Петербургские трущобы. Том 2
Всеволод Владимирович Крестовский
Петербургские трущобы
Книга о сытых и голодных
Роман в шести частях
Том 2
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЗАКЛЮЧЕННИКИ
LIX
ХЛЫСТОВКА-СЛАДКОЕДУШКА[348]
К Митрофаниевскому кладбищу с некоторых сторон прилегают обширные огороды, за которыми далеко пойдет уже поле да кое-где мелкий кустарник. Местность вообще смотрит каким-то голым пустырем и отличается вечным безлюдьем. Изредка разве пройдет там какая-нибудь «капорка-огородница», или сермяга прошагает, да проскрипит телега, нагруженная огородным навозом либо овощью, – и только.
Среди этих огородов уединенно стоят, на далеком расстоянии, две-три избы, которые смотрят чем-то покинутым, пустынным, нежилым. Кажется, как будто они заброшены тут людьми на спокойное разрушение.
В одной из них, отличавшейся тем, что стены ее были, аршина на полтора, со всех сторон весьма плотно окопаны землею, почти никогда не было заметно движения и жизни. Вечером вам не мигнул бы в глаза огонек в ее оконцах; днем вы не отыскали бы около нее живого человека, и только один дымок, вылетавший порой из трубы, заставлял предполагать, что там внутри копошатся какие-то обитатели.
И точно: каждый день на рассвете ползучею, дряхлой походкою медленно выходил из дверей согбенный старец в длинной белой рубахе ниже колен, крестился на восток, отдавая в то же время по поклону на все четыре стороны света, и затем, отворив ставеньки, удалялся во внутрь избы, чтобы точно таким же порядком снова появиться под вечер, когда посумерничает в избе и в воздухе, и затворить ставни до нового рассвета.
Порою появлялась около избы и какая-то пожилая женщина в черном. Справляла она кой-какую хозяйственную работу и, покончив дело, тотчас же удалялась в свою нору.
И эти внешние проявления какой-то таинственной уединенной жизни, среди огородных пустырей, не подвергались ничьим наблюдениям, по той простой причине, что наблюдать там решительно некому.
* * *В этой избе только и было двое обитателей: Паисий Логиныч – согбенный старец, с маленьким сухощавым лицом, словно бы оно было вылито из желтовато-белого воску, и с большой лысиной, которую обрамляли длинные серебряные и мягкие как шелк волосы, неволнисто падавшие ему на узкие, иссохшие плечи. Одетый в свою обычную длинную и белую рубаху, он напоминал собою скорей катакомбного христианина первых веков, чем человека, принадлежащего нашему времени, и это характерное сходство усиливали в нем его старчески светло-голубые и как бы водянисто-выцветшие глаза бесконечно кроткого, почти детского выражения. Паисию Логинычу шел уже чуть ли не девятый десяток, и, однако, для этих лет, он был еще довольно бодр и телом, и духом.
Сообитательница его звалась Устиньей Самсоновной. Это была женщина лет гораздо за сорок, постная, строгая – таковою по крайней мере представлялась она по внешности, с первого взгляда. Сутуловато-высокая, сухощавая и вечно одетая в черное, с головною повязкой черного же цвета, как обыкновенно носят женщины хлыстовской секты, она казалась более монахиней, чем мирянкою. Оба они – и старец Паисий, и матушка Устинья – принадлежали к таинственно-темному религиозному согласию, которое известно в народе под именем «хлыстовщины», и оба играли довольно важные роли в местном, петербургском «корабле» этой секты.
Никогда никто не слыхал от Устиньи Самсоновны блажного, пустячного слова, сказанного зря и на ветер, даже улыбалась она редко; но никогда не случалось с ней и того, чтобы облаять или оборвать человека ни за что, ни про что. Отношения ее с людьми, которых почитала она своими да божьими, то есть близкими к секте, постоянно отличались сановитой радушностью; с посторонними же, особенно с сынами антихристовыми, она была весьма чутко и осторожно сдержанна и никогда не обмолвливалась лишним, не взвешенным словом.
Устинья Самсоновна хотя и была баба фанатически придурковатая, однако знала себе цену и поэтому пользовалась в «согласии» величайшим уважением: ее постоянно не иначе называли, как «матушкой» и даже «пророчицей». И точно: для местного хлыстовского согласия – как мы уже сказали – она являлась необыкновенно важной и необходимой особой, потому что, живя среди пустынной местности, держала у себя тайную молельню.
Хотя «верховный гость» Данило Филиппович, явившись на землю, побросал все свои книги, за ненужностью, в Волгу и установил – не иметь книжного научения, а ходить по его преданию и по вдохновениям пророков, однако Устинья Самсоновна была великая начетчица и держала у себя старопечатные книги и кой-какие рукописания некоторых посторонних сект: она любила узнавать, какие иные веры есть на свете и, зная догматы этих иных вер, очень успешно могла диспутировать в пользу веры хлыстовской. Сама она в былое время жила келейницей в скиту у филиппонов, в Ярославской губернии, где и произошла всю книжную премудрость; но потом, ища всем хотением и помышлением своим – которая вера правая? – после долгих шатаний во тьме кромешной, познала наконец веру хлыстовскую и перешла в нее. Это была женщина «искавшая и обретшая», – женщина, вполне искренно убежденная в избранном догмате и крепко стоявшая «на правиле» хлыстовском. Во время своей девической келейной жизни ей пришлось много и много, во всю широкую вольную волю предаваться любовным страстям, греху и соблазну, так что сама натура ее запросила и заалкала наконец иной жизни – более строгой, суровой и постнической.
И тут-то новым наставником ее явился старец Паисий Логинович, из «братьев-богомолов», который вразумил ее, что все прочие согласия поступают от писания, но не от духа божия, тогда как двенадцатая заповедь верховного гостя Данилы Филипповича гласит: «Святому духу верьте». И очень по душе Устинье Самсоновне пришлися пятая да шестая заповеди, в коих божьим людям дому Израилева говорится: «Хмельного не пейте и плотского греха не творите. Не женимые не женитесь, а женимые разженитесь, и с женою как с сестрою живите». Прежняя бурная жизнь опротивела ей вдосталь, так что она, лишь бы покончить со своим прошлым, всею душой прилепились к вере хлыстовской; взяла свой скопленный капиталец и вместе с наставником, Паисием Логинычем, направилась во мрашиное гнездо северного Вавилона – с тем, чтобы спасать и соединить вкупе божьих людей, своих «братцев и сестер по духу». И среди этого Вавилона антихристова, – где застает ее в данную минуту читатель, – Устинья Самсоновна пребывала уже по день своей смерти; а под конец жизни своей суждено было попытать еще одну, новую веру, отчего и пала тайно содержавшаяся ею хлыстовская молельня. Но читателю придется еще короче познакомиться с жизнью и деятельностью по вере этой замечательной женщины, и потому теперь мы оставляем ее, ограничиваясь пока теми краткими сведениями, которые только что сообщили.
LX
НЕЧТО О ХЛЫСТАХ
Многочисленная тайная секта хлыстов всегда оставалась, да чуть ли и по сей день еще не остается, чем-то странным и загадочным для нашего официального мира. Основанная еще при царе Алексее Михайловиче, она постоянно стремилась захватывать в недра свои людей всех классов и сословий, не ограничиваясь, подобно прочим, одним только крестьянством да купечеством. В 1734 году Анна Иоанновна издала указ, из которого ясно можно заметить, что в то уже время хлыстовская секта начинала сильно тревожить этот официальный мир своим необычайно быстрым развитием. «Разного звания духовных и светских чинов люди обоего пола, – писалось в этом указе, – князья и княгини, бояре и боярыни и другие разных чинов помещики и помещицы, архимандриты и настоятели монастырей, а также и целые монастыри обоего пола, как например Ивановский и Девичий в Москве, все это сполна принадлежало к хлыстовской секте, все это составляло „согласие“ божиих людей, поклоняющихся богу живому».
Поповщинские и беспоповщинские согласия, по преимуществу, тяготеют к Москве; веры же «божьих людей», то есть хлысты со скопцами облюбили Петербург, хотя первым и Москва тоже «многолюбезна». Но облюбили они этот «Питер-град», вероятно, на том основании, что хлыстовское согласие составляет как бы переходную ступень к более совершенной вере «божьих людей», к согласию скопческому, у которого все симпатии – в Петербурге. Можно сказать почти с достоверностью, что скопчество естественным путем истекло из хлыстовщины в прошлом веке. Однако, несмотря на эту более совершенную веру, несмотря на то, что скопцы давно уже помышляли о слитии своих кораблей с кораблями хлыстовскими, эти последние продолжают жить вполне самостоятельной жизнью. Прошло более восьмидесяти лет со времени указа Анны Ивановны, а хлыстовские общины растут и крепнут, приобрели все новых адептов, так что в 1817 году Михайловский замок в Петербурге сделался одним из важнейших сектаторских пунктов. Там, в квартире полковницы баронессы Б., устроилось тогда постоянное молитвенное сборище сектантов, между которыми было очень много гвардейских офицеров. Душою и чуть ли не «богиней» этого дела явилась женщина энергическая, как говорят, весьма умная, стойкая характером и сильная фанатичка. Это была некто подполковница Т. Как Б., так и Т., принадлежали к очень известным, даже отчасти аристократическим фамилиям. Никакие официальные раскрытия сборищ, никакие официальные внушения не могли остановить стремлений этой пропагандистки, и в 1838 году ее снова накрывают и схватывают вместе со всем согласием, находившимся в сборе в одном уединенном доме близ Московской заставы. Но тут для захвативших вышел скандал неожиданный: кроме лиц, участвовавших в собраниях семнадцатого года, здесь было значительное число новых. Там были гвардейские офицеры, здесь – действительные статские и даже тайные советники, между коими особенно выдавался известный П.А., в это же самое время богатый русский барин, многоземельный помещик разных губерний, отставной подполковник Д., является вдруг самым ревностным пропагандистом хлыстовщины, становится апостолом, наставником и соединяет в своей пространной аудитории крестьян и дворян, мужчин и женщин, православных русских и лютеран-немцев. Таким образом, пропаганда не умирает – и в 1849 году опять открываются общества хлыстов, которых называли на сей раз адамистами; и тут опять-таки те же самые лица, которые участвовали в сборищах баронессы Б. и подполковницы Т., а между ними были особы весьма даже значительные, так что по поводу некоторых особенных обстоятельств дело о раскрытии тайного общества адамистов более не продолжалось.
Но трудно было официальному миру проникать «во внутренняя» этих собраний, в самый смысл загадочного для него учения, потому, во-первых, что заповедь хлыстовская воспрещает иметь что-либо «писаное» относительно догматов согласия, живущего одним только устным преданием и вдохновением; а во-вторых, потому, что каждый прозелит, после долгих и трудных испытаний, но прежде совершения при нем каких-либо обрядов, клянется присягою «соблюдать тайну о том, что увидит и услышит в собраниях, не жалея себя, не страшась ни кнута, ни огня, ни меча, ни всякого насильства». Принцип секты – духовное единение и братская любовь – соединяет в одну молельню лиц, несоединенных ни на каких ступенях общественной лестницы. «Болярин», например, в православной церкви de facto[349] все-таки остается «болярином», а здесь он только «брат», и больше ничего; поэтому-то вместе с тайными советниками, генералами, полковниками, князьями, купцами и помещиками в одной и той же молельне собирались воедино лакеи и служанки, кучера и дворники, солдаты и крепостные. Всех этих людей соединяла вера в грядущего пророка, в торжество своего учения и надежда на лучшее будущее.
* * *Этою-то сектою – или, лучше сказать, собственно местом сборища ее – задумала воспользоваться для собственных и совсем особенных целей одна петербургская компания, которую составляли все лица, уже знакомые читателю. Это были: доктор генеральши фон Шпильце – Катцель, интимный друг княгини Шадурский Владислав Карозич (он же и Бодлевский), Серж Ковров и загадочный венгерский граф Николай Каллаш. Но для того, чтобы читатель уяснил себе, какие были цели названной компании и каким образом она воспользовалась хлыстовским тайным приютом, мы необходимо должны будем вернуться несколько назад и отчасти начать дело, что называется ab ovo[350].
LXI
ЧУДНОЙ ГОСТЬ
За год до последних событий нашего рассказа, по разным темным притонам Сенной площади начал время от времени показываться новый и несколько странный посетитель. Темный люд не мог не обратить на него некоторого внимания и отчасти заинтересовался этой личностью, которая была вполне загадочна, ибо появлялась постоянно одна, без товарищей, и внешностью своею нимало не походила на привычных обитателей сенных трущоб, а, напротив того, сильно смахивала на хорошего, благовоспитанного барина. Нельзя было предположить в этом посетителе полицейского агента, ибо темным людям очень хорошо известно, что наши тайные полицейские агенты никогда не появляются среди трущоб «в таких видах», а прикидываются обыкновенно либо солдатами, либо мужичонками, либо лакеишками и тому подобным народом, а тут перед тобой сидит «барин», который нимало и не думает скрывать, что он «барин», да опять же не было слышно, чтобы кто-либо попался по делу, раскрытие которого, по каким-либо соображениям, можно бы было хотя отчасти приписать загадочному посетителю.
Это был высокий, стройный мужчина, с матово-бледным и отчасти истомленно-красивым лицом, который казался на вид молодым человеком. Появление его в среде подпольного мира постоянно вызывало общее любопытство и приковывало к нему много внимательно наблюдающих взоров; но он как будто не замечал ни этого любопытства, ни этих наблюдений и всегда приходил одетый в весьма изящный костюм, обличавший в кем более чем достаточного человека. Молчаливо и скромно усевшись за какой-нибудь уединенный столик, он спокойно вынимал золотой портсигар, закуривал свою гаванну и спрашивал себе стакан водки или бутылку пива. Посидев около часу, загадочный посетитель взглядывал на свои дорогие часы и подзывал полового, чтобы расплатиться. При этом он нимало не стеснялся вынимать бумажник, в котором покоились весьма крупные кредитные билеты. Однажды половой не мог дать ему сдачи с пятидесятирублевой бумажки.
– Ну, пусть за вами будет: потом сочтемся, – спокойно отвечал ему молодой человек, и этот ответ заметно произвел впечатление на любопытных наблюдателей.
Посидев немного в одной трущобе, он удалялся в другую, из другой – в третью, а дня через три-четыре снова появлялся в первой. В Париже или в Брюсселе его непременно приняли бы за эксцентрика-англичанина, ищущего приключений, но наш трущобный люд об «англичанах» имеет весьма слабое понятие, а об эксцентризме – ни малейшего, потому решительно недоумевал, за какую птицу надлежит ему принимать «чудного гостя».
Голодная трущобная женщина вообще оказалась предприимчивее относительно этого чудного гостя. Иные из них подседали было к его столику и пробовали заговаривать с ним. Дело начиналось обыкновенно с того, что женщина просила угостить ее.
– Чего же ты хочешь? – спрашивал ее молодой человек, не изменяя тому спокойному выражению своего лица, которое никогда не выдавало его сокровенных дум и ощущений.
– Да мне бы сперва поесть чего, – отвечала голодная, чувствуя какое-то смущение от того, что вот посторонний человек видит теперь ее нищенский голод.
И он точно видел его.
– Может быть, и твои приятельницы тоже хотят?.. Пригласи и их. Спросите там себе, чего хотите.
И все почти наличные женщины, воспользовавшись предложением, немедленно, как голодная стая собак, спешили накинуться на всякую пищу. Одна в нетерпении рвала кусок у другой; другая торопилась поскорее залпом выпить спрошенную за буфетом посудину водки; третья выхватывала от нее эту посудину; четвертая с жадностью накидывалась на пироги и селедки, выставленные за буфетом, и в довершение всего подымался крик, перемешанный с крупной руганью; иногда женщины эти в цепки бросались друг с дружкой, дело доходило до драки. Но странный посетитель относился ко всему происходящему перед его глазами совершенно безучастно, как будто даже ничего не замечая, и в заключение только расплачивался по счету, поданному за буфетом.
– Зачем вы к нам ходите? – спрашивала его порою какая-нибудь женщина. – Вы такой богатый барин и ходите в экую мерзость? Зачем это?
– Затем, что мне так нравится, – отвечал загадочный посетитель, и более сказанного – ни полуслова не прибавлял в пояснение своих поступков, которые как будто постоянно клонились к тому, чтобы только дразнить хорошею приманкою воров и мошенников, чтобы вызвать с их стороны какое-нибудь нападение.
И вскоре подобное приключение, действительно, последовало с загадочным посетителем.
Фомка-блаженный вместе с Осипом Гречкой (дело было месяца за два до ареста последнего по делу Морденки) не на шутку прельстились хорошей поживой, какая могла бы приплыть в их руки, если бы удалось ограбить чудного гостя. Задумываться над подобным делом было, конечно, не в характере обоих приятелей, и потому, улучив однажды минуту, когда он поздней ночью вышел из одного притона, в Таировом переулке, Шомушка накинул ему сзади на голову большой платок, снятый перед этим с трущобной женщины, а Гречка спереди ухватил его за ворот. Но едва успел он сделать это движение, как удар наотмашь повалил его наземь. Чудной гость бил рукою, вооруженною стальным инструментом, известным под поэтическим названием sortie de bal[351], который постоянно хранился в его кармане, и в этом же кармане постоянно обреталась правая рука чудного гостя, при входе и выходе из трущоб Сенной площади. Гречка никак не ожидал такого приема, а сила удара была столь велика, что он без чувств покатился на мостовую. Менее чем в одну секунду чудной гость сорвал с головы платок и в свою очередь схватил за горло Фомушку.
– Караул! – прохрипел задыхаясь, блаженный.
– Молчи, любезный, сейчас отпущу, – спокойно промолвил давивший и, сжав еще раз настолько, чтобы сразу ослабить грабителя, отнял от его шеи свою сильную руку.
Тот было ударился бежать, но чудной гость на первом же шагу опять схватил его за горло.
– Нет, мой друг, постой: бежать тебе от меня некуда да и незачем, а если побежишь или закричишь – сейчас же положу на месте.
Молодой человек был очень силен; хотя Фомушка, не говоря уже о Гречке, быть может, был и гораздо посильнее его, так что справиться с чудным гостем для него не считалось бы особенно мудрою задачею, но он безусловно покорился теперь его воле, потому, во-первых, что перед ним замертво лежал уже на земле его товарищ, а, во-вторых, это спокойствие, решимость и находчивость молодого человека в столь критическую минуту и наконец эти загадочные появления и поступки его в трущобном мире – в глазах блаженного невольно окружили теперь его личность каким-то внушающим почтительность ореолом. Недаром же он у них и «чудным гостем» прозывался. «Черт его знает, может, это такая силища, что и десятерых на месте пришибет», – мелькнуло в ту же минуту в глазах блаженного, и он вполне покорно и безмолвно стал перед своим сокрушителем.
– Вы меня ограбить хотели? – спокойно и незлобно спросил он.
– Есть, ваша милость!.. Есть грех наш перед вами! – раскаянно поклонился Фомушка.
– Вам нужны деньги?.. Сколько вы хотите?
– Ничего не хотим, милостивец, отпусти только! Ничего не желаем, – прости ты нас!
– Бог простит, а я не сержусь, только ответь же мне, сколько тебе нужно денег? Я дам, не бойся.
Фомушка задумчиво почесал за ухом и, униженно ухмыляясь, промолвил:
– Сколько милость ваша будет.
– Ну, да сколько же, однако? – настаивал меж тем молодой человек.
– Да сколько пожалуете… Вечно бога молить за вас буду…
И молодой человек подал изумленному Фомушке свой толстый бумажник.
– Да вы шутить изволите, ваша милость, – недоверчиво пробормотал блаженный, порываясь и не смея коснуться предлагаемого бумажника.
– Зачем шутить?.. Нисколько не шучу. Ведь если ты грабишь, стало быть, тебе нужны деньги, – не так ли?
– Нужны-то нужны, ваше… Уж как и назвать-то, не знаю… сиятельство, что ли?
– Это все равно, как ни зови. Ты, пожалуйста, без чинов, а говори попроще и покороче: нужно тебе?
– Так точно, ваша милость!
– А нужно, так и бери!
И оставя в руках блаженного бумажник, молодой человек отвернулся и тихо прошелся в сторону.
Фомушка меж тем, совсем не зная что и подумать обо всем происходящем, вынул трепетной рукой пачку банковых билетов и раздумчиво, под влиянием какого-то чувства совестливости, взял только одну двадцатипятирублевку.
– Ну, кончил, что ли? – спросил тот приближаясь.
– Кончил, ваша милость! – И Фомушка почтительно подал ему бумажник, который тот, даже не заглянув в него, небрежно сунул в свой карман и взял блаженного за руку.
– Теперь ступай за мною, – сказал он, направляясь к Садовой улице.
– Отпустите, ваше сиятельство!.. Ни денег ваших, ничего мне не надо!.. Простите, христа-ради! – взмолился Фомушка, упираясь на месте.
– Чего ты, дурак?! – остановился чудной гость. – Чего ты?! Не бойся, в полицию не поведу тебя и дурного ничего не сделаю.
– Да куда ж вы меня тащите?
– К себе на квартиру – ты нужен мне. Понимаешь ли? Нужен!
– Да нет, вы верно по начальству желаете…
– Зачем по начальству, если я мог просто на месте – взять да убить тебя?.. Ступай, зла тебе никакого не будет, – порешил он и снова потащил его за руку.
Фомушка не противоречил более, решась покорно идти с ним и только недоумевая, что из этого выйдет. Он оглянулся назад, на Гречку, но тот уже поднялся и, прихрамывая, поволок свои ноги в противную сторону.
У одного из подъездов на Садовой улице ожидала барская карета. Молодой человек втолкнул в нее Фомушку, и сам сел подле. Приехали к небольшому каменному домику щегольской наружности. Сонный дворник при виде кареты поспешно дернул за ручку звонка, и в ту же минуту с лестницы сбежал лакей со свечою. Дворник снял шапку, лакей почтительно поклонился, когда молодой человек проходил мимо. Фомушка не понимал, ни где он, ни с кем он, и еще пуще пришел в изумление, когда очутился с глазу на глаз «с чудным гостем» в его роскошно отделанном кабинете. «Коего дьявола нужно ему от меня? – подумалось в это время блаженному. – Ведь коль нашим рассказать – не поверят, черти, ей-ей не поверят!»
– Хочешь есть или пить? – спросил его молодой человек. – Ты не церемонься, хочешь, так и говори: хочу, мол.
– Ежели, теперича, такая милость ваша есть… можно и насчет напитку…
– Вина или водки?
– Нам, по простоте, ваше сиятельство, нам эдак водочки бы…
Хозяин распорядился, и человек принес на серебряном подносе муравленный кувшинчик и две золотые чарки.
Фомушка выпил и вскочил с места: у него рот зажгло и глаза выпучило от крепости поданного напитка.
– Сроду не пивал, а пьяница, кажись, добрый! – пробормотал он, крякнув и отряхиваясь головою.
– Ну, теперь давай о деле потолкуем, – начал хозяин, снова оставшись один на один с блаженным. – Тебя как звать-то? По виду – не то на церковника, не то на нищего смахиваешь?
– От святые церкви, во святом крещении Фомою наречен, ваше сиятельство, а мирские людишки – блаженным прозывают, – ответил Фомушка, – и как я теперича в странном житии подвизаюся…
– Нечего сказать, хорошее житие! – усмехнулся молодой человек.
– Что ж, ваша милость, такая уж линия, значит, прописана – надо полагать – по-небесному.
– А если эта линия по-земному да доведет тебя до Сибири?
– А что ж такое? Не столь страшен черт, как его малюют, как говорится.
– Ну, а как ты полагаешь, если уж идти в каторгу, то как лучше идти: за безделицу ли, али уж за такую штуку, которую не всякий и выдумать сможет?
– Уж всеконечное дело, ваше сиятельство, за плевок не стоит и конфуз приймать на спину да на лик-то свой, потому, все же он, лик-то этот, человеческий, по писанию – образ есть и подобие божие. А за важнец-дело пропадать не в пример вольготнее, по крайности знаешь за что.
– Это так, это ты разумно рассуждаешь, – одобрительно заметил ему хозяин. – Но ведь тебе, поди-ка, не особенно хорошо на свете жить?
– Нешто, ваше сиятельство, валандаемся по малости.
– А ежели бы тебе предложили жить барином, в полное свое удовольствие, дали бы квартиру хорошую, да хозяйку красивую, да в купцы записали, да рысака на конюшню поставили бы, да денег полон карман – согласился бы ты на такое житье?
– Коли б то не согласился! – облизнулся Фомушка, широко улыбаясь. – Помирать не надо. Да где его добудешь, этого счастья-то!
– Уж это не твоя забота. И ежели бы в расплату за такое житье пришлось потом по Владимирке прогуляться – тоже не прочь бы?
– А зачем прочь? Ведь все едино и без того рано ль, поздно ль достукаешься.