
Полная версия
Иисус Неизвестный
XXI
Тканая рубаха, плод искусной, трудной и долгой женской работы, – такая же роскошь для Нищего, такой же драгоценный дар любви, как вифанийское миро. Если не Мария, Матерь Господа, то, может быть, «другая Мария»,

, Неизвестная соткала ее; Брату, Сыну, Жениху – Сестра, Мать, Невеста; Иисусу – Мария; Неизвестному – Неизвестная. Нижняя риза эта на теле Возлюбленного – как бы вечная тайная ласка любви.
Здесь, на Голгофе, в толпе галилейских жен, «смотрящих издали», смотрит, может быть, и она, как руки палачей бесстыдно прикасаются к только что теплой от тела Его, вифанийским миром еще благоухающей одежде Любимого; слышит, может быть, и она, как звенят кинутые в медный шлем игральные кости – жребии, и так же, как давешний громкий стук молотка, пронзает ей сердце этот тихий звон.
XXII
Если все еще Иисус помнит о земном в неземной Агонии, то не прошло ли и по Его душе, как тень от облака по земле и тень улыбки по устам, воспоминание о пророчестве:
ризы Мои делят между собою и об одежде Моей кидают жребий? (Пс. 21, 19.)
Все исполнится, «как должно», йота в йоту, черта в черту. «Сыну человеческому должно пострадать», – слово это, повторенное столько раз на Крестном пути ученикам, не повторяет ли Он и теперь, на кресте, Себе самому: «Должно! должно! должно!» – и вдруг, как все тело пронзающая боль от судорожно дернувшейся и гвоздную рану в ладони раздирающей руки: «А может быть, и не должно?»
И ниже, все ниже спускается головокружительная лестница в ад.
XXIII
Проходящие же ругались над Ним, кивая головами своими и говоря: эй ты, разрушающий храм и в три дня созидающий! Спаси себя самого и сойди с креста. Также и первосвященники и книжники, насмехаясь, говорили между собою: других спасал, а себя не может спасти. (Мк. 15,29–31.)
…Если он – (Мессия) Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в него!
Уповал на Бога; пусть же теперь Бог избавит его, если он угоден ему; ибо он говорил: «Я Сын Божий». (Мт. 27, 48–49.)
Ненависти даже нет у них к Нему – только смех. Кроме смеха, ничего уже не увидит, не услышит до конца. «Соблазн Креста», skandalon, «стыд», «срам», «смех», «поругание святыни»: вот все, что у Него осталось от царства Божия. Как бы Им самим дело Его погублено, сведено к смешному и жалкому. «Жалкою смертью кончил презренную жизнь», – скажут враги Его, и хуже еще скажут полудрузья: «Жалкою смертью кончил великую жизнь».[983]
XXIV
Также и разбойники, распятые с Ним, поносили Его, —
так у Марка (15, 32) и у Матфея (27, 44), а у Луки не так, может быть, потому, что те смотрят «издали», извне, а этот – изнутри, и лучше видит.
Один из распятых (с Ним) злодеев поносил Его, говоря: если Ты – Христос, спаси Себя и нас.
А другой унимал его и говорил: или Бога ты не боишься, когда сам осужден на то же?
Но мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли. А Он ничего худого не сделал. И сказал Иисусу, помяни меня. Господи, когда приидешь в царствие Твое (Лк. 23, 39–42).
Более чем вероятно, что этот разговор двух, а если Иисус отвечает им, трех повешенных, – не мог происходить в действительности все по той же причине: через час-два после распятия люди утрачивают способность членораздельной речи. Но что из того? Только ли сердцем это подслушано или также ухом, это все-таки было, есть и будет в сердце Господнем и нашем. Слово это слишком необходимо, человечески божественно, чтобы могло быть «измышлено», как «миф».
«Вспомни обо мне, Господи, когда придешь в царство Твое», – смысл этих слов по-арамейски: Mari anhar li kidete bemal kutah, – тот, что «Царство» Иисуса – не будущее, а уже настоящее: будет Иисус во втором Пришествии Своем Царем для мира, для всех, а для самого разбойника Он уже и сейчас на кресте – Царь.[984] Только такая сила веры и могла спасти кающегося разбойника.
Слово это, сказанное хотя бы и не во внешней, а лишь во внутренней действительности, не в истории, а в мистерии, уже потому исторически значительно, что показывает такое же возможное разделение человеческих душ и здесь, на Голгофе, как там, во дворе Каиафы и в претории Пилата; «некоторые, τινές,» (Μκ. 14, 65), – пусть многие, пусть почти все, – ругаются над Иисусом, но не все: кто-то все еще верит в Него и распятого. Так же, как здесь, на кресте, два разбойника, все человечество, разделится надвое крестом, как мечом.
Думаете ли вы, что Я пришел дать мир на земле? Нет, говорю вам, но разделение. (Лк. 12, 51).
Если бы не это, то надо бы поставить на всем человечестве крест.
XXV
И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, —
а в кодексе Cantabrigiensis D еще сильнее:[985]
дерзай! θάρσει: сегодня же будешь со Мною в раю. (Лк. 23, 42.)
Вот второе крестное слово Господне – второе окно в Агонию.
Если мука Распятого есть Сошествие в ад, то уже из ада Иисус видит рай. «Ад отделен от рая только на ладонь руки, так что те, кто в аду, и те, кто в раю, видят и слышат друг друга», – по чудному слову Талмуда.[986] Ад отделяет от рая, гору Страстей – от горы Блаженств, только Его пронзенная длань.
«Дерзай!» – в слове этом освещается надеждой бесконечной, как неугасимой лампадой, самая черная тьма смерти. «Можешь спастись», – говорит до конца погибающему миру Спаситель мира.
XXVI
Матерь Его, и сестра матери Его, (и) Мария Клеопова, и Мария Магдалина стояли у креста…
Он же, увидев матерь (Свою) и ученика, тут же стоящего, которого любил, говорит матери: женщина! вот сын твой. Потом говорит ученику, вот матерь твоя. (Ио. 19, 25–27.)
По-арамейски:
itta ha berich – ha immah.[987]
Если Марк и Матфей помнят о «смотрящих издали», стоящих вдали, то могли ли они забыть стоящих вблизи – «любимого ученика» и матерь Иисуса?[988] Мог ли забыть и Лука, помнящий пророчество (2, 35):
и тебе самой меч пройдет душу, —
что матерь Господа стояла у креста и меч прошел ей душу? Если же такое забвение всех трех синоптиков слишком невероятно, то, вопреки IV Евангелию, ни «любимого ученика», ни Иисусовой матери у креста не было. Но так же невероятно, чтобы вместе с галилейскими женами, пришедшими с Иисусом в Иерусалим, не пришла и матерь Его; это еще тем невероятнее, что, по свидетельству Луки, она была там в последний из тех сорока дней, в которые Господь по воскресении своем являлся ученикам (Д. А. 1, 14). Будучи же в Иерусалиме в Страстную Пятницу, могла ли она не быть у креста? Могла, но только в том случае, если такова была воля Сына ее. Мать Свою пощадить, не дать ей увидеть Себя на кресте – это понятно и для нашей любви человеческой, а для Его, божественной, – тем более.
Очень возможно, что Иисус действительно завещал матерь Свою «любимому ученику», но не с креста, а в один из последних дней Своих или даже часов, когда уже знал, что не только дни, но и часы Его сочтены, – на Тайной Вечере или на пути в Гефсиманию; очень возможно, что им обоим назначил Он свидание, но не у креста, в смерти, а за крестом, в Воскресении.
Но, где бы ни была матерь Его в тот час, когда Сына ее распинали, всюду слышала она стук молотка по длинным «крестным гвоздям», masmera min haselub, и меч прошел ей душу.
Stabat mater juxta crucem,
Dum pendebat filius, —
это не однажды было, а есть и будет всегда.
Только самое «духовное», «небесное» из всех Евангелий помнит земную любовь Сына к матери земной. В муках нечеловеческих все еще любит Он ее с такой человеческой нежностью, как никто никогда никого не любил.
Обе Марии, одним мечом пронзенные, стоят у креста: Мать и Невеста; та, кто Его родила, и та, кто первая увидит Воскресшего.
XXVII
В шестом же часу настала тьма по всей земле и продолжалась до часа девятого. (Мк. 15, 33.)
Или, по нашему счету, от полдня до трех часов. Очень древний апокриф, «Евангелие от Петра», кажется, верно толкует Марка: «Тьма настала по всей земле Иудейской».[989] Так же толкует и Ориген.[990] Зная, что тьма не могла быть от солнечного затмения (как думает, кажется, Лука, 23, 15: «солнце затмилось»,

), потому что в пасхальное полнолуние затмение невозможно астрономически, предостерегает Ориген усердствующих не по разуму: «Как бы желая усилить чудо, не сделаться нам предметом насмешки для мудрых века сего и не породить в разумных людях скорее неверие, чем веру».[991] Но то же «Евангелие от Петра» знает, что тьма была такая глубокая, что «люди (должно быть, в Иерусалиме), думая, что наступила ночь, засветили огни».[992]
Что же это за тьма? Нынешние жители Иерусалима хорошо знают солнечному затмению подобную тьму хамзина, сначала серую, потом желтую, коричневую и, наконец, почти черную, так что и в самом деле в городе зажигаются дневные огни.
Землю омрачу среди светлого дня, говорит Господь (Ам. 8, 9), —
не вспомнил ли это пророчество кое-кто из иудеев, видя Голгофскую тьму? Вспомнил, может быть, и Пилат пророчество Виргилия:
…Кто посмеет сказать: «лживое солнце»?..
Если под темною ржавчиной скроет оно свой лик лучезарный, —
Вечной ночи века нечестивые будут страшиться.[993]
Как ни привыкли иерусалимские жители к хамзину, не напал ли ужас на тех, кто ругался только что над Распятым, когда зачернели в полуденной тьме три крестных виселицы с чуть бледневшими на них телами повешенных?
XXVIII
И (воины) сидя, стерегли Его там. (Мт. 27, 36.)
Три часа уже сидели сторожа, и, сколько еще просидят, не знали: суток по двое жили иногда распятые и, если палачи из милости не перебивали им голеней дробящей кости железной дубиной (crucifragium), умирали только от жажды и голода.[994] Страшно медленное наступление смерти – главная мука распятых: зная, что умрут наверное, – когда, не знают; и мука им кажется вечной.
Сами римляне, сделавшие крест обычной казнью (не для себя, впрочем: римских граждан освобождал от нее закон), говорят о ней с отвращением и ужасом: «казнь жесточайшая и ужаснейшая», crudelissimum, teterrimutque supplicium; «изысканнейшая пытка», exquisita supplicia, по слову Цицерона.[995] Так оно и есть: дьяволом самим внушенное людям сладострастие мучительства – вот что такое крест.
Кровь, текущая из гвоздных ран на руках и ногах, скоро от воспаления и опухоли останавливается, и наступает оцепенение всех членов, с бьющей лихорадкой, палящей жаждой и смертной тоской, ужаснее всех мук. Все еще жив человек: видит, слышит, чувствует все, но уже неподвижен, как труп: корчиться даже не может от боли, когда судорожным движением тела снова раздираются только что затянувшиеся раны от гвоздей на руках и ногах; пошевелиться не может, чтобы отогнать мух и оводов, нападающих на все тело его – сплошную после бичевания рану.[996]
Шел Иисус на все это и знал, что все это – ничто перед той последней мукой, которая наступит для Него, когда Он будет покинут Отцом. Знал, что это будет, и на это шел.
XXIX
Около девятого часа возопил Иисус громким голосом. «Элои! Элои! ламма савахтани?», что значит. «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Мк. 15, 34).
Это четвертое крестное слово, кажется, единственное, сказанное не только во внутренней действительности – в мистерии, но и во внешней – в истории.
Будет ли что-нибудь страшнее этого для нас на том свете, мы не знаем, но знаем, что здесь, на земле, это – самое страшное. Сколько бы люди ни привыкали к этому – не привыкнут; сколько бы этого ни притупляли – не притупят: это все еще режет их по сердцу так, как будто слышат они слово это из собственных уст Распятого. Но вот что удивительно: как оно людям ни страшно, смутно чувствуют они, что оно им все-таки дорого так, что всякую попытку отнять его у них, уничтожить (а притуплять его и значит уничтожать), отвергают они заранее. Когда Афанасий Великий хочет нас уверить, будто бы слово это сказано Иисусом только для того, чтобы «обмануть сатану и тем вернее победить его»,[997] то он так же забывает о Сыне человеческом, как забывают о Сыне Божьем те, кто хотел бы нас уверить, будто бы Иисус, умирая, не мог этого сказать, если бы не отчаялся во всем и не отрекся от всего, чем жил и за что умер.[998]
Слово это не менее страшно оттого, что Иисус будто бы повторяет в нем только стих Псалма (21–22, 2). Слишком очевидно, что, произнося в такую минуту хотя бы и чужое слово, Он делает его Своим. Смутная же догадка о том, что, произнося первый стих Псалма, Он уже думал о последних стихах, где невинно страдающий и Богом на время оставленный Праведник снова принят в милость Божию, – догадка, будто бы Иисус думал об этих стихах и только не успел их произнести, потому что смерть наступила случайно слишком рано (как будто в смерти Сына Божия может быть «случайное»), – странная догадка эта ни на чем в евангельских свидетельствах не основана.
Нет, тщетны все попытки притупить соблазн и ужас этого слова; меру ужасного и соблазнительного в нем, а также и меру исторически подлинного дает уже одно то, что слово это умолчано в III и IV Евангелиях (как будто можно замолчать такое слово). «Вымысел», «миф» никогда не вложил бы его в уста Господни. Мысль, что последние слова, сказанные Отцу умирающим Сыном: «Ты Меня оставил», – не могла бы войти в душу первохристианства, не будь они действительно сказаны, или по крайней мере не будь в них верно угадан действительный смысл последнего вопля Господня.
XXX
Только один из четырех Евангелистов – Марк-Петр – помнит и повторяет эти слова, если не из уст Петра услышанные, то все же в духе Петра сказанные, и только, очевидно, вслед за Марком повторяет их Матфей. Если же Петр смеет повторить их первый, то потому, что он бесстрашнее и страстнее всех к страстям Господним. «Я сораспялся Христу» (Гал. 2, 19), – мог бы он сказать, как никто из них. О Кресте говорит как будто уже с креста: недаром сам будет распят. Главное для него – показать всю глубину Страстей Господних. Выпить чашу смерти не до дна значило бы для Иисуса совсем не выпить: «как бы тенью только страдать, умереть», passum fuisse, quasi per umbram, по слову докетов, – вот что знает Марк-Петр, как, может быть, никто из четырех свидетелей.
Вся ближайшая к Иисусу община идет путем того же религиозного опыта, как Марк, судя по некоторым, очень древним, кодексам Евангелия, где вместо нашего канонического чтения: «Для чего Ты Меня оставил,

» – сильнее: «За что Ты предал Меня поруганию,

» – или еще сильнее: «За что Ты проклял Меня», maledixisti?[999]
Тем же путем пойдет и Павел:
сделался (Христос) за нас проклятием, κατάρα. (Гал. 3, 13.)
И Послание к Евреям (2, 9):
…смерть вкусил за всех, вне Бога,

, —
в «отвержении», в «проклятии».[1000]
Какие бы, впрочем, слова ни были сказаны в последнем вопле Распятого, мы можем судить по этому религиозному опыту ближайшей к Иисусу общины, что увидели стоявшие у креста, заглянув в сердце Господне через это четвертое слово – окно в Его Агонию. Только здесь, на кресте, в первый и единственный раз в жизни Сын называет Отца уже не «Отцом», а «Богом» (Elohi, по-еврейски у Марка; Eli, по-арамейски у Матфея, 27, 46), как бы усомнившись в том, что Он – Сын Отца. То, чего Иисус так страшился, с чем до кровавого пота боролся в Гефсимании, о чем молился Отцу: «да минует», – не миновало – совершилось на Кресте: Сына оставил Отец, скрыл от Него лицо Свое, как солнце в наступившей тьме Голгофы.
XXXI
Мука всех агоний земных, жало всех смертей – в этом одном слове: sabachtani
Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа? (Осия 13, 14).
Вот она, здесь, в этом последнем вопле Сына, покинутого, «проклятого» Отцом. Звук этого вопля – точно замирающий звук камня, брошенного в бездонный колодезь. Слышится – видится в нем как бы Сошествие в ад, до последних глубин преисподней. Звук уже замер, а камень все еще падает, падает, – будет ли конец падению? знает ли Сходящий в ад, что сойдет в него до конца и выйдет?
Смерть – проклятие всей твари Творцом: смерть приняв, должен был Сын принять на Себя «проклятие» Отца. Смерть человека Иисуса единственна, так же как Он сам – Единственный. Смерти всех живых – бесконечно малые части одного целого, дроби одной единицы – смерти Господней. Умер Один за всех, чтобы в Себе одном всех воскресить.
Только светом Воскресения озарится Голгофская тьма – Сошествие в ад; только один ответ на вопрос: «Для чего Ты Меня оставил?» – Воскресение. Если нет Воскресения, то этим последним словом Сына к Отцу вся Блаженная Весть, Евангелие, поколеблена; если Христос не воскрес, то Иисус «напрасно умер» (Гал. 2, 21). Только исходя из Воскресения, можно понять Крест.
Я должен больше, чем верить, что Христос воскрес; я должен это знать, как то, что я – я. Так именно это и знает Марк-Петр. Если Воскресение может быть «доказано», то лишь таким опытным знанием. Так бесстрашно заглянуть в лицо Умершего мог только тот, кто уже видел лицо Воскресшего. Здесь, на кресте, – первая точка, одна из многих, соединяющихся в линию более чем математически непререкаемого опыта-знания, что Христос воскрес, – такого же, как то, что я – я.
XXXII
Чем же люди ответили на этот последний вопль умирающего за них Сына Божия?
Некоторые из стоявших тут, услышав (это), говорили: вот Илию зовет. (Мк. 15, 35.)
В I Евангелии (27, 46), так же как в кодексе D Cantabrigiensis, II-го, Иисус называет имя Божие не по-еврейски, Elohi, a по-арамейски, Eli, что вероятнее, потому что созвучнее еврейскому имени Eliah – «Илия».[1001]
«Некоторым из стоящих тут», – слышится в вопле Иисуса «Илия! Илия! где же ты? для чего ты Меня оставил?»[1002] Что это, нечаянная ли только ошибка слуха, смешение двух созвучных слов: Eli – Eliah, или, что вероятнее, ошибка нарочная, злая игра слов – последнее надругательство, как бы вспышка потухающего пламени? Если это игра, то начинают ее, должно быть, иудеи, ближе всех стоящие к римлянам, а те продолжают ее, узнав от иудеев, что значат эти арамейские слова Иисуса, или поняв их сами, потому что кое-кто из римских воинов-ветеранов Иудейской провинции, хотя бы и не «прозелитов», «иудействующих», мог понимать арамейский язык и кое-что знать об Илии, предтече Мессии, по крайней мере настолько, чтобы понять слова Иисуса так же, как поняли их иудеи.[1003]
И тотчас подбежал один из них (римских воинов), взял губку, намочил ее уксусом и, насадив на тростник, давал Ему пить (Мт. 27, 15), —
…говоря: постойте, посмотрим, придет ли Илия снять Его (с креста) (Мк. 15, 36).
Судя по тому, что один из них «бежит тотчас», все они следят за тем, как умирает Иисус, – несмотря на все еще густую тьму хамзина: может быть, и здесь, на Голгофе, как там, в Иерусалиме, засветили дневные огни, чтобы лучше видеть и стеречь повешенных; или тьма, бывшая только «до часа шестого» (третьего пополудни), начала редеть, так что воины, видя уже чуть бледнеющее в темноте лицо Иисуса, вглядываются в него жадно-пристально. Тут же, вероятно, стоит и сотник, уже «напротив Него», вглядываясь пристальнее всех.
«Уксус», которым поят Иисуса, – излюбленный во всех походах (крестная казнь – тоже малый «поход»), необходимый, по военному уставу, напиток римских воинов – разбавленный водою винный уксус, posca. Губкою, должно быть, заткнуто горлышко глиняного кувшина с этим напитком.[1004]
Надо ли говорить, как наглядны и живы, точно глазами увидены, все эти мелочи римского военного быта и как, подтвержденные множеством римских свидетельств, подтверждают они, в свою очередь, историческую подлинность всего евангельского свидетельства о том, как умирал Иисус?
XXXIII
Жажду, по-арамейски, sahena,[1005] или проще, по-нашему: «пить!» – говорит Иисус в IV Евангелии (19, 28), где крестный вопль умолчан: вместо него это тихое слово. Только здесь, в самом «духовном» из всех Евангелий, – этот единственный намек на плотские муки человека Иисуса; только здесь рядом с тем, третьим крестным словом о земной любви Сына к земной матери, – это пятое, еще более земное, простое, смиренное, жалкое, как бы тварное слово Творца. Сына Божия, идущего на крест, люди встречают одуряющим напитком – вином, смешанным с миром, а провожают казарменным пойлом – водой, смешанной с уксусом.
Жаждущий, иди ко Мне и пей. (Ио. 4, 14).
Кто будет пить воду, которую Я дам ему, не будет жаждать вовек (Ио. 7, 37), —
некогда говорил Иисус жаждущим, а теперь жаждет сам, и все воды Земли не утолят жажды Его; утолит только вода, текущая в вечную жизнь – Воскресение.
XXXIV
В слове подносящего губку к устам Его: «Постойте, посмотрим, придет ли Илия?» – только ли смех? Нет, и жалость, желание облегчить смертную муку Его, утолить жажду, и любопытство, и страх: «А что, если придет?» Если даже не «весь народ», как, может быть, преувеличивает Лука (23, 48), а лишь некоторые, пусть даже очень немногие, разойдутся с Голгофы, «бия себя в грудь», то и этого достаточно, чтобы догадаться, что уже и тогда, как смеялись они, ругались над Ним, не было им так весело, как это им самим казалось, или только хотелось, чтобы казалось другим: смеются и дьяволы в аду, но не от большого веселья. Может быть, уже и тогда, где-то в глубине сердца их, шевелился вопрос: «Что это? кто это? что мы сделали?»
Что происходит в те несколько секунд между воплем и смертью Распятого, подобных которым не было и не будет в мире, – что происходит в сердце людей, стоящих у креста, какое тоже «смертное борение» – «агония» – противоположных чувств, трудно увидеть, потому что в сердце этом – тьма такая же, как над Голгофою; можно только увидеть в нем два чувства или одно в двух, сквозящее сквозь все остальные, как лунный свет – сквозь быстро несущиеся мимо луны грозовые облака: неземной страх – неземной смех – неутолимую, нечеловеческую, как бы в самом деле адским огнем разжигаемую жажду надругательства над самым святым и страшным. Вот чем люди отвечают на последний вопль Сына Божия: в сердце Его – разверстую бездну Любви Божественной – плюют.
Чтобы очистить мир от этой нечисти, хватит ли всего огня, которым в день Суда испепелится мир?
XXXV
Иисус же, опять возопив воплем великим, испустил дух,

. (Μς. 27, 45).
…И сотник, стоявший напротив Его, увидев, что Он так возгласив, испустил дух, сказал, истинно, человек сей был Сын Божий. (Мк. 15, 39).[1006]
Что именно эти два слова: «Сын Божий»,

, были действительно сказаны сотником, видно из того, что Лука (23, 47) заменяет их словом: «праведник», δίκαος, вероятно, потому, что боится, как бы в устах язычника, такого же, какими были читатели его, «Сын Божий» не прозвучало соблазнительно-двусмысленно, как «сын богов». Этого Марк еще не боится, влагая в уста сотника свое же собственное исповедание, в «начале Евангелия Иисуса Христа – Сына Божия» (1,1).
Более чем вероятно, что «заведующий казнью сотник» знает главное против Иисуса обвинение врагов Его, иудейских первосвященников:
Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим (Ио. 19, 7);