материнскою нежностию. О! как горестна, как плачевна была для меня ночь та! Что значит потеря неверной жены против потери сына? Одна мысль неверности первой есть уже утешение! Но что мог сделать невинный младенец? О! как мучительно было мое положение!

На третий день опустил я тело Марьи в могилу подло почтенного отца моего князя Симона. Я не мог плакать. Бродил днем, подобно ночному привидению. Сколько жид Янька ни утешал меня, но я худо принимал его участие. Так прошло еще несколько дней, как однажды, сидя подгорюнившись, увидел я собранные в углу под лавкою книги мои, по коим я просвещал мою княгиню. Горестное воспоминание растерзало меня. «Мерзкие сочинения! – вскричал я, – да будет терпеть такие же муки во аде ваш сочинитель, как здесь поступлю я с вами. Мавруша! разложи на очаге огонь, да побольше». Меж тем я нагнулся и начал поодиначке таскать их из-под лавки и швырять на пол. Но, о чудо! когда я таким образом тормошил мою избранную библиотеку, рвал, а некоторые книги грыз зубами, слышу – что-то под рукою зазвенело; вытаскиваю и вижу довольно большой кошелек, развязываю, и глаза мои ослепились, золото посыпалось. Я стоял долго, не шевелясь ни одним суставом, как под конец увидел между червонцами маленькую записочку; читаю: «Утешьтесь, князь! я с добрым намерением взял вашего сына!»

«Так! это деньги за моего сына?» – вскричал я в бешенстве и начал сеять червонцами по комнате и топтать ногами. Такая горячность моя продолжалась около получаса; я проклинал похитителя и предавал его во власть целым полчищам бесов; проклинал Феклушу и едва ли не самого себя за свое неразумие. После по обыкновенному ходу природы поуспокоился; холоднокровно сжег свои книги, а там еще холоднокровнее начал собирать раскиданные червонцы. Что делать? Надобно было чем-нибудь утешиться. Я насчитал их с лишком сотню.

Сентябрь месяц был в половине; а я все еще находился в несносном положении, то есть: я уже не плакал (или по крайней мере редко), не рвался, не топал ногами, но и ни в чем не находил удовольствия. Сердце мое было подобно зеркалу, разбитому в тысячу кусков. Хотя каждый из них и представляет часть своего предмета, но все вместе составляют преотвратительную картину. «Нет, – сказал я, – здесь никогда не буду я спокойнее. Эта ленточка приводит на мысль неверную Феклушу, этот пучок васильков – пропавшего сына; эта трость и прочие безделушки напоминают об отце и Марье, которые уже в могилах. Нет, не останусь здесь более. Пойду, куда провидение управит шаги мои. Сноснее страдать между людьми, не знающими тому причины, страдать под небом незнакомым, где не ощущал я никаких радостей в жизни».

Утвердясь в сей мысли, взял я лист бумаги, перо и написал следующее письмо:


«Любезнейший мой друг, Янька Янкелиович! Я не могу жить в сей деревне, ибо несчастлив; а мысль о прежних счастливых днях, здесь проведенных, делает меня еще несчастнее. Я намерен удалиться и, может быть, надолго. Не иду прощаться с тобою, ибо знаю, ты станешь удерживать; я не соглашусь ни за что, а это больше еще обоих нас опечалит. Итак, прости, Янька, великодушный друг мой! У меня остаются два домика, а один с небольшими приборами; поле, огороды и достаточный запасец в хлебе и прочем, – всё тебе оставляю. Если Фома и Мавруша захотят служить и тебе, хорошо; если вздумают отойти, отпусти и награди. Это письмо, я других форм не знаю, будет перед всею деревнею и даже, если нужда потребует, перед всяким судом утвердительною бумагою, что я оставляю тебе все свое имение; ибо уверен, что, когда возвращусь, ты со мною поделишься. Такой доверенности не сделал бы я никому. Ты, может быть, любопытен знать, куда я пойду отсюда? И сам, право, не знаю, однако намерен пробраться к столице. Деньги у меня есть, и на первый случай довольно. Прости, мой верный друг, прости, Янька!

Князь Гаврило Симонович

княж Чистяков».


Запечатав письмо и сделав надпись, я оделся по-дорожному. Уклал в небольшую сумку белье, кое-что из платья и позвал Фому.

– Друг мой, – сказал я, – сегодня иду в ближнюю деревню к приятелю и, может быть, пробуду там дня два-три. Мне нужно успокоение.

– О! конечно, – сказал Фома весело, – это правда, ваше сиятельство! Я заложу лошадь и вместе…

– Нет! ты оставайся; дома не без дела, а я пойду пешком. Завтра поутру отнеси это письмо к жиду Яньке; смотри ж не забудь, – оно очень важное.

Устроя таким образом все, я вышел; несколько минут плакал на кладбище, прощаясь с могилами родительскими. Будучи в поле, сто раз оглядывался к деревне, которая синелась вдали, быв освещаема последними лучами заходящего солнца. Начало смеркаться. Я еще оглянулся и протянул к ней руки с плачем. «Простите, смиренные мои хижины, простите, добрые друзья и прислужники, простите, могилы отца моего и князя Сидора, моей матери и Марьи. Прости всё!»

Густой туман пал на деревню, Я обтер слезы, отворотился и пошел далее, закрыв глаза руками.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I

Объяснение сочинителя

Несколько раз в первой части сего сочинения обещал я читателям пояснить некоторые места; а другие, и без моего обещания, того требуют. Хотя сочинители вообще, а особливо журналисты, не всегда исполняют свои обещания и мало тревожатся, слыша за то осуждения и даже ругательства, однако уверены, что они делают то или по забывчивости, или не зная и сами, как сделать яснее, что воображение их первоначально произвело темным. Поясняя одно обстоятельство, они затемняют другое; делая одну мысль, одно происшествие праводоподобнее, неприметно наводят недоверчивость к другим. Словом: сочинители бывают из доброй воли в таких иногда хлопотах, как стряпчие, распутывая за деньги самое ябедническое дело. Но как еще у меня благодаря бога до того не дошло, – то и намерен спокойно приняться теперь за объяснения.

Во-первых, думаю, некоторым покажется очень сомнительно, что Иван Ефремович так легко мирится всегда с женою и дочерьми, приметя их небольшие непристойности. Соглашаюсь, что тут прекрасный случай открывался мне в лице г-на Простакова наделать множество превосходных нравоучений, разругать без пощады развратность нынешних нравов, когда сыновья и дочери дерзают любить без ведома родителей, чего в старые времена – упаси, боже! и не слыхано. Правда, государи мои: это было бы очень кстати, и я сделал бы, может быть, решась на то, недурно, и именно не упустил бы того из виду, если б писал комедию или трагедию; – но как я мог решиться, описывая жизнь почтенного старца, налгать на него такую небылицу? Он сам того не делал. В нем доброта и чувствительность сердца были в таком высоком степени, что иногда подходили к детской слабости. Его один и тот же бездельник мог обмануть тысячу раз. Он замечал то, – ибо умен был от природы и довольно учен от чтения книг. На один миг рассерживался, но не более. Стоило только наморщить брови и сделать вид нуждающегося человека, Иван Ефремович невольным движением хватался за кошелек свой и отдавал, что мог, думая: «Авось человек этот на сей раз меня не обманывает!» По такому точно побуждению он думал, что довольно одного его родительского взора, а в случае большой надобности – слова или двух, чтоб дочерям своим и жене показать непристойность какого-либо поступка. Он был уверен, что они хорошо его понимали, чувствовали одно, – и совершенно успокоивался. Сверх того, Маремьяна Харитоновна довольно, кажется, сделала разительное наставление на щеках Елизаветы, такой нежной, такой чувствительной!

Другое сомнение читателя не меньше важно. Все видели, что князь Гаврило Симонович родился в деревне, воспитан в самом бедном состоянии, оставил родину, правда, хотя не без денег, но тому уже прошло двадцать лет. Неужели он ото ста червонцев мог что-нибудь сохранить у себя, проживая такое долгое время без всякой посторонней помощи? Это невозможно; да и все не забыли еще, в каком виде за несколько месяцев появился он в доме господ Простаковых. Откуда ж, из каких достатков мог он дать Никандру пятьдесят червонцев? Сверх того, он сам объяснился, что не все отдал, а только поделился. Следовательно, у него должно еще остаться по крайней мере столько же.

На страницу:
12 из 13