bannerbanner
Крушение власти и армии. (Февраль-сентябрь 1917 г.)
Крушение власти и армии. (Февраль-сентябрь 1917 г.)

Крушение власти и армии. (Февраль-сентябрь 1917 г.)

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

Крайне интересно сопоставить это положение с тем, в котором находилось командование армиями нашего могущественного тогда врага. Людендорф – 1-й генерал-квартирмейстер германской армии, говорит[53]:


«В мирное время, имперское правительство обладало полною властью над своими ведомствами… С началом войны, министрам трудно было привыкнуть видеть в главной квартире власть, которую грандиозность дела заставляла действовать с тем большей силой, чем ее меньше было в Берлине. Я бы хотел, чтобы правительство отдало себе отчет в этом, настолько простом положении… Правительство шло своим собственным путем, и для удовлетворения пожеланий главной квартиры не поступилось никогда ни одним своим намерением. Наоборот, оно пренебрегало многим, что мы считали необходимым в интересах ведения войны»…


Если к этому прибавить, что в марте 1918 года с трибуны рейхстага Гаазе с большим основанием говорил: «Канцлер – это не более как вывеска, прикрывающая военную партию. Фактически правит страной Людендорф», – то станет понятным, какою огромною властью считало необходимым обладать немецкое командование для выигрыша мировой войны.

Я нарисовал общую картину Ставки, ко времени вступления моего в должность начальника штаба. Учтя всю создавшуюся обстановку, я поставил себе главными целями: для сохранения в русской армии способности хотя бы к удержанию восточного фронта мировой борьбы, препятствовать всемерно разрушающим ее течениям, и поддержать права, власть и авторитет Верховного главнокомандующего.

Предстояла лояльная борьба. В этой борьбе, продолжавшейся всего два месяца, вместе со мною приняли участие почти все отделы Ставки.


Глава IX. Мелочи жизни в Ставке

Я приведу несколько мелких, но характерных штрихов из жизни и быта Ставки, чтобы более к ним не возвращаться.

Губернский город Могилев – небольшой, тихий, наполовину еврейский – стал сосредоточием военной жизни страны. И в Ставке, и в обществе с первых же дней полушутя, полусерьезно говорили о провиденциальном наименовании города: Могилев – могила… Императорский двор, поместившийся в небольшом губернаторском доме, был обставлен чрезвычайно скромно, и присутствие его выдавали разве только усиленная охрана и паспортные затруднения. Со времени вступления на пост Верховного – генерала Алексеева, эта патриархальная простота достигла еще больших размеров: всякий церемониал отменен, наружная тайная охрана была снята; у входа в губернаторский дом стояли парные часовые, в вестибюле – дежурный жандарм и далее… зачастую до самой спальни Верховного Главнокомандующего можно было пройти, не встретив ни одной живой души.

Вообще, в связи с общим тревожным положением, солдатскими бунтами в Орше, Брянске и на ближайших железнодорожных станциях, беспорядками в проходивших через Могилев эшелонах и аграрными волнениями в уездах, – положение Ставки было по меньшей мере оригинальным. В Могилеве не было решительно никакой вооруженной силы для защиты Ставки. Единственная строевая часть – Георгиевский батальон, в силу своего особенного прошлого[54], старался подчеркнуть свою «революционность» будированием, иногда неповиновением. Генерал Алексеев имел возможность вызвать в Ставку какую-либо сохранившуюся часть, но не хотел этого делать, ввиду подозрительности Петрограда. Все прочие команды, главным образом технические, были недисциплинированы, распущены и представляли прямые очаги брожения.

В Могилеве еще до моего приезда образовались два комитета: солдатский комитет Могилевского гарнизона из представителей мелких частей, не причисленных к Ставке, и всякого рода дезертиров, и солдатско-офицерский комитет Ставки. Первый, к которому потом примкнули самозванные рабочие и крестьянские представители, при главном участии еврея-дезертира, именовавшего себя прапорщиком Гольманом, терроризовал губернские, уездные власти и городское самоуправление, которое покорно подчинялось его нелепым демагогическим требованиям, предоставляя даже в его распоряжение городские суммы. Губернский комиссар и прокурор не решались противодействовать комитету. Ставка выслала Гольмана, но скоро он вернулся с мандатом Петроградского Совета и при молчаливом одобрении министерства внутренних дел продолжал свою деятельность – сравнительно скромно при нас, с большой наглостью при оказывавшем ему всякие знаки внимания Брусилове, пока наконец, перед корниловским выступлением, не был посажен в тюрьму.

Солдатский комитет Ставки возник вскоре после переворота, и с согласия Алексеева к нему примкнули офицеры, чтобы своим участием дать надлежащий тон, и сдерживать в определенных рамках солдатские настроения. Вначале это как будто удавалось. И стоявшие во главе комитета полковники Значко-Яворский и Сергиевский, с которыми я беседовал еще по пути в Ставку, были полны иллюзий о возможности «плодотворной работы комитета». Скоро надежды рухнули, оба полковника вышли из состава президиума, а комитет стал трибуной для агитации против начальства, вмешиваясь в вопросы местных ставочных назначений, службы, быта, вынося и опубликовывая свои постановления – подчас вызывающие, оскорбительные, деморализующие. Даже прислуга офицерского собрания Ставки, поддержанная комитетом, сместила эконома и ввела некоторые ограничения во времени, распорядке и меню без того неважного офицерского стола. Правда, разгон части будирующей прислуги, вызвавший протесты и осложнения, несколько исправил дело.

Это солдатское засилие не встречало сколько-нибудь сильного противодействия. Комитет вынес, например, постановление, чтобы шоферы не смели возить начальствующих лиц на прогулку, а возили только по службе. Алексеев говорит мне как-то:

– Хорошо бы поехать за город, отдохнуть, погулять в лесу – там есть чудная аллея. Да противно с этими господами…

Он мог, конечно, ехать куда угодно, но ему действительно было противно, и Верховный Главнокомандующий лишал себя столь заслуженного и столь необходимого отдыха, под влиянием комитетского постановления.

Комитет постановил: удалить с должности коменданта главной квартиры генерала С. Я категорически отказал, и комитет решил применить в отношении его вооруженную силу. Ген. Алексеев, узнав об этом, пришел в негодование, в каком мне редко приходилось его видеть.

– Пусть попробуют. Я сам пойду туда. Возьму взвод полевых жандармов и перестреляю этих…

Произвести испытание верности полевой жандармерии не пришлось. С. сам умолял не оставлять его в должности и отпустить: «Бог знает, чем это все кончится»…

К сожалению, в комитетской практике были, хотя и редко, случаи, когда офицеры Ставки не оказывались на высоте своего положения, и постановления комитета, недопустимые юридически, были по существу правильны. Это обстоятельство осложняло мою позицию: кара виновных истолковывалась не как признание факта преступления, а как признание авторитета комитета.

Непротивление было всеобщее. Тяжело было видеть офицерские делегации Ставки, во главе с несколькими генералами, плетущиеся в колонне манифестантов, праздновавших 1-ое мая, – в колонне, среди которой реяли и большевистские знамена, и из которой временами раздавались звуки интернационала… Зачем? Во спасение Родины или живота своего?

Не лучше обстояло дело сношений с центром. На целый ряд обращений – министерства, особенно внутренних дел и юстиции, не давали вовсе ответа. Военное министерство оказало такое, например, удивительное невнимание: я трижды просил об установлении содержания Верховному главнокомандующему, так как в законе оно определялось лишь формулой «по особому Высочайшему повелению».

Так и не ответили; и генералу Алексееву мы выдавали содержание по прежней должности – начальника штаба, до самого его ухода… И только через два месяца после ухода, уже в конце июля, правительство соблаговолило назначить ему содержание в размере… 17 тысяч рублей в год.

Быть может, все это многим покажется неинтересным, все это мелочи… Но мне необходимо было коснуться этих мелочей, чтобы выяснить, какая тягостная, пошлая, принижающая атмосфера царила в повседневной жизни Ставки – этого центра мозга, воли и работы великой армии.

В более или менее одинаковом со Ставкой положении были штабы фронтов и армий.

Я ни на одну минуту не верил в чудодейственную силу солдатских коллективов, и потому принял систему полного их игнорирования. Думаю, что это было правильно, ибо оба могилевские комитета начали понемногу хиреть и терять интерес в среде, вызвавшей их к жизни.

Так шли дни за днями.

К часу мы с Михаилом Васильевичем ходили в собрание завтракать, к 7-ми обедать. В собрании вечная толчея. Благодаря гучковским проскрипционным спискам, деятельности комитетов и «голосу народа», в Ставку хлынула масса генералов – уволенных, смещенных, получивших «недоверие». Много таких, которые при старом режиме были отставлены или оставались в тени, и теперь надеялись пробить себе дорогу. У всех наболело в душе, все требовали исключительного внимания к своим переживаниям – быть может заслуженного – но безбожно отнимавшего время у Верховного и у меня, и парализовавшего нашу работу.

Петроградский совет получал, очевидно, сведения об этом «контрреволюционном съезде», и волновался. Мне было и смешно, и грустно: в том огромном калейдоскопе «бывших», который прошел тогда перед моими глазами, я видел самые разнородные чувства и желания, но очень мало стремления к действенному протесту и борьбе.

Приезжало много прожектёров с планами спасения России. Был у меня, между прочим, и нынешний большевистский «главком», тогда генерал, Павел Сытин. Предложил для укрепления фронта такую меру: объявить, что земля – помещичья, государственная, церковная – отдается бесплатно в собственность крестьянам, но исключительно тем, которые сражаются на фронте.

– Я обратился – говорил Сытин – со своим проэктом к Каледину, но он за голову схватился: «что вы проповедуете, ведь это чистая демагогия!..»

Уехал Сытин без земли и без… дивизии. Легко примирился впоследствии с большевистской теорией коммунистического землепользования.

Начало съезжаться также множество рядового офицерства, изгоняемого товарищами-солдатами из частей. Они приносили с собой подлинное горе, беспросветную и жуткую картину страданий, на которые народ обрек своих детей, безумно расточая кровь и распыляя силы тех, кто охранял его благополучие.


Глава X. Генерал Марков

Обязанности генерал-квартирмейстера Ставки были настолько разносторонни и сложны, что пришлось создать, по примеру иностранных армий, должность второго генерал-квартирмейстера, выделив первому лишь ту область, которая непосредственно касалась ведения операций.

На новую должность я пригласил генерала С. Л. Маркова, который связал свою судьбу неразрывно с моею до самой своей славной смерти во главе добровольческой дивизии; дивизия эта с честью носила потом его имя, ставшее в Добровольческой армии легендарным.

Война застала его преподавателем академии генерального штаба; на войну он пошел в составе штаба генерала Алексеева, потом был в 19-ой дивизии, и наконец, попал ко мне, в декабре 1914-го года, в качестве начальника штаба 4-ой стрелковой бригады, которой я тогда командовал.

Приехал он к нам тогда в бригаду, никому не известный и нежданный: я просил штаб армии о назначении другого. Приехал и с места заявил, что только что перенес небольшую операцию, пока нездоров, ездить верхом не может, и поэтому на позицию не поедет. Я поморщился, штабные переглянулись. К нашей «запорожской сечи», очевидно, не подойдет – «профессор»[55]…

Выехал я со штабом к стрелкам, которые вели горячий бой впереди города Фриштака. Сближение с противником большое, сильный огонь. Вдруг нас покрыло несколько очередей шрапнели.

Что такое? К цепи совершенно открыто подъезжает в огромной колымаге, запряженной парой лошадей, Марков – веселый, задорно смеющийся.

– Скучно стало дома. Приехал посмотреть, что тут делается…

С этого дня лед растаял, и Марков занял настоящее место в семье «железной» дивизии.

Мне редко приходилось встречать человека, с таким увлечением и любовью относившегося к военному делу. Молодой[56], увлекающийся, общительный, обладавший даром слова, он умел подойти близко ко всякой среде – офицерской, солдатской, к толпе – иногда далеко не расположенной – и внушать им свой воинский символ веры – прямой, ясный и неоспоримый. Он прекрасно разбирался в боевой обстановке, и облегчал мне очень работу.

У Маркова была одна особенность – прямота, откровенность и резкость в обращении, с которыми он обрушивался на тех, кто, по его мнению, не проявлял достаточно знания, энергии или мужества. Отсюда – двойственность отношений: пока он был в штабе, войска относились к нему или сдержанно (в бригаде) или даже нетерпимо (в ростовский период Добровольческой армии). Но стоило Маркову уйти в строй, и отношение к нему становилось любовным (стрелки) и даже восторженным (добровольцы). Войска обладали своей особенной психологией: они не допускали резкости и осуждения со стороны Маркова – штабного офицера; но свой Марков – в обычной короткой меховой куртке, с закинутой на затылок фуражкой, помахивающий неизменной нагайкой, в стрелковой цепи, под жарким огнем противника – мог быть сколько угодно резок, мог кричать, ругать, его слова возбуждали в одних радость, в других горечь, но всегда искреннее желание быть достойными признания своего начальника.

Вспоминаю тяжелое для бригады время – февраль 1915 г. в Карпатах[57]… Бригада, выдвинутая далеко вперед, полукольцом окружена командующими высотами противника, с которых ведут огонь даже по одиночным людям. Положение невыносимое, тяжкие потери, нет никаких выгод в оставлении нас на этих позициях, но… соседняя 14 пехотная дивизия доносит в высший штаб: «кровь стынет в жилах, когда подумаешь, что мы оставим позицию и впоследствии придется брать вновь те высоты, которые стоили нам потоков крови»… И я остаюсь. Положение, однако, настолько серьезное, что требует большой близости к войскам; полевой штаб переношу на позицию – в деревню Творильню.

Приезжает, потратив одиннадцать часов на дорогу по непролазной грязи и горным тропам, граф Келлер – начальник нашего отряда. Отдохнул у нас.

– Ну теперь поедем осмотреть позицию.

Мы засмеялись.

– Как «поедем»? Пожалуйте на крыльцо, если только неприятельские пулеметы позволят…

Келлер уехал с твердым намерением убрать бригаду из западни.

Бригада тает. А в тылу – один плохенький мостик через Сан. Все в руках судьбы: вздуется бурный Сан или нет. Если вздуется – снесет мост, и нет выхода.

В такую трудную минуту тяжело ранен ружейной пулей командир 13 стрелкового полка, полковник Гамбурцев, входя на крыльцо штабного дома. Все штаб-офицеры выбиты, некому заменить. Я хожу мрачный из угла в угол маленькой хаты. Поднялся Марков.

– Ваше Превосходительство, дайте мне 13-й полк.

– Голубчик, пожалуйста, очень рад!

У меня самого мелькала эта мысль. Но стеснялся предложить Маркову, чтобы он не подумал, что я хочу устранить его от штаба. С тех пор со своим славным полком Марков шел от одной победы к другой. Заслужил уже и георгиевский крест, и георгиевское оружие, а Ставка 9 месяцев не утверждала его в должности – не подошла мертвая линия старшинства.

Помню дни тяжкого отступления из Галиции, когда за войсками стихийно двигалась, сжигая свои дома и деревни, обезумевшая толпа народа, с женщинами, детьми, скотом и скарбом… Марков шел в арьергарде и должен был немедленно взорвать мост, кажется через Стырь, у которого столпилось живое человеческое море. Но горе людское его тронуло, и он шесть часов еще вел бой за переправу, рискуя быть отрезанным, пока не прошла последняя повозка беженцев.

Он не жил, а горел в сплошном порыве.

Однажды я потерял совсем надежду увидеться с ним… В начале сентября 1915 г., во время славной для дивизии первой Луцкой операции, между Ольшой и Клеванью, левая колонна, которою командовал Марков, прорвала фронт австрийцев и исчезла. Австрийцы замкнули линию. Целый день не было никаких известий. Наступил вечер. Встревоженный участью 13-го полка, я выехал к высокому обрыву, наблюдая цепи противника и безмолвную даль. Вдруг издалека, из густого леса, в глубоком тылу австрийцев, раздались бравурные звуки полкового марша 13-го стрелкового полка. Отлегло от сердца.

– В такую кашу попал – говорил потом Марков, – что сам чёрт не разберет – где мои стрелки, где австрийцы; а тут еще ночь подходит. Решил подбодрить и собрать стрелков музыкой.

Колонна его разбила тогда противника, взяла тысячи две пленных и орудие, и гнала австрийцев, в беспорядке бегущих к Луцку.

Человек порыва, он в своем настроении иногда переходил из одной крайности в другую. Но когда обстановка слагалась действительно отчаянно, он немедленно овладевал собою. В октябре 1915г., 4-ая стрелковая дивизия вела известную свою Чарторийскую операцию, прорвав фронт противника на протяжении 18 верст, и на 20 с лишним верст вглубь. Брусилов, не имевший резервов, не решался снять войска с другого фронта, чтобы использовать этот прорыв. Время шло. Немцы бросили против меня свои резервы со всех сторон. Приходилось тяжко. Марков, бывший в авангарде, докладывает по телефону:

– Очень оригинальное положение. Веду бой на все четыре стороны света. Так трудно, что даже весело стало.

Только один раз я видел его совершенно подавленным, когда весною 1915 г. под Перемышлем он выводил из боя остатки своих рот, весь залитый кровью, хлынувшей из тела стоявшего рядом командира 14-го полка, которому осколком снаряда оторвало голову.

Никогда не берег себя. В сентябре 1915 г. дивизия вела бой в Ковельском направлении. Правее работала наша конница, подвигавшаяся нерешительно, и сбивавшая всех нас с толку маловероятными сведениями о появлении значительных сил противника против ее фронта на нашем берегу Стыри. Маркову надоела эта неопределенность. Получаю донесение:


«Съездил вдвоем с ординарцем попоить лошадей в Стыри; вплоть до Стыри нет никого – ни нашей конницы, ни противника.»


Представил его за ряд боев в чин генерала – не пропустили: «молодой». Какой большой порок молодость!

Весною 1916 г. дивизия лихорадочно готовилась к Луцкому прорыву. Сергей Леонидович не скрывал своего заветного желания:

– Одно из двух: деревянный крест или Георгий 3 степени.

Но Ставка после многократных отказов заставила его принять «повышение» – повторную должность начальника штаба дивизии[58].

Я простился с Марковым следующими словами приказа:


«В тяжелые дни Творильни полковник Марков принял 13-й стрелковый полк.

С тех пор, сроднившись с ним, в течение более года с высокой доблестью, самоотверженно и славно провел его через Журавин, Зубовецкий лес, Мыслятычи, по крестному пути отхода армий, через Дюксин, Олешву, Новоселки, Должицу и Будки.

Нам всем и памятны, и дороги эти имена. С чувством искреннего сожаления расставаясь со своим сотрудником (по штабу), соратником и другом, желаю ему на новом фронте признания, счастья и удачи».


Пробыв несколько месяцев на Кавказском фронте, где Марков томился от безделья, и затем лектором в открывшейся тогда Академии, он вновь вернулся в армию, и революция застала его в должности генерала для поручений при командующем 10-ой армией.


* * *

Интересны отрывочные заметки, сделанные им в это время в дневнике.

В них отражаются те внутренние переживания, и то постепенное изменение настроения, которые во многом переживало одинаково с ним русское офицерство.


1 Марта. «Был у Горбатовского[59]. Говорили о событиях в Питере. Дай Бог успеха тем, кто действительно любит Россию. Любопытна миссия Иванова[60]…

3, 4 Марта. «Все отодвинулось на второй план, даже война замерла. Телеграмма за телеграммой рисуют ход событий. Сначала все передавалось под сурдинку, затем громче и громче. Эверт[61] проявил свою обычную нерешительность, задержав ответ Родзянке. Мое настроение выжидательное, я боюсь за армию, меня злит заигрывание с солдатами, ведь это разврат, и в этом поражение. Будущее трудно угадать, оно трезво может разрешиться (если лишь) когда умолкнут страсти. Я счастлив буду, если Россия получит конституционно-монархический строй, и пока не представляю себе Россию республикой».

5 Марта. «Написал статью для „Армейского вестника“, и ее приняли как приказ по армии. Все думы, разговоры и интересы свелись к современным событиям. Наша поездка на вокзал; говорил с толпой на дебаркадере; все мирно, хорошо…

6 Марта… «Все ходят с одной лишь думой – что-то будет? Минувшее все порицали, а настоящего не ожидали. Россия лежит над пропастью, и вопрос еще очень большой – хватит ли сил достигнуть противоположного берега.

7, 9 Марта. «Все то же. Руки опускаются работать. История идет логически последовательно. Многое подлое ушло, но и всплыло много накипи. Уже в № 8 от 7-го марта „Известий Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов“ появились постановления за немедленное окончание войны. Погубят армию эти депутаты и советы, а вместе с ней и Россию.»

10 Марта… «Получено приказание выехать в Минск для поездки в Брянск. Мое первое выступление перед толпой.»

11 Марта. «В Брянске волнуется гарнизон, требуют от меня привести его в порядок»…

12 Марта. «Еду вместе с Большаковым, он член петербургского совета р. и. с. депутатов.»


В Брянске вспыхнул военный бунт среди многочисленного гарнизона, сопровождавшийся погромами и арестами офицеров. Настроение в городе было крайне возбужденное. Марков многократно выступал в многочисленном совете военных депутатов, и после бурных, страстных и иногда крайне острых прений, ему удалось достигнуть постановления о восстановлении дисциплины, и освобождении 20 арестованных. Однако после полуночи, несколько вооруженных рот двинулись на вокзал для расправы с Марковым, Большаковым и арестованными. Толпа бесновалась. Положение грозило гибелью. Но находчивость Маркова спасла всех. Он, стараясь перекричать гул толпы, обратился к ней с горячим словом. Сорвалась такая фраза:

– …Если бы тут был кто-нибудь из моих железных стрелков, он сказал бы вам, кто такой генерал Марков!..

– Я служил в 13-м полку – отозвался какой-то солдат из толпы.

– Ты?..

Марков с силою оттолкнул нескольких окружавших его людей, быстро подошел к солдату и схватил его за ворот шинели.

– Ты? Ну так коли! Неприятельская пуля пощадила в боях, так пусть покончит со мной рука моего стрелка…

Толпа заволновалась еще больше, но уже от восторга. И Марков с арестованными при бурных криках «ура» и аплодисментах толпы уехал в Минск.

Возвращаюсь к дневнику.


18 Марта… «Приняли все радушно[62], я, оказывается, уже избран почти единогласно в наш офицерский комитет»…

19 Марта… «организуем офицерско-солдатский комитет штаба Х-й армии и местного гарнизона. После обеда первое собрание совета, в который я попал в числе шести единогласно»…


Далее говорится о непрестанной работе во всяких советах и комитетах.


24 Марта. «…Приезд полковника Кабалова, которому, вместе с князем Крапоткиным, было выражено недоверие 133 дивизией… Возвращение членов Думы с позиций к нам. Отказ двух эшелонов 445-го полка ехать на позицию: „воевать хотим, а на позицию не желаем, дайте отдых месяц, два“. До двух часов ночи уговаривал и разговаривал»…

26 Марта. «События во 2-ом Кавказском корпусе, отказ 2-ой кавказской гренадерской дивизии стать на позицию, смещение Мехмандарова, начальника дивизии, и его наштадива»[63].

30 Марта. «Спокойное, плодотворное заседание армейского съезда до глубокой ночи. В перерыве, до обеда, я собрал лишь председателей всех наших комитетов, и мы выслушали доклад офицеров, приехавших или бежавших из частей 2-ой кавказской гренадерской дивизии. Возмутительная история, вера колеблется, это начало разложения армии».

31 Марта. «Вместо Минска, куда меня приглашали на митинг в качестве оратора, поехал по приказанию Командарма во 2-ой кавказский корпус. Видел Бенескула, принявшего управление корпусом из рук прапорщика Ремнева[64]. Затем отправился в Залесье, где был собран корпусный комитет 2 кавк. к-са… Получил от него полное осуждение роли Ремнева и 2-ой кавк. грен. дивизии… Ушел при криках овации по моему адресу…»

2 Апреля. «Утром узнал о самоубийстве ген. Бенескула. Днем Головинский сказал мне, что офицеры штаба 2-го кавк. корпуса обвиняют меня в этом, и что они решили написать три письма одинакового содержания ген. Мехмандарову, мне и г-же Бенескул, давая последней право напечатать письмо в газетах. Мне первый раз в жизни сказали, что я убийца. Не выдержал, сделалось дурно, самосознание говорит, что и я виновен. Не надо мне было говорить Бенескулу о некорректности его принятия корпуса из рук прапорщика Ремнева. Я должен был знать его слабость духа, воли, его мягкость. Вечером собрались все наши комитеты и многочисленная публика; я пришел, и заявив, что я убийца, просил судить меня. Через несколько времени за мной прибежали офицеры и солдаты, с просьбой выслушать их постановление. Мое появление, чтение постановления, в котором говорилось, что я поступил, как честный солдат и генерал, и мой уход – сплошная овация всего собрания. И все же, это великий урок на будущее».

На страницу:
8 из 10