
Петербургские трущобы. Том 1
– Ах они, ироды лютые! Да это что ж такое? да я первый хошь под присягу пойду, потому – могу улику налицо предоставить. Коли надо – я для этого дела непрочь, не отступлюся, значит. Верно! Так точно вы, сударь, теперчи начальству об эфтим самом объявку подайте, что Селифан, мол, Ковалев так и так, заявить, значит, может. И барыню-то вашу я в лицо признаю, коли покажут мне ее, да и господина-то энтого самого не позабыл еще: рожа-то, хоша и под вечер было дело, а памятна-таки, потому – что дворники, что извозчики – на это самое дело больно горазды, на рожи-то, значит, уж это служба наша, почитай, такая.
На прощанье Бероев, не разбирая, сунул дворнику в руку первую попавшуюся ассигнацию, на которую тот поглядел с видимым замешательством, но не без внутреннего удовольствия.
– Это вы что же, сударь?.. Это уж лишнее… Я, значит, не для того, а по совести, как есть, так и говорю, а депозитку еще не за што бы пока жаловать вам…
Селифан немножко ломался, желая для виду и амбицию свою несколько показать.
– Ну, брат, бери! – откликнулся Бероев, взволнованный нетерпением и радостью неожиданной надежды. – Ты ведь мне точно гору какую с плеч свалил… Только спасай, бога ради! Поддержи меня! Покажи все, как знаешь, по правде!..
– Да уж насчет эфтих делов будьте без сумления, мы и без денег постоим… барин-то вы, вижу я, хороший – ну, и, значит, конец!.. Уж я энту сволочь, голланку-то, допеку, потому скареда ехидная: николи-то с нее, каков он гривенник есть – так и того-то, почитай, не увидишь, хошь бы в самый великий праздник Христов! А за депозитку, значит, коли уж вам охота такая, благодарствуем. Выпьем малость самую за вашу милость, дай бог здоровья!..
И дворник с поклонами проводил его за ворота.
Бероев, прыгнув в санки первого случившегося извозчика, отправился немедля в часть – передать приставу вновь собранные сведения и порадовать жену доброю надеждою. Он был слишком взволнован в эту минуту, которая казалась ему целым веком, от нетерпения разъяснить поскорей всю истину запутанного дела.
Дворник постоял у ворот, поглядел ему вслед, потом развернул ассигнацию.
– Иш ты – синяга![299] – не без удовольствия мотнул он головою. – Чудак, шальной барин-то какой, синягу, почитай, ни за что отвалил. Ну, да ведь и то – теперичи, значит, в часть меня тягать станут, от дела свово отбивать – так оно за труды ништобы. Да гляди, потом и сотнягу, может, отвалит, коли покажу, значит, как оно есть по совести – это, стало быть, на руку нам!.. Синяга!.. Эко дело какое! Надо быть, горе-то не свой брат… Пойти нешто в харчешку, хлебнуть малость за его здоровье… Право, пойти бы!.. Можно!..
И он, махнув рукою, весело зашагал по направлению к ближайшей харчевне.
XIX
ХЛЕБОНАСУЩЕНСКИЙ И КОМПАНИЯ ПОРЮТ ГОРЯЧКУ
И – расприкрасная столица,Славный город Питинбрюх;Шел по Невскому прошпехтуСам с перчаткой рассуждал! –пошатываясь, выводил залихватские нотки дворник Селифан Ковалев, возвращаясь к своим воротам из харчевни, около часу спустя по уходе Бероева.
У ворот повстречался он с Рахилью, которая шла из мелочной лавки с какими-то покупками в руках и остановилась, посмеиваясь на веселый вид захмелевшего Селифана.
– Ты чего это, песья дочка?.. а?.. Ты что? Для че бельмы-то вылущила на меня?.. Хмелен я? Ну, так что ж, что хмелен? Слаб человек, грешен человек – потому, значит, я пьян… А вам смешно?.. Вот погоди, завтра же вместе с голланкой твоей – обеих к Исусу потянут – так ты там зубы-то поскаль!
– Куда-а? – ухмыльнулась, прищурясь на него, Рахиль.
– А туда, где тебе Кузьмину тещу покажут да попотеть заставят – в часть, значит, к следственному. Аль забыла, как намедни звали?
– Зачем в часть? – недоверчиво спросила Рахиль.
– А там уж обозначится зачем!.. Там ужо доведают, куда вы с голланкой ребенка-то скрали.
– Какого ребенка?
– А того, что барынька-то у вас на спитании оставила.
По лицу Рахили пробежало беспокойное облачко.
– Чего похмырилась?.. Аль не вкусно?.. Ась? – продолжал меж тем Селифан, загораживая ей дорогу. – Ты думаешь, вам оно с рук так и сойдет? Нет, брат, шалишь! Поперхнешься!.. Неповинного человека не моги запорочить! Правда-то божья выплывет!.. Вы думаете, там ваших делов никто и не знает? Ан, нет, врешь, шельма! – я знаю: Селифан Ковалев и докажет значит!
– Что ты знаешь-то? Ну, что ты знаешь? пьяная твоя рожа, – беспокойно наступала на него Рахиль.
– А то и знаю, что у вас ребенок был, а теперь нетути, а ты его со двора снесла, а теперича перед следственным обе зарекаетесь: знать, мол, не знаем. А мне оно известно, я на вас, иродов-кровопивцев, и докажу начальству, потому – барин-то добрый – вона, синягу ни за што дал… а от вас, каков он гривенник есть – и того не жди!.. А я выпил, дай бог ему здоровья… и сам завтра с вами пойду… Вот оно что!..
Хмельной Селифан долго еще бормотал на эту тему, только уже сам с собою, потому что Рахиль после этих слов озабоченно и поспешно шмыгнула мимо его – поскорей сообщить своей барыне, что дворник, мол, болтает недоброе что-то.
У страха глаза велики. Акушерка, выслушав и раза три внимательно переспросив свою служанку во всей подробности – насколько та могла передать ей разговор свой, – очень встревожилась и немедленно послала ее к дворнику, с поручением, чтобы тотчас залучить его к себе на квартиру. Ей хотелось самой разузнать от него, в чем дело, и задобрить какою-нибудь подачкою. Она высунулась в форточку – дворник бродил себе по двору и все еще бормотал про гривенник и синягу.
– Селифанушка! А Селифанушка! Подымись-ко сюда, голубчик!
– Для че вам?
– Надо… Подымись, я тебя чайком попою…
– Ладно! Теперича так и чайком, а то и гривенника николды не дождешься! Некогда ходить мне по чаям… Вот ужо в части повидаемся!
Маневр не удался. Кулак-баба спешно стала одеваться и, встревоженная, поскакала прямо к великому юристу и практику за надлежащими советами – потому, дело такое, что и ума не приложишь.
Едва успела она, запыхавшись, передать ему всю неясную суть полученного ею известия, которое немало-таки озадачило Полиевкта Харлампиевича, как вдруг туда явился новый, нежданный посетитель.
У Хлебонасущенского екнуло сердчишко чем-то нерадостным.
– Ну, что скажете, милейший мой Кузьма Герасимович?
– Нехорошо-с… дело тово… весьма экстраординарный оборот! – с внушительной важностью шевельнул бровями Пройди-свет-письмоводитель. – Позвольте объясниться конфиденциально-с?
Хлебонасущенский удалился с ним в кабинет.
– Оно, изволите видеть, дела у нас много… – начал ему рассказывать письмоводитель. – Я прихожу нынче в канцелярию после обеда, соснувши этак с часик. Позаняться надо было бумажонками там кой-какими спешными. Вдруг прилетает этта господчик – Бероев-то этот. Гляжу я, словно бы муха его укусила, себя не чует человек от полноты душевной. «Дома, говорит, господин пристав?» – «Уехавши». – «Скоро будет?» – «К ночи, говорю, надо полагать, вернется, а раньше едва ли. Да вам что, говорю, угодно? Ежели какая-нибудь экстренность по делам, то либо написать ему потрудитесь, либо мне, говорю, сообщите для передачи, а мы уж немедленно же и зависящее распоряжение сделаем, коли это важная экстренность». Дал я ему тут письменную принадлежность, а он вот что-с изобразить изволил! Не угодно ли пробежать? – закричал Пройди-свет, вытаскивая из бокового кармана свернутый лист бумаги.
Хлебонасущенский поморщился и стал читать, сначала довольно хладнокровно, но потом руки его невольно дрогнули, и физиономия потеряла всякую приятность, ибо значительно вытянулась и побледнела.
Дело казалось нешуточное. Это было формальным образом изложенное письмо на имя пристава о всех обстоятельствах, узнанных Бероевым от дворника, где между прочим и о Полиевкте Харлампиевиче упоминалось.
– Что же вы теперь намерены делать? – слабо спросил он Пройди-света.
– В ихнюю часть телеграфировать будем, чтобы дворника этого назавтра к допросу представить.
– А нельзя ли как-нибудь сделать отвод этого свидетеля?
– М-м… трудновато-с, – призадумался письмоводитель, потирая палец о палец. – Приметы экипажа вашего явственно обозначены, а также и число посещений, – объяснил он. – Могли, значит, кроме его, еще и другие лица видеть – мелочной сиделец, например, – и ежели на повальном обыске окажется, что точно заприметили этих шведочек, то, я вам доложу-с, – для вашей амбиции мораль подозрительная может произойти. Притом же и вы тогда к следственному делу всенепременно будете притянуты. А эту самую персону, что в гостиной у вас теперь сидит, завтра же арестуют вместе с служанкой и по секретным упрячут. Может, и до сознания доведут; особливо, как ежели дворник уличать-то их станет.
Практик в сильном волнении зашагал по комнате: «Господи! Все было так хорошо устроилось, все ехало, как по маслу, можно сказать, к счастливому финалу приближались. Рубикон перешли, и вдруг – дворник какой-нибудь с этим ослом Бероевым все труды и усилия за один мах похерят. Оскорбительно!»
– Задержите телеграмму! – стремительно повернулся он к Пройди-свету, озаренный новой мыслью.
Тот замялся и, ничего не ответив, только за ухом почесал, с улыбкой весьма сомнительного качества.
– Непременно, во что бы то ни стало, задержите! – настойчиво приступил Полиевкт Харлампиевич, который в эту минуту не без основания сообразил, что в дальнейшем деле, при таковом его обороте, будет страдать уже его собственная шкура, не говоря об остальных, а в том числе и о шкуре князя Шадурского.
– Ну, нет-с, оно довольно затруднительно насчет приостановки! – вздохнул письмоводитель, словно бы после сытного обеда, во всю широкую грудь. – Боже борони, что-нибудь окажется – сам под суд попадешь, – продолжал он, – а у меня – жена да дети, и человек я, к тому же, недостаточный, как вам небезызвестно: так мне-то оно не тово-с…
– Сколько вам надо? – решительно и без всякой уже церемонии спросил его Хлебонасущенский.
Тот замялся: очевидно, хотелось хватить цифру покрупнее.
– Вы уж лучше на этот счет сами извольте почувствовать и сообразить, сколько бы за такое дело можно положить, без обиды, по совести, – ответил он Полиевкту. – Вы мне, например, назначьте, а я, коли мало, скажу: «мало», а коли много, я – «много» скажу. Так мы это дело по чести, промежду себя, и обстроим.
Хлебонасущенский подумал.
– Радужную…[300] желаете? – предложил он.
Пройди-свет упер в него свои глаза, выражавшие очень ясно: «Гусь ты, братец, точно что гусь, да напал-то на лебедя!»
– Желаете? – повторил тот.
– Мало.
– А две – тоже мало?
– Всеконечно-с… Да уж коли сами спросили, стало быть, чувствуете, что мало!
– Ну, а три?
– Мало! – с сокрушенным вздохом опустил он глаза в землю.
– Ну, а четыре?
– М-м… почти что мало, к сожалению: дело рискованное…
– Пять?
– Это будет достаточно.
– Но я нахожу, что пять уже много.
– Взгляды, знаете ли, бывают различны, и мнения разноречивы, – это даже и в английском парламенте случается. А княжеская касса богата: ее пятьсот рублей на бедного человека не разорят, полагаю.
Хлебонасущенский согласился с этим аргументом и заплатил. Он сам очень хорошо сознавал, что последнее сообщение Пройди-света весьма и весьма-таки важно и стоит, пожалуй, даже побольше, чем пятьсот рублей, но не мог не поторговаться, потому таков уж обычай, такова натура. Условились – до утра скрыть бумагу от следственного пристава и, стало быть, отсылку вызова предоставить, обычно формальным образом, на его собственное благоусмотрение. По такому расчету времени у Хлебонасущенского все-таки оставалось немного – даже менее суток; поэтому он немедленно отправился на генеральный совет к ее превосходительству Амалии Потаповне фон Шпильце. Обсудив дело, генеральша в ту же минутку послала за своим вечным фактотумом, Сашенькой-матушкой, мнимой теткой господина Зеленькова, которая по-прежнему продолжала проживать на своем скверном пепелище. Хлебонасущенский, однако, по своей предусмотрительности и осторожности, счел за лучшее уехать ранее прихода этой достойной особы, которой немедленно были сообщены, лично самой Амалией Потаповной, очень важные и секретные инструкции. Результат этих инструкций, равно как и общий результат чрезвычайного совета, читатель узнает непосредственно из глав последующих.
XXX
СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ ПОД НОВОЙ КЛИЧКОЙ
Проснулся наутро Селифан Ковалев часу в пятом и долго сна своего не мог одолеть, к великому неудовольствию водовоза, который, стоя с своей бочкой у ворот, раз восемь уже принимался дергать за ручку дворницкого звонка. Первых четырех Селифан Ковалев и не почувствовал; пятый кое-как отдался в его ухе, на шестом он смутно подумал себе сквозь сон: «Надо быть, звонят», – и на этом вполне справедливом предположении снова было успокоился сном блаженного; но седьмой звонок привел его к сознательному подтверждению предшествовавшей мысли, что точно, мол, звонят.
– Коего черта несет там спозаранок?.. Встать, нешто, отомкнуть ворота, али еще соснуть малость? Пущай его звонится!
Наконец пронзительный звон в осьмой раз вполне уже заставил его проснуться. Вскочил Селифан с горячей лежанки, господа бога мимоходом помянул бормотаньем, почесался, прочухался, и слышит – трещит его головушка, больно трещит: опохмелья, значит, требует.
Пошел он, по утреннему обыкновению, босиком отворять ворота.
– Ты что, леший, не отпираешь? Инда кляча промерзла!
– Трещит, брат, тово…
– Шибко?
– Шибко… не приведи бог, то-ись…
– Зашибся, значит?
– Было дело, по малости…
– Опохмелиться надо…
– Это точно что…
– Пойдем?!
– Никак этого невозможно, потому – рано еще: в фартал надо сбегать в девять часов, панель тоже скребсти, дрова таскать… Опосля фарталу смахаю.
– Эвона, «фартал!»… Нешто, пущай трещит башка до тех-то пор?
– Пущай ее!!.
– Пройдет до девяти-то, буде тово хватишь!
– Никак нет, знаю я в себе эту ризолюцию: хуже, гляди, сделаешь; лучше, как ни на есть обождать; опосля хвачу.
– Ну, шут те дери! Орудуй сам по себе, коли так!
Селифан постоял-постоял, зевнул раз пяток на остром холодке – все-таки трещит окаянная. «Такая, значит, линия и такой предел, что ничего не поделаешь, окромя того, что опохмелиться человеку беспременно надо».
На этом он и порешил сам с собою.
Справил, как быть надо, всю свою должность дворницкую: воды да дров по жильцам натаскал, лестницы кое-где для виду подмахнул, панель поскреб и в квартале совершил обычно-утреннее посещение с книгой да с отметками – а все-таки трещит, проклятая, ничуть не желает затихнуть и похмельную чарку настойчиво требует: просто – моченьки нету, хоть ложись да помирай на месте.
Нечего делать, против линии не пойдешь, – и Селифан Ковалев спустился в преисподнюю ближайшей распивочной, хватил косушку, закусил капустой кислой и вышел с твердым намерением приняться за работу. И точно, принялся – только горит его душа; как ни ретиво старается он грязно-ледяные глыбы с мостовой железным ломом скалывать, а она горит да горит и словно бы все подмывает его: «Не спуститься ли, мол, Селюшка?» – «Нишни, не балуй!» – строго выговаривает он самому себе, а душа и знать не хочет этих строгостей: «Ой, спустимся, Селюшка! ублажимся, голубчик!» Поддался Селифан на это лукаво-сладкое искушенье, и перед обедом снова спустился и снова хватил. «Ведь вот каков человек я есть окаянный! – укоризненно мыслит он сам с собою. – И знаю, что не резонт, что коли побежишь по этой самой дорожке, так и удержу на тебя не будет, а не могу, потому – тянет… Лучше бы уж было не ходить и не пить совсем, чем так-то… Эх, грехи наши тяжкие. Слаб человек, прости господи!..»
Разобрало-таки Селифана, и чувствует он, что на взводе состоит и что целый день-деньской ему таким манером промаяться придется: тут и опять-таки ничего, значит, не поделаешь, потому линия…
Часу в четвертом, только что прилег было Селифан Ковалев на свою лежанку задать доброго храпака и затем стряхнуть с себя всю эту блажь похмельную, над ухом его раздался звонок. Хожалый принес ему повестку – явиться назавтра к одиннадцати часам утра в скую часть к следственному приставу, и при сем удобном случае, заодно уж, для порядка ругнул его за пьяный образ, причем дал доброго подзатыльника, в качестве доброго начальника, и удалился с гражданским сознанием верно исполненного долга. После его ухода, едва Селифан опять успел себе сладко растянуться на своем нехитром ложе, раздался вдруг новый звонок. «Эк их расшатала нелегкая!.. Кого вам надо?»
У ворот стоял человек в бекеше с меховым воротником и нетерпеливо постукивал о сапог своей тросточкой.
– Какая здесь, любезный, квартера отдается? – спросил он.
– Да вам какую надо?
– Да ту вон, что у ворот билет наклеен.
– Та фатера – две комнаты и кухня с чуланом.
– А много ли ходит?
– Триста в год.
– Дорогонько… А покажи-ка ее.
– Сичас… Вы ступайте на ту вон лестницу, а я только ключи захвачу.
Господин в бекеше осмотрел квартиру и остался ею доволен.
– Хорошо. Я сегодня же переезжаю сюда, – сразу решил он на месте. – Ты уж, друг любезный, никому больше не показывай. На вот тебе задаток. Довольно будет три рубля?
– Очинно даже довольно.
– Ну, и прекрасно. А это вот тебе для первого знакомства! – И господин сунул ему в руку рублевую ассигнацию.
Дворник заметил, что бумажник у него не пуст. «Надо быть, исправный жилец будет», – решил он про себя и пожелал осведомиться, как фамилия будущего постояльца.
Господин слегка замялся; но это было одно только мгновение, после которого он с предупредительной поспешностью ответил:
– Петров… Иван Иваныч Петров.
– Так-с. Чиновник-с, полагается?
– Нет… по торговой части – на коммерческой конторе служу.
Дворник поклонился и проводил с лестницы господина, который, спускаясь, повторил свое обещание переехать сегодня же, часу в седьмом вечера. «Потому – человек я холостой, одинокий, – объяснил он, – сборы у меня невелики – всего на один воз только хватит, так у меня дело недолгое, горячее дело».
И они расстались в ожидании переезда.
XXXI
БАЙКОВЫЙ ЛОЗУНГ
Часов около шести вечера, когда Селифан Ковалев ощущал по-прежнему еще некоторое приятное кружение в голове и неприятную трескотню в затылке, к воротам дома, хранимого его бдительностью, подъехал на простом ваньке давишний наниматель, а за ним, шагах в тридцати, остановился бойкий и сильный рысак одного из петербургских лихачей. Высокого роста, плотный человек, завернутый, что называется, по-старокупечески, в хорошую лисью шубу, быстро отстегнул богатую полость изящных, легких санок и, осторожно оглядясь во все стороны, неторопливо пошел вслед за господином в бекеше, стараясь не упустить его из виду. Лихач, в некотором расстоянии, тоже подвигался за этим последним.
– Погода… – тихо и как бы сам с собою проговорил человек в лисьей шубе, проходя мимо господина в бекеше, который, разочтясь со своим ванькой, в эту минуту дергал за ручку звонка.
– Пока серо[301] еще… – столь же тихо и тоже будто сам с собою промолвил господин в бекеше.
– Кажись, снег[302] будет…
– Нишни! Стырься, откачивай дале!
Лисья шуба, словно совсем посторонний прохожий, прошла вперед, и лихачьи санки за ней потянулись.
В воротах показался дворник.
– Кого вам? А, это вы, сударь?
– Я, братец, я… Квартира моя готова?
– Да что ей делается? Вестимо готова, стоит себе.
– Ну, это хорошо… Стало быть, я вот и переезжаю.
– А небиль-то ваша где же?
– А там еще… едет… при ней кухарка моя осталась с ломовиком – укладываются, а я вот вперед их проехал, чтобы встретить, значит…
– Так-с оно… Стало быть, проводить на фатеру прикажете?
– Нет, братец, что там в пустыре-то одному мне делать?.. Они ведь с возом придут не раньше, как через час еще, а мне вот холодно что-то… прозяб я малость – так как бы эдак-то во… чайку бы хватить, что ли?.. Нет ли здесь трактира поблизости?
– Как не быть! – Вот он, на перепутьи!
– А!.. Ну, так вот что, друг любезный! – необыкновенно ласково и задушевно обратилась бекеша к Селифану Ковалеву. – Я уж тебе поклонюсь – помоги ты хозяйство наверх перетащить, как воз-то приедет.
– Отчего же… Это мы завсегда, с нашим почтением… это очинно можно.
– Ну и прекрасно!.. За труды на чай получишь, а пока они там едут, сходи-ка ты мне в трактир да принеси чайку, а я пока в дворницкой у тебя, что ли, посижу, попьем да покалякаем малость промежду себя: ты мне про соседей порасскажи – новому жильцу ведь все это надо знать, сам ты понимаешь. Смахай-ко! На вот и деньги.
– Да мне недосуг… – никак невозможно от ворот отлучиться, – замялся дворник.
– Ну вот вздор какой!.. Толкуй про ольховую дудку! Отлучиться!.. Ведь не на целый вечер, а всего-то на пять минут. Махай! Я, брат, человек негордый, простой, из мещанства тоже, и своим братом никак, значит, не гнушаюсь и не брезгаю. Как сдачу получишь, так хвати там себе осьмушку: разрешаю, значит! – добавил новый постоялец.
Дворник, с пьяных глаз, почесал задумчиво за ухом, улыбнулся при перспективе чайку и осьмушки и – слаб человек – не устоял против искушения.
Отправился. Высокий мужчина в лисьей шубе, все время внимательно следивший издали за действием бекеши, пошагал теперь на другую сторону улицы и продолжал оттуда свои наблюдения за шедшим Селифаном. Лихач меж тем оставался на прежнем месте.
Господин в бекеше выждал минуты две и тоже отправился вслед за дворником. Проходя мимо лихача, он промолвил: «Ясно», – и, вслед за этим словом, тот повернул своего коня на другую сторону, к человеку в лисьей шубе.
XXXII
«УТЕШИТЕЛЬНАЯ»
Бекеша вошла в дверь «ристарацыи» под фирмой «Македония».
– А я, брат, раздумал, – сказал он, подходя к Селифану, который стоял у буфета, в ожидании двух чайников – с кипятком и прелым трактирным настоем.
– Что ж так? – отозвался, повернувшись, дворник.
– Да так, вишь… пока что до чаю, водки рюмку захотелось: прозяб я больно. Ты еще не хватил?
– Не хватил пока.
– Ну, так вместе, значит. Эй, почтенный! две большие рюмки бальзаминчику иль померанчику – что у вас тут позабористей? – распорядилась бекеша к буфетчику. – Да вот что: тебя как зовут-то, братец?
– Крещен Селифантом.
– Ну так вот что, Селифанушка, – продолжал он, хватая вместе с дворником по огромной рюмке, от которой последнего, видимо, огорошило, – присядем-ко мы в той-от комнате, да побалуемся, по малости, чаями.
Тот раздумчиво прицмокнул языком.
– Не досуг бы мне это… неравно что по дому случится…
– Ой, чему там случиться! Ведь нам тут не час часовать – в один секунд будем готовы! – ублажала его бекеша. – Пойдем по пунштикам слегка продернем!.. Ну?.. Да и все ж оно в трактире не в пример антереснее, чем в дворницкой. Так ли?
«Пунштики» победили раздумье. Очень уж соблазнительны показались они Селифану.
– Пусти-ка, брат, машину – кадрель из русских песен – да изобрази нам два стакана пуншту позабористей! – распорядился господин в бекеше, приютившись с Селифаном у крайнего, угольного столика в смежной комнате.
Там и сям восседала обычная «публика»: извозчики с чайком да солдат с «душенькой»; грязнец-чинушка из самых замотыжных: отставной сюртук с медными пуговками и красным воротником, да отдельная группа личностей, напоминавших своею внешностью и приемами гуляющих приказчиков из-под Щукина и купеческих артельщиков.
Машина еще не докончила своей «кадрили из русских песен», а дворник Селифан с новым жильцом, опорожнив по стакану, едва лишь успели приняться за вторые, как в «Македонии» появился высокий плотный человек в лисьей шубе и, осмотревшись по сторонам, направился прямо к столику новых приятелей.
– Ба-ба-ба!.. Иван Иваныч! Дружище! Вот где встренулись!.. Ну, как живешь?.. Сем-ко, брат, и я к твоему столу примажусь. Эй, малец!.. Тащи-ко нам сюда бутылку лисабончику! Аль, может, ты Иван Иваныч, тенерифцу желаешь?
– Можно и лисабончику, и тенерифцу, – согласился Иван Иваныч. – Да ты, Лука Лукич, с чего это натуру-то свою изображаешь так?
– А мы ноне кутим, потому – мы ноне подряд один с торгов за себя взяли.
Селифан поднялся, с намерением откланяться своему угощателю.
– Нет уж, друг, будем сидеть все вкупе! – удержала его за руку лисья шуба. – Это не модель таким манером девствовать, и ты, значит, компанства нам не рушь.
Селифан не нашелся, чем и как поперечить столь неожиданному и настойчивому заявлению нового гостя. Он грузно опустился на стул и принялся за стакан «лисабончику», который любезно преподнес к нему Лука Лукич, привстав со своего места и, ради почету, примолвив: «Пожалуйте-с». Роспит был и лисабончик, роспита и тенерифцу бутылочка промеж приятных разговоров. Купец казался сильно захмелевшим, но в сущности было совсем другое: глаза его, когда он мельком, исподтишка, значительно взглядывал на своего собеседника в бекеше, были совершенно ясны и трезвы.