
Полная версия
Асмодей нашего времени
«– Строгий моралист, – говорил отец сыну, – найдет мою откровенность неуместною, но, во-первых, это скрыть нельзя, а во-вторых, тебе известно, у меня всегда были особенные принципы насчет отношений отца к сыну. Впрочем, ты, конечно, будешь вправе осудить меня. В мои лета… Словом, эта… эта девушка, про которую ты, вероятно, уже слышал…
– Фенечка? – развязно спросил Аркадий.
Николай Петрович покраснел.
– Конечно, мне должно быть совестно, – говорил Николай Петрович, все более и более краснея.
– Полно, папаша, полно, сделай одолжение! – Аркадий ласково улыбнулся. „В чем извиняется!“ – подумал он про себя, и чувство снисходительной нежности к доброму и мягкому отцу, смешанное с ощущением какого-то тайного превосходства, наполнило его душу. – Перестань, пожалуйста, – повторил он еще раз, невольно наслаждаясь сознанием собственной развитости и свободы» (стр. 480–481).
«– Может быть, – проговорил отец, – и она предполагает… она стыдится…
– Напрасно ж она стыдится. Во-первых, тебе известен мой образ мыслей (Аркадию очень было приятно произнести эти слова), а во-вторых – захочу ли я хоть на волос стеснять твою жизнь, твои привычки? Притом, я уверен, ты не мог сделать дурной выбор; если ты позволил ей жить с тобой под одною кровлей, стало быть она это заслуживает; во всяком случае, сын отцу не судья, и в особенности я, и в особенности такому отцу, который, как ты, никогда и ни в чем не стеснял моей свободы.
Голос Аркадия дрожал сначала, он чувствовал себя великодушным, однако в то же время понимал, что читает нечто вроде наставления своему отцу; но звук собственных речей сильно действует на человека, и Аркадий произнес последние слова твердо, даже с эффектом!» (яйца курицу учат) (стр. 489).
Отец и мать Базарова еще лучше, еще добрее, чем родитель Аркадия. Отец так же точно не желает отстать от века; а мать только и живет, что любовью к сыну и желанием угодить ему. Их общая, нежная привязанность к Енюшеньке изображена г. Тургеневым очень увлекательно и живо; тут самые лучшие страницы во всем романе. Но тем отвратительнее кажется нам то презрение, которым платит Енюшенька за их любовь, и та ирония, с какою относится он к их нежным ласкам. Аркадий, – уж и видно, что добрая душа, – вступается за родителей своего друга, но он и его самого осмеивает. «Я, – говорит о себе отец Базарова, Василий Иваныч, – того мнения, что для человека мыслящего нет захолустья. По крайней мере я стараюсь не зарасти, как говорится, мхом, не отстать от века». Несмотря на свои преклонные лета, он всякому готов помогать своими медицинскими советами и средствами; в болезнях все обращаются к нему, и всех он удовлетворяет, как может. «Ведь я, – говорит он, – от практики отказался, а раза два в неделю приходится стариной тряхнуть. Идут за советом – нельзя же гнать в шею. Случается, бедные прибегают к помощи. – Одной бабе, которая жаловалась на гнетку[8], я вливал опиум; а другой зуб вырвал. И это я делаю gratis[9]» (стр. 586). «Я боготворю моего сына; но я не смею при нем высказывать свои чувства, потому что он этого не любит». Его супруга любила своего сына «и боялась его несказанно». – Посмотрите же теперь, как обходится с ними Базаров.
«– Сегодня меня дома ждут, – говорил он Аркадию. – Ну, подождут, что за важность! – Василий Иваныч отправился в свой кабинет и, прикурнув на диване в ногах у сына, собирался было поболтать с ним; но Базаров тотчас его отослал, говоря, что ему спать хочется, а сам не заснул до утра. Широко раскрыв глаза, он злобно смотрел в темноту: воспоминания детства не имели власти над ним» (стр. 584). «Однажды отец стал рассказывать свои воспоминания.
– Много, много испытал я на своем веку. Вот, например, если позволите, я вам расскажу любопытный эпизод чумы в Бессарабии.
– За который получил Владимира? – подхватил Базаров. – Знаем, знаем… Кстати, отчего ты его не носишь?
– Ведь я тебе говорил, что я не имею предрассудков, – пробормотал Василий Иванович (он только накануне велел спороть красную ленточку с сюртука) и принялся рассказывать эпизод чумы. – А ведь он заснул, – шепнул он вдруг Аркадию, указывая на Базарова и добродушно подмигнув. – Евгений! вставай! – прибавил он громко» (какая жестокость! уснуть от рассказов отца!) (стр. 596).
«– Вот тебе на! Презабавный старикашка, – прибавил Базаров, как только Василий Иванович вышел. – Такой же чудак, как твой, только в другом роде. – Много уж очень болтает.
– И мать твоя, кажется, прекрасная женщина, – заметил Аркадий.
– Да, она у меня без хитрости. Обед нам посмотри какой задаст.
– Нет! – говорил он на следующий день Аркадию, – уеду отсюда завтра. Скучно; работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню; я же там все свои препараты оставил. У вас по крайней мере запереться можно. А здесь отец мне все твердит: „мой кабинет к твоим услугам – никто тебе мешать не будет“, а сам от меня ни на шаг. Да и совестно как-то от него запираться. Ну и мать тоже. Я слышу, как она вздыхает за стеной, а выйдешь к ней – и сказать ей нечего.
– Очень она огорчится, – промолвил Аркадий, – да и он тоже.
– Я к ним еще вернусь.
– Когда?
– Да вот как в Петербург поеду.
– Мне твою мать особенно жалко.
– Что так? Ягодами, что ли, она тебе угодила?
Аркадий опустил глаза» (стр. 598).
Вот каковы (отцы! Они, в противоположность детям, проникнуты любовью и поэзией, они люди нравственные, скромно и втихомолку делающие добрые дела; они ни за что не хотят отстать от века. Даже такой пустой фат, как Павел Петрович, и тот поднят на ходули и выставлен человеком прекрасным. «Для него молодость прошла, но старость еще не наступила; он сохранил юношескую стройность и то стремление вверх, прочь от земли, которое большею частью исчезает после двадцатых годов». Это человек тоже с душой и поэзией; в юности он любил страстно, возвышенною любовью одну даму, «в которой было что-то заветное и недоступное, куда никто не мог проникнуть, и что гнездилось в этой душе – бог весть», и которая много смахивает на г-жу Свечину. Когда она разлюбила его, он как бы умер для мира, но свято сохранил свою любовь, не влюбился в другой раз, «не ждал ничего особенного ни от себя, ни от других, и ничего не предпринимал», и потому остался жить в деревне у брата. Но он жил не бесполезно, читал много, «отличался безукоризненною честностью», любил брата, помогал ему своими средствами и мудрыми советами. Когда, бывало, брат рассердится на мужичков и хочет их наказывать, Павел Петрович вступался за них и говорил ему: «du calme, du calme»[10]. Он отличался любознательностью и всегда с самым напряженным вниманием следил за опытами Базарова, несмотря на то, что имел полное право ненавидеть его. Самым же лучшим украшением Павла Петровича была его нравственность. – Базарову понравилась Фенечка, «и Фенечке понравился Базаров»; «он однажды крепко поцеловал ее в раскрытые губы», чем и «нарушил все права гостеприимства» и все правила нравственности. «Сама же Фенечка хотя и уперлась обеими руками в его грудь, но уперлась слабо, и он мог возобновить и продлить свой поцелуй» (стр. 611). Павел же Петрович был даже влюблен в Фенечку, несколько раз приходил в ее комнату «ни за чем», несколько раз оставался с ней наедине; но он не был настолько низок, чтобы поцеловать ее. Напротив, он настолько был благоразумен, что из-за поцелуя подрался с Базаровым на дуэли, настолько благороден, что только однажды «прижал ее руку к своим губам, и так приник к ней, не целуя ее и только изредка судорожно вздыхая» (буквально так, стр. 625), и наконец настолько был самоотвержен, что сказал ей: «любите моего брата, не изменяйте ему ни для кого на свете, не слушайте ничьих речей»; и, чтоб долее не соблазняться Фенечкой, он уехал за границу, «где его можно видеть и теперь в Дрездене на Брюлевской террасе[11], между двумя и четырьмя часами» (стр. 661). И этот-то умный, солидный человек прегордо обращается с Базаровым, даже руки ему не дает, и до самозабвения погружается в заботы о франтовстве, умащает себя благовониями, щеголяет английскими костюмами, фесками и тугими воротничками, «с неумолимостью упиравшимися в подбородок»; ногти у него такие розовые и чистые, «хоть на выставку посылай». Ведь это все смешно, говорил Базаров, – и правда. Конечно, и неряшество нехорошо; но и излишние заботы о щегольстве показывают в человеке пустоту и отсутствие серьезности. Может ли такой человек быть любознательным, может ли он с своими благовониями, с белыми ручками и розовыми ногтями взяться серьезно за изучение чего-нибудь грязного или зловонного? Сам же г. Тургенев так выразился о своем любимце Павле Петровиче: «раз даже он приблизил свое раздушенное и вымытое отличным снадобьем лицо к микроскопу, для того чтобы посмотреть, как прозрачная инфузория глотала зеленую пылинку». Экой подвиг, подумаешь; но если б под микроскопом лежала не инфузория, а какая-нибудь вещь – фи! – если б ее нужно было взять благовонными ручками, Павел Петрович отказался бы от своей любознательности; он даже не вошел бы в комнату к Базарову, если бы в ней был очень сильный медико-хирургический запах. И такого-то человека выдают за серьезного, жаждущего знаний; – что за противоречие такое! к чему неестественное сочетание свойств, исключающих одно другое, – пустоты и серьезности? Какой же вы, читатель, недогадливый; да это нужно было для тенденции. Припомните, что старое поколение уступает молодежи тем, что в нем «больше следов барства»; но это, конечно, неважность и пустяки; а в существе дела старое поколение ближе к истине и серьезнее молодого. Вот эта-то идея серьезности старого поколения с следами барства в виде лица, вымытого отличным снадобьем, и в тугих воротничках, и есть Павел Петрович. Этим же объясняются и несообразности в изображении характера Базарова. Тенденция требует: в молодом поколении меньше следов барства; в романе поэтому и говорится, что Базаров возбуждал к себе доверие в людях низших, они привязывались к нему и любили его, видя в нем не барина. Другая тенденция требует: молодое поколение ничего не смыслит, ничего не может сделать хорошего для отечества; роман и исполняет это требование, говоря, что Базаров не умел даже понятно говорить с мужиками, а не то чтоб еще возбудить к себе доверие; они и издевались над ним, видя в нем пожалованную ему автором глупость. Тенденция, тенденция испортила все дело, – «все француз гадит!»
Итак, высокие преимущества старого поколения пред молодым несомненны; но они будут еще несомненнее, когда мы рассмотрим подробнее качества «детей». Каковы же «дети»? Из тех «детей», которые выведены в романе, только один Базаров представляется человеком самостоятельным и неглупым; под какими влияниями сложился характер Базарова, из романа не видно; неизвестно также, откуда он заимствовал свои убеждения и какие условия благоприятствовали развитию его образа мыслей. Если б г. Тургенев подумал об этих вопросах, он непременно изменил бы свои понятия об отцах и детях. Г-н Тургенев ничего не сказал про то участие, какое могло принимать в развитии героя изучение естественных наук, составлявших его специальность. Он говорит, что герой принял известное направление в образе мыслей вследствие ощущения; что это значит – понять нельзя; но чтоб не оскорбить философской проницательности автора, мы видим в этом ощущении просто только поэтическую остроту. Как бы то ни было, мысли Базарова самостоятельны, они принадлежат ему, его собственной деятельности ума; он учитель; другие «дети» романа, глуповатые и пустые, слушают его и только бессмысленно повторяют его слова. Кроме Аркадия, таков, например. Ситников, которого автор при всяком удобном случае корит тем, что его «батюшка все по откупам». Ситников считает себя учеником Базарова и обязанным ему своим перерождением: «поверите ли, – говорил он, – что когда при мне Евгений Васильевич сказал, что не должно признавать авторитетов, я почувствовал такой восторг… словно прозрел! Вот, подумал я, наконец нашел я человека!» Ситников рассказал учителю о Eudoxie Кукшиной, образчике современных дочерей. Базаров тогда только согласился отправиться к ней, когда ученик уверил его, что у нее будет много шампанского. Они отправились. «В передней встретила их какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце, – явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки», язвительно замечает г. Тургенев. Другие признаки состояли в следующем: «на столе валялись нумера русских журналов, большею частью неразрезанные; везде белели окурки папирос; Ситников развалился в креслах и задрал ногу кверху; разговор идет о Жорж-Занде и Прудоне; наши женщины дурно воспитаны; нужно изменить систему их воспитания; долой авторитеты; долой Маколея; Жорж-Занд, по словам Eudoxie, и не слыхивала об эмбриологии». Но самый главный признак такой:
«– Мы вот добрались, – сказал Базаров, – до последней капли.
– Чего? – перебила Евдоксия.
– Шампанского, почтеннейшая Авдотья Никитишна, шампанского – не вашей крови.
Завтрак продолжался долго. За первою бутылкой шампанского последовала другая, третья и даже четвертая… Евдоксия болтала без умолку; Ситников ей вторил. Много толковали они о том, что такое брак – предрассудок или преступление? и какие родятся люди – одинаковые или нет? и в чем, собственно, состоит индивидуальность? Дело дошло наконец до того, что Евдоксия, вся красная от выпитого вина (фи!) и стуча плоскими ногтями по клавишам расстроенного фортепиано, принялась петь сиплым голосом сперва цыганские песни, потом романс Сеймур-Шиффа: „Дремлет сонная Гренада“[12], а Ситников повязал голову шарфом и представлял замирающего любовника, при словах:
И уста твои с моимиВ поцелуй горячий слить!Аркадий не вытерпел наконец. „Господа, уж это что-то на Бедлам похоже стало“, заметил он вслух. Базаров, который лишь изредка вставлял в разговор насмешливое слово – он занимался больше шампанским, – громко зевнул, встал и, не прощаясь с хозяйкой, вышел вон вместе с Аркадием. Ситников выскочил вслед за ними» (стр. 536–537). – Затем Кукшина «попала за границу. Она теперь в Гейдельберге; по-прежнему якшается с студентами, особенно с молодыми русскими физиками и химиками, которые удивляют профессоров своим совершенным бездействием и абсолютною ленью» (стр. 662).
Браво, молодое поколение! отлично подвизается за прогресс; и какое же сравнение с умными, добрыми и нравственно-степенными «отцами»? Даже лучший представитель его оказывается пошлейшим господином. Но все-таки он лучше других; он говорит с сознанием и высказывает собственные суждения, ни от кого не заимствованные, как оказывается из романа. Мы и займемся теперь этим лучшим экземпляром молодого поколения. Как сказано выше, он представляется человеком холодным, неспособным к любви, ни даже к самой обыкновенной привязанности; даже женщину он не может любить поэтическою любовью, которая так привлекательна в старом поколении. Если, по требованию животного чувства, он и полюбит женщину, то полюбит одно только тело ее; душу в женщине он даже ненавидит; он говорит, «что ей совсем и понимать не нужно серьезной беседы и что свободно мыслят между женщинами только уроды». Эта тенденция в романе олицетворяется следующим образом. На бале у губернатора Базаров увидел Одинцову, которая поразила его «достоинством своей осанки»; он и влюбился в нее, то есть, собственно, не влюбился, а почувствовал к ней какое-то ощущение, похожее на злобу, которое г. Тургенев старается охарактеризовать такими сценами:
«Базаров был великий охотник до женщин и до женской красоты, но любовь в смысле идеальном, или, как он выражался, романтическом, называл белибердой, непростительною дурью. – „Нравится тебе женщина, – говорил он, – старайся добиться толку, а нельзя – ну, не надо, отвернись – земля не клином сошлась“». «Одинцова ему нравилась», следовательно…
«– Мне сейчас сказывал один барин, – говорил Базаров, обращаясь к Аркадию, – что эта госпожа – ой, ой; да барин, кажется, дурак. Ну, а по-твоему, что она, точно – ой-ой-ой?
– Я этого определенья не совсем понимаю, – отвечал Аркадий.
– Вот еще! Какой невинный!
– В таком случае я не понимаю твоего барина. Одинцова очень мила – бесспорно, но она так холодно и строго себя держит, что…
– В тихом омуте… ты знаешь! – подхватил Базаров. – Ты говоришь, она холодна. В этом-то самый вкус и есть. Ведь ты любишь мороженое.
– Может быть, – пробормотал Аркадий, – я об этом судить не могу.
– Ну? – говорил Аркадий ему на улице: – ты все того же мнения, что она – ой-ой-ой?
– А кто ее знает! Вишь, как она себя заморозила, – возразил Базаров и, помолчав немного, прибавил: – герцогиня, владетельная особа. Ей бы только шлейф сзади носить да корону на голове.
– Наши герцогини так по-русски не говорят, – заметил Аркадий.
– В переделке была, братец ты мой, нашего хлеба покушала.
– А все-таки она прелесть, – промолвил Аркадий.
– Эдакое богатое тело! – продолжал Базаров, – хоть сейчас в анатомический театр.
– Перестань, ради бога, Евгений! это ни на что не похоже.
– Ну, не сердись, неженка. Сказано – первый сорт. Надо будет поехать к ней» (стр. 545). «Базаров встал и подошел к окну (в кабинете Одинцовой, наедине с нею).
– Вы желали бы знать, что во мне происходит?
– Да, – повторила Одинцова, с каким-то ей еще непонятным испугом.
– И вы не рассердитесь?
– Нет.
– Нет? – Базаров стоял к ней спиной. – Так знайте же, что я люблю вас глупо, безумно… Вот чего вы добились.
Одинцова протянула вперед обе руки, а Базаров уперся лбом в стекло окна. Он задыхался: все тело его видимо трепетало. Но это было не трепетание юношеской робости, не сладкий ужас первого признания овладел им: это страсть в нем билась, сильная и тяжелая, – страсть, похожая на злобу и, быть может, сродни ей… Одинцовой стало и страшно и жалко его. (– Евгений Васильевич, – проговорила она, и невольная нежность зазвенела в ее голосе.
Он быстро обернулся, бросил на нее пожирающий взор – и, схватив ее обе руки, внезапно привлек ее к себе на грудь…
Она не тотчас освободилась из его объятий; но мгновенье спустя она уже стояла далеко в углу и глядела оттуда на Базарова» (догадалась, в чем дело).
«Он рванулся к ней…
– Вы меня не поняли, – прошептала она с торопливым испугом. Казалось, шагни он еще раз, она бы вскрикнула… Базаров закусил губы и вышел» (туда ему и дорога).
«Она до обеда не показывалась, и все ходила взад и вперед по своей комнате, и медленно проводила платком по шее, на которой ей все чудилось горячее пятно (должно быть, мерзкий поцелуй Базарова). Он выспрашивала себя, что заставляло ее „добиваться“, по выражению Базарова, его откровенности, и не подозревала ли она чего-нибудь… „Я виновата, – промолвила она вслух, – но я это не могла предвидеть“. Она задумывалась и краснела, вспоминая почти зверское лицо Базарова, когда он бросился к ней».
Вот несколько черт тургеневской характеристики «детей», черты действительно неказистые и не лестные для молодого поколения, – что же делать? С ними нечего было бы делать и нечего было бы сказать против них, если бы роман г. Тургенева был обличительного повестью в модерантивном духе[13], то есть вооружался бы против злоупотреблений дела, а не против его сущности, как, например, в повестях взяточных восставали не против чиновничества, а только против злоупотреблений чиновничьих, против взяток; само же чиновничество оставалось неприкосновенным; были дурные чиновники, их и обличали. В этом случае смысл романа-вот какие «дети» попадаются иногда! – был бы непоколебим. Но, судя по тенденциям романа, он принадлежит к форме обличительной, радикальной и походит на повести, положим, откупные, в которых выражалась мысль об уничтожении самого откупа, не только его злоупотреблений; смысл романа, как мы уже заметили выше, совершенно другой – вот как дурны «дети»! Но возражать и против такого смысла в романе как-то неловко; пожалуй, обличат в пристрастии к молодому поколению, а что еще хуже, станут укорять в недостатке самообличения. Поэтому пускай кто хочет защищает молодое поколение, только не мы. Вот женское молодое поколение, это другое дело; тут мы в стороне, и никакое самовосхваление и самообличение невозможно. – Вопрос о женщинах «поднят» недавно, на наших глазах и без ведома г. Тургенева; «поставлен» он совершенно неожиданно, и для многих почтенных господ, как, например, для «Русского вестника», был совершеннейшим сюрпризом, так что этот журнал, по поводу безобразного поступка прежнего «Века»[14], с недоумением спрашивал: о чем хлопочут русские женщины, чего им недостает и чего они хотят? Женщины, к удивлению почтенных господ, отвечали, что они хотят, между прочим, учиться тому, чему учат мужчин, учиться не в пансионах и институтах, а в других местах. Нечего делать, открыли для них гимназию; нет, говорят они, и этого мало, подавай нам больше; они захотели «покушать нашего хлеба», не в грязном смысле г. Тургенева, а в смысле того хлеба, которым живет развитой, разумный человек. Дали ли им больше и взяли ли они больше, – это с точностью неизвестно. А действительно есть и такие эмансипированные женщины, как Eudoxie Кукшина, хотя все-таки, может быть, не напиваются шампанским; болтают же так точно, как и она. Но и при этом нам кажется несправедливостью выставлять ее как образчик современной эмансипированной женщины с прогрессивными стремлениями. Г-н Тургенев, к сожалению, наблюдает отечество из прекрасного далека; вблизи он бы увидал женщин, которых с большей справедливостью можно было бы изобразить вместо Кукшиной как экземпляры современных дочерей. Женщины, особенно в последнее время, довольно часто стали появляться в разных школах в качестве учительниц безмездных, а в более ученых – в качестве учениц. Вероятно, и у них, г. Тургенев, возможна настоящая любознательность и действительная потребность знания. Иначе что же за охота была бы им таскаться и просиживать по нескольку часов где-нибудь в душных и неблаговонных классах и аудиториях, вместо того чтоб пролежать это время где-нибудь в более комфортабельном месте, на мягких диванах, и любоваться Татьяной Пушкина или хоть вашими произведениями? Павел Петрович, по вашим же словам, удостоил поднести умащенное снадобьями лицо к микроскопу; а некоторые из живых дочерей считают за честь для себя поднести свое неумащенное лицо к вещам, которые еще более – фи! чем микроскоп с инфузориями. Случается, что под руководством какого-нибудь студента молодые девицы собственными руками, понежнее ручек Павла Петровича, разрезывают неблаговонный труп и даже смотрят на операцию литотомии[15]. Это чрезвычайно непоэтично и даже мерзко, так что всякий порядочный человек из породы «отцов» плюнул бы по этому случаю; а «дети» смотрят на это дело чрезвычайно просто; что же тут такого дурного, говорят они. Все это, может быть, редкие исключения, и в большинстве случаев молодое женское поколение руководится в своих прогрессивных действиях форсом, кокетством, фанфаронством и т. д. Не спорим; очень возможно и это. Но ведь разница в предметах неблаговидной деятельности дает различное значение и самой неблаговидности. Иной, например, для шику и по капризу бросает деньги в пользу бедных; а другой так же точно для шику и по капризу колотит свою прислугу или подчиненных. И в том и в другом случае один каприз; а разница между ними большая; и на какой из этих капризов художники должны тратить больше остроумия и желчи в литературных обличениях? Ограниченные меценаты литературы, конечно, смешны; но во сто раз смешнее, а главное, презреннее меценаты парижских гризеток и камелий. Это соображение можно приложить и к рассуждениям о женском молодом поколении; гораздо лучше форсить книгой, чем кринолином, кокетничать с наукой, чем с пустыми франтами, фанфаронить на лекциях, чем на балах. Это изменение предметов, на которые направлено кокетство и фанфаронство дочерей, очень характеристично и представляет дух времени в очень выгодном свете. Подумайте, пожалуйста, г. Тургенев, что это все значит и отчего это прежнее женское поколение не форсило на учительских креслах и ученических скамейках, отчего ему и в голову не приходило забираться в аудитории и якшаться с студентами, хоть бы по капризу, отчего для его сердца был всегда милее образ гвардейца с усиками, чем вид студента, о жалком существовании которого оно едва ли и догадывалось? Отчего произошла такая перемена в женском молодом поколении и что тянет его к студентам, к Базарову, а не к Павлу Петровичу? «Это все от моды пустой», – скажет г. Костомаров, которого ученым словесам жадно внимало и женское молодое поколение. Да отчего же мода-то именно такая, а не другая? Прежде в женщинах было «что-то заветное, куда никто не мог проникнуть». Но что же лучше – заветность и непроницаемосгь или любознательность и охота к ясности, к учению? и над чем следует больше посмеяться? Впрочем, не нам учить г. Тургенева; мы сами лучше поучимся у него. Он изобразил Кукшину в смешном виде; но его Павел Петрович, лучший представитель старого поколения, гораздо смешнее, ей-богу. Представьте себе, живет в деревне барин, уже приближающийся к старости, и все свое время убивает на то, чтоб мыться да чиститься; ногти у него розовые, вычищенные до ослепительного блеска, белоснежные рукавчики с крупными опалами; в различные времена дня он одевается в различные костюмы; почти ежечасно он переменяет галстучки, один другого лучше; благовониями несет от него на целую версту; даже в разъездах он возит с собой «серебряный несессер и походную ванну»; это Павел Петрович. А вот в губернском городе живет молодая женщина, принимает к себе молодых людей; но, несмотря на это, она не слишком заботится о своем костюме и туалете, – чем г. Тургенев думал унизить ее в глазах читателей. Ходит она «несколько растрепанная», «в шелковом, не совсем опрятном платье», бархатная шубка ее «на пожелтелом горностаевом меху»; и в то же время почитывает кое-что из физики и химии, читает статьи о женщинах, хоть с грехом пополам, а все-таки рассуждает о физиологии, эмбриологии, о браке и проч. Все это неважно; но все же она не назовет эмбриологии английской королевой, а, пожалуй, скажет даже, что это за наука такая и чем она занимается, – и то хорошо. Все-таки Кукшина не так пуста и ограниченна, как Павел Петрович; все-таки ее мысли обращены на предметы более серьезные, чем фески, галстучки, воротнички, снадобья и ванны; а этим она видимо пренебрегает. Она выписывает журналы, но не читает и даже не разрезывает их, а все-таки это лучше, чем выписывать жилеты из Парижа и утренние костюмы из Англии, подобно Павлу Петровичу. Спрашиваем самых что ни на есть рьяных поклонников г. Тургенева: какой из этих двух личностей они дадут преимущество и кого они сочтут более достойным литературного осмеяния? Только несчастная тенденция заставила его самого поднять на ходули своего любимца и осмеять Кукшину. Кукшина действительно смешна; за границей она якшается с студентами; но все же это лучше, чем показывать себя на Брюлевской террасе между двумя и четырьмя часами, и гораздо простительнее, чем почтенному престарелому человеку якшаться с парижскими танцовщицами и певицами[16]. Вы, г. Тургенев, осмеиваете стремления, которые бы заслуживали поощрения и одобрения со стороны всякого благомыслящего человека, – мы не имеем здесь в виду стремления к шампанскому. И без того много терний и препятствий встречают на пути молодые женщины, желающие учиться посерьезнее; и без того злоязычные сестры их колют им глаза «синими чулками»; и без вас у нас есть много тупых и грязных господ, которые тоже, подобно вам, укоряют их за растрепанность и отсутствие кринолинов, издеваются над их нечистыми воротничками и над их ногтями, не имеющими той хрустальной прозрачности, до которой довел свои ногти ваш милый Павел Петрович. Довольно бы и этого; а вы еще напрягаете свое остроумие на придумывание для них новых оскорбительных прозвищ и хотите пустить в ход Eudoxie Кукшину. Или вы в самом деле думаете, что эмансипированные женщины хлопочут только о шампанском, папиросках и студентах или об нескольких единовременных мужьях, как воображает ваш собрат по искусству г. Безрылов? Это еще хуже, потому что набрасывает невыгодную тень на вашу философскую сообразительность; но и другое – насмешки – тоже хорошо, потому что заставляет сомневаться в вашей симпатии всему разумному и справедливому. Мы лично расположены в пользу первого предположения.