
Полная версия
Савва (Ignis sanat)
Савва. Да чего ты испугалась? Они вовсе не такие страшные. Скорее даже они смирный народ, рассудительный. Долго собираются, рассуждают, а потом бац! – глядь, какого-нибудь воробья и прикончили. А через минуту, глядь, на этой же ветке другой воробей скачет. Что ты смотришь на мои руки?
Липа. Так. Дай мне твою руку… нет, правую.
Савва. На.
Липа. Какая она тяжелая. Ты слышишь, какие у меня холодные руки? Ну говори, говори – как это интересно!
Савва. Да что говорить! Люди они храбрые, это верно, но храбрость у них больше не в голове, а в руках. А голова у них старая, с перегородочками, и все они опасаются, как бы не сделать чего лишнего, как бы не повредить. Ну можно ли вырубить здоровенный лесище, рубя по одному дереву, скажи на милость! А они так и делают: с одного конца рубят, а на другом подрастает. Пустое получается занятие. Предложил я им как-то одно дельце, пообширнее, да они, того, испугались. Слабоваты. Ну, я и ушел от них: пусть себе упражняются в добродетели. Узкий народ: широты взгляда у них нет.
Липа. Ты говоришь это так спокойно, как будто шутишь.
Савва. Нет, я не шучу.
Липа. А ты – неужели ты ничего не боишься?
Савва. Я-то? Пока ничего – да и впереди не ожидаю. Страшнее того, Липа, что человек раз уже родился, ничего быть не может. Это все равно, что утопленника спросить: а что, дядя, промокнуть не боишься? (Смеется.)
Липа. Так вот ты какой!..
Савва. Одному я у них научился: уважению к динамиту. Сильная вещь, с большой способностью убеждать.
Липа. Тебе двадцать четыре только года. У тебя еще ни усов, ни бороды нет.
Савва (ощупывая лицо). Растительность дрянная, это верно. Но только что из этого следует?
Липа. Страх еще придет.
Савва. Нет. Если уже я до сих пор не испугался, когда жизнь увидел, так уж больше испугаться нечего. Жизнь, да. Вот обнимаю я глазами землю, всю ее, весь этот шарик, и нет на ней ничего страшнее человека и человеческой жизни. А человека я не боюсь.
Липа (почти не слушая его, восторженно). Да. Вот настоящие слова, вот! Савва, милый, я тоже не боюсь страданий тела. Я знаю, начни жечь меня на медленном огне, разрежь меня на части, я не вскрикну, – смеяться буду. Но я другого боюсь: я боюсь страдания людей, их неизбывного горя. Когда я подумаю ночью, в тишине, когда только колокол на часах, подумаю, сколько вокруг нас страданий, бесцельных, никому не нужных, даже никому не известных, – я холодею от ужаса. Я становлюсь на колени и молюсь, молюсь и говорю Богу: если нужна жертва, так возьми меня, но дай людям радость, дай им покой, дай им наконец забвение. Господи! Быть таким всемогущим!..
Савва. Да.
Липа. Я читала про человека, которого клевал орел, и мясо за ночь у него вырастало. Если бы мое тело могло стать хлебом и радостью для людей, я согласилась бы жить вечно и вечно в страданиях кормить им несчастных. Здесь в монастыре скоро будет праздник…
Савва. Знаю.
Липа. Тут есть икона Спасителя с трогательною надписью: «Приидите ко мне все труждающиися и обремененныи…»
Савва. «…И Аз упокою вы». Знаю.
Липа. Она считается чудотворною, и ты пойди тогда посмотри. Точно река притекает к монастырю, точно море подходит к его стенам – и все это море из одних человеческих слез, страданий, горя. Какие уроды, какие калеки! Я потом хожу как сумасшедшая, я во сне их вижу. Есть такие лица, с такою глубиною страдания, что их никогда не забудешь, сколько ни живи. Ведь я прежде была веселая, Савва, пока не увидела всего этого. Здесь каждый год бывает один, по прозвищу царь Ирод…
Савва. Он уже здесь. Я видел его.
Липа. Да, видел?
Савва. Да. Лицо трагическое.
Липа. Он давно, в молодости еще, убил как-то нечаянно своего ребенка и с тех пор все ходит. У него ужасное лицо. И все они ждут чуда…
Савва. Да. Есть кое-что похуже неизбывных человеческих страданий.
Липа. Что?
Савва (небрежно). Неизбывная человеческая глупость.
Липа. Не знаю.
Савва. А я знаю. Ты здесь видишь только клочок жизни, а если бы ты увидела, услышала ее всю… Первое время, когда я читал их газеты, я смеялся и думал, что это нарочно, что это издается в каком-нибудь сумасшедшем доме, для сумасшедших. Но нет, это серьезно. Это серьезно, Липа! И тогда моей мысли стало больно – невыносимо больно. (Прижимает пальцы ко лбу.)
Липа. У тебя болела голова?
Савва. Нет. Это особенная боль, ты ее не знаешь. Ее знают немногие. И испытать ее – все равно что пройти сквозь смерть: все остается по ту сторону. Я, Олимпиада Егоровна, видите ли, умер однажды – умер и воскрес.
Липа. Ты говоришь загадками.
Савва. Разве? А мне кажется, так просто. Только вот что немного странно: почему так жаждете вы все воскресения Христа? Хорошо, конечно, если Он придет с медовым пряником, а если вместо того Он бичом по всей земле: вон, торгующие, из храма!
Липа (удивленно). Как ты говоришь про Христа!
Савва. С большим уважением. Но дело не в этом, а в том, видишь ли, что вот тогда я и решил – уничтожить все.
Липа. Что ты говоришь?
Савва. Ну да, все. Все старое.
Липа (в недоумении). А человека?
Савва. А тебе человека жалко? Останется, не бойся. Ему мешает глупость, которой за эти тысячи лет накопилась целая гора. Теперешние умные хотят строить на этой горе, – но, конечно, ничего, кроме продолжения горы, не выходит. Нужно срыть ее до основания – до голой земли. До голой земли – понимаешь?
Липа. Я не понимаю тебя. Ты так странно говоришь!..
Савва. Уничтожить все: старые дома, старые города, старую литературу, старое искусство. Ты знаешь, что такое искусство?
Липа. Да, конечно, знаю. Картины, статуи… Я бывала в Третьяковской галерее.
Савва. Ну вот, Третьяковская галерея и другие поважнее которые. Там есть хорошее, но будет еще лучше, когда старое не будет мешать. Старое платье, все. У тебя есть любимые вещи?
Липа. Право, не знаю. Кажется, нет.
Савва. Остерегайся вещей! Ты не смотри, что они молчат, – они хитрые и злые. И их нужно уничтожить. Нужно, чтобы теперешний человек голый остался, на голой земле. Тогда он устроит новую жизнь. Нужно оголить землю, Липа, содрать с нее эти мерзкие лохмотья! Достойна она царской мантии, а одели ее в рубище, в арестантский халат. Городов настроили – идиоты!
Липа. Но кто же это сделает, уничтожит все?
Савва. Я.
Липа. Ты?
Савва. Ну да, я. Начну я, а потом, когда люди поймут, в чем дело, то присоединятся другие. Я принес на землю меч, и скоро все услышат его звон. Глухие – и те услышат. Не имеющие ушей, чтобы слышать, и те услышат.
Липа. Это ужасно! Сколько крови!
Савва. Да, многовато, но если бы был ее целый океан – все равно, через это надо перешагнуть. Когда дело идет о существовании человека, тут уже не приходится жалеть об отдельных экземплярах. Только бы сам выдержал… Ну, а не выдержит, туда, значит, ему и дорога, – не в свои, значит, сани сел. Мировая ошибочка произошла.
Пауза. На дворе кудахчут куры; оттуда же доносится сонный голос Тюхи: «Полька, тебя папаша зовет. Куда ты его картуз девала?».
Липа. Какие планы! Ты не шутишь, Савва?
Савва. Вот надоели мне с этим все – шутишь, шутишь.
Липа. Я тебя боюсь, Савва. Ты так серьезно говоришь…
Савва. Да. Меня многие боятся, Липа.
Липа. Ты хоть бы улыбнулся!
Савва (смотрит на нее широко и открыто и смеется с неожиданной ясностью). Ах, ты, чудачка, да зачем я буду улыбаться? Я лучше засмеюсь. (Оба смеются.) Ты щекотки боишься?
Липа. Оставь, ну что ты, какой ты еще мальчик!
Савва. Ну ладно. А Кондратия нет как нет! Не унес ли его черт? Черти монахов любят.
Липа. Какие у тебя мечты, однако. Вот ты теперь шутишь…
Савва (немного удивленно). Это не мечты.
Липа. А у меня другие мечты, Савва. Ты теперь, милый, разговариваешь со мной, и я тебе как-нибудь вечерком все расскажу. Пойдем гулять, и я расскажу.
Савва. Ну что ж, расскажи. Послушаю.
Липа. Савва, а скажи, если только можно, ты любишь какую-нибудь женщину?
Савва. Свела-таки на любовь, по-женски. Право, не знаю, что тебе сказать. Любил я как будто одну, да она не выдержала.
Липа. Чего не выдержала?
Савва. Да моей любви. Меня, что ли, я уж не знаю. Только взяла и ушла от меня.
Липа (смеется). А ты что же?
Савва. Да ничего. Так и остался.
Липа. А друзья у тебя есть? Товарищи?
Савва. Нет.
Липа. А враги? Ну, такой враг, один, что ли, которого бы ты особенно не любил, ненавидел?
Савва. Такой, пожалуй, есть: Бог.
Липа (не доверяя). Что?
Савва. Бог, я говорю. Ну, тот, кого вы называете вашим Спасителем.
Липа (кричит). Ты не смеешь так говорить! Ты с ума сошел!
Савва. Ого! В чувствительное место попал?
Липа. Ты не смеешь!
Савва. Я думал, ты кроткая голубица, а язычок-то у тебя, как у змейки. (Показывает рукой движение змеиного языка.)
Липа. Господи! Как ты осмелился, как ты мог, Спасителя! Ты взглянуть на Него не смеешь… Зачем ты пришел сюда?
Из дверей трактира показывается Кондратий. Оглядывается и тихонько входит.
Кондратий. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
Савва. Аминь. Только очень вы запоздали, почтенный!
Кондратий. Творил волю пославшего. Молоденькие огурчики для отца игумена собирал: любят они эту закуску. Ну, жара! Семь потов сошло, пока добрался.
Савва (Липе). Вот монах – посмотри: любит выпить, недурно сквернословит, не дурак и насчет бабья…
Кондратий. Не конфузьте, Савва Егорович. При девице-то!
Савва. И вдобавок не верит в Бога.
Кондратий. Они шутят!
Липа. Мне такие шутки не нравятся. Вы зачем пришли?
Кондратий. По зову-с.
Савва. Он мне нужен.
Липа (не глядя на Савву). Зачем?
Савва. А это тебя не касается. Ты вот лучше с ним поговори; он, правда, человек любопытный: не глуп и умеет смотреть.
Липа (испытующе глядит на Савву). Я его хорошо знаю. Очень хорошо!
Кондратий. К прискорбию моему, должен сказать, что это правда: имею печальную известность, как человек невоздержного образа поведения. За это качество был из волостных писарей изгнан, за это же качество и ныне по неделям на хлебе да на воде сижу, ибо не умею действовать сокровенно, а наоборот – явно и даже громогласно. Вот и с вами мы, Савва Егорович, при таких обстоятельствах познакомились, что даже вспомнить нехорошо.
Савва. А вы и не вспоминайте.
Кондратий (Липе). В луже я лежал во всем моем великолепии, свинья свиньей…
Липа (брезгливо). Хорошо!
Кондратий. Но только я не стыжусь об этом говорить, потому что, во-первых, многие это видели, но никто, конечно, не потрудился поднять, кроме Саввы Егоровича. А во-вторых, я усматриваю в этом мой крест.
Липа. Хорош крест!
Кондратий. У всякого человека, Олимпиада Егоровна, свой крест. В луже-то тоже не ахти как приятно лежать, – на сухом-то всякому приятнее. И почем вы знаете? Может, я эту лужу наполовину слезами моими наполнил, воплями моими скорбными всколыхнул?
Савва. Это не совсем верно, отец Кондратий. Вы пели «Во Иордане крещахуся», и притом на очень веселый мотив.
Кондратий. Разве? Что же, тем хуже. До чего, значит, дошел человек?
Савва. Только вы, отец, напрасно напускаете на себя меланхолию. Душа у вас веселая, и грусть эта совсем вам не к лицу, поверьте.
Кондратий. Прежде была веселая, это верно вы говорите, Савва Егорович, до поры до времени, пока в монастырь не поступил. А как поступил – вместо радости и успокоения узнал я самую настоящую скорбь. Да, убил бобра, можно сказать.
Входит Тюха, останавливается у притолоки и влюбленными глазами смотрит на послушника.
Савва. Что же так?
Кондратий (подходя ближе, вполголоса). У нас, Савва Егорович, Бога нет, у нас дьявол. У нас страшно жить, поверьте, Савва Егорович, моему честному слову. Я человек бывалый, испугать меня не легко, но, однако, ночью по коридору ходить боюсь.
Савва. Какой дьявол?
Кондратий. Обыкновенный. К вам, к людям образованным, он, конечно, является под благородными фасонами, а к нам, которые попроще и поглупее, в своем естественном виде.
Савва. С рогами?
Кондратий. Как вам сказать? Рог я не видал, да и не в рогах суть дела, хотя должен сказать, что на тени и рога отпечатываются весьма явственно. Дело в том, что нет у нас тишины, а этакий беспокойный шум. Снаружи ночью посмотреть – покой, а внутри: стон и скрежет зубовный. Какие хрипят, какие стонут, какие так, непонятно на что жалуются: идешь мимо дверей, а за каждою дверью словно душа живая со светом прощается. И вдруг прошмыгнет что-то и за угол, а на стенке вдруг тень. Ничего нет, а на стенке тень. В других местах что такое тень? – так, пустяки, явление, не стоящее внимания, а у нас они, Савва Егорович, живут, чуть что не разговаривают. Ей-Богу! Коридор у нас, знаете ли, есть такой длинный-длинный, до бесконечности. Вступишь в него – ничего, этак черненькое что-то перед ногами мотается, вроде тоже как бы человек, а потом все больше, да шире, да по потолку, знаете, пошло, да уже тебя сзади-то, сзади! Идти идешь, а уж чувствовать-то – ничего уж и не чувствуешь.
Савва (Тюхе). Ты что глаза таращишь?
Тюха. Какая рожа.
Кондратий. И Бог у нас сил не имеет. Конечно, есть у нас мощи и икона чудотворная, но только все это никакого, извините, действия не оказывает.
Липа. Что вы говорите?
Кондратий. Никакого-с. Мне не верите, так других иноков спросите, то же скажут. Молимся мы, молимся, лбами бьем, бьем – а хоть бы тебе что. Уж ни о чем другом, а чтобы вот хоть силу-то нечистую отогнало, так нет, не может! Стоит себе образ и стоит, как будто и не его это дело, а как ночь, так и пошло шмыгать по всему монастырю да за углами подкарауливать… Отец игумен говорит: малодушие, стыдитесь, – но только по какой причине нет действия? Говорят у нас…
Липа. Ну?
Кондратий. Да только трудно очень поверить, как же это так? Говорят, будто дьявол-то настоящий образ, который есть действительно чудотворный, давно уже украл, а на место его свой портрет повесил.
Липа. Господи! Какое кощунство! Как же вам не стыдно верить таким мерзостям? А еще рясу носите… Вам, правда, только в луже лежать…
Савва. Ну-ну, не сердись. Это она нарочно, отец Кондратий, она добрая. А отчего бы вам и вправду из монастыря не уйти? Что за охота с тенями да с дьяволами возиться?
Кондратий (пожимая плечами). Да и ушел бы, да куда приткнуться? От дела я отбился давно, а тут, по крайней мере, заботы о куске хлеба не имеешь. Да и против дьявола… (осторожно подмигивает Савве на Липу, отвернувшуюся к окну, и щелкает себе по горлу) есть у меня средствице.
Савва. Ну-ну, пойдем, поговорим. Ты, рожа, пришлешь нам водки? Как, решил или нет?
Тюха (хмуро). Он неверно говорит. Дьявола тоже нет. Этого не может быть, чтобы дьявол свой портрет повесил, когда дьявола нет. Пусть он лучше у меня спросит.
Савва. Ладно, потом поговоришь. Пришли водки.
Тюха (уходит). И водки не пришлю.
Савва. Вот дурень! Вы, отец, вот что: ступайте-ка пока в сад, вот в ту дверь, знаете, а я сейчас приду. Не заблудитесь? (Уходит следом за Тюхой.)
Кондратий. До свидания, Олимпиада Егоровна.
Липа не отвечает. Когда Кондратий выходит, она несколько раз взволнованно проходит по комнате и ждет Савву.
Савва (входит с бутылкой водки и связкой бубликов). Ну вот… Какой дурень!
Липа (загораживает ему дорогу). Я знаю, зачем ты пришел сюда. Я знаю. Ты не смеешь.
Савва. Что еще?
Липа. Я слушала тебя и думала, что это одни слова, что это так, но теперь… Опомнись, подумай!.. Ты с ума сошел. Что ты хочешь делать?
Савва. Пусти!
Липа. И я слушала его, смеялась… Господи! Я точно проснулась от страшного сна… Или все это сон? Зачем здесь был монах? Зачем? Зачем ты говорил про бомбы?
Савва. Ну, довольно, поговорила и достаточно. Пусти!
Липа. Да пойми же, что ты сошел с ума… понимаешь, сошел с ума!
Савва. Надоело. Пусти!
Липа. Савва, ну миленький, ну голубчик… А, так… Хорошо же, не слушаешь, хорошо же. Ты увидишь, Савва. Увидишь. Найдутся люди. Тебя связать надо! Господи, что же это! Да постой же! Постой!
Савва (идя). Хорошо, хорошо.
Липа (кричит). Я донесу на тебя. Убийца! Анархист! Я донесу на тебя!
Савва (поворачиваясь). Ого! Знаешь, будь поосторожнее. (Кладет ей руку на плечо и смотрит в глаза.) Будь поосторожнее, говорю!
Липа. Ты… (Секунды три борьбы двух пар глаз, и Липа отворачивается, закусив губы.) Я не боюсь тебя.
Савва. Вот так-то лучше. А то кричать. Кричать никогда не надо. (Уходит.)
Липа (одна). Что же это? Что же делать… Да?
Кудахчут куры.
Егор Иванович (во дворе). Что тут делается, а? На полчаса ушел, а уже какой беспорядок. Полька, ты что это цыплят в малинник выпустила? Ступай, анафема, загони. Тебе говорю! А вот же я тебе пойду! Я тебе пойду! Я тебе…
ЗанавесДействие второе
Внутри монастырской ограды. В глубине сцены и с левой стороны – монастырские здания, трапезная, кельи монахов, часть церкви и башня с проходными арчатыми под ней воротами. В различных направлениях двор пересекают деревянные мостки. Правая сторона сцены: слегка выдавшийся угол стенной башни и приютившееся возле стены небольшое монастырское кладбище, обнесенное легкой железной решеткой. Мраморные памятники, каменные и железные плиты, сильно вдавшиеся в землю; все старое, покосившееся, – здесь уже давно никого не хоронят. Шиповник, два-три небольших дерева.
Время к вечеру после всенощной; от башни, от стены длинные тени.
Здания и башни залиты красноватым светом заходящего солнца. По мосткам проходят монахи, послушники, богомольцы. В начале действия слышно, как за стеной гонят деревенское стадо: хлопает пастуший кнут, блеяние овец, мычание коров, глухие крики. К концу действия сильно темнеет, и движение по двору прекращается. На лавочке у железной решетки кладбища сидят Савва, Сперанский и молодой послушник. Сперанский держит шляпу на коленях и изредка приглаживает длинные прямые волосы, висящие двумя унылыми прядями вдоль длинного бледного лица; ноги держит вместе, говорит тихо, грустно, жестикулирует одним вытянутым указательным пальцем. Послушник, молодой, круглолицый, крепкий, не слушает разговора и все время улыбается чему-то своему.
Савва (рассеянно глядя в сторону). Да. Чем же вы занимаетесь тут?
Сперанский. Да ничем, Савва Егорович. Разве в таком положении можно чем-нибудь заниматься? Раз человек сомневается в собственном своем существовании, так для него никакие занятия необязательны. Но дьяконица этого не понимает. Она очень глупая женщина, совершенно необразованная и, кроме того, дурного характера, и заставляет меня работать. А какая же тут работа? Или такое дело: у меня аппетит очень хороший, развился еще в семинарии, а она упрекает меня за каждый, извините, кусок хлеба. Не понимает того, необразованная женщина, что в действительности куска этого, весьма возможно, совсем не существует. Имей я настоящее бытие, как другие люди, я страдал бы весьма сильно, но в теперешнем моем положении нападки эти не уязвляют меня. Меня все житейское не уязвляет, Савва Егорович.
Савва (улыбаясь послушнику на его бессознательную радость, рассеянно). И давно это с вами началось?
Сперанский. Еще с семинарии, когда мы изучали философию. Тяжелое это состояние, Савва Егорович. Теперь я несколько привык, а вначале было прямо-таки несносно. Вешался я раз – сняли; вешался другой раз – опять-таки сняли. И из семинарии выгнали: ступай, говорят, безумный, вешаться в другое место. Как будто есть другое место, а не все одно.
Послушник. Савва Егорович, поедемте завтра рыбу ловить на мельницу.
Савва. Я не люблю рыбу удить: скучное занятие.
Послушник. Жалко. Ну так пойдемте же в лес, сухие ветки сбивать. Очень весело: ходишь и палкой сбиваешь, а потом как закричишь: го-го-го! А из оврага: го-го-го! А плавать вы любите?
Савва. Люблю. Я хорошо плаваю.
Послушник. Я тоже люблю.
Сперанский (вздыхая). Да. Странное положение.
Савва (улыбаясь послушнику). А? Ну как же вы теперь?
Сперанский. Дядя мой, отец диакон, когда брал меня к себе, так условием поставил, чтобы я больше не покушался на жизнь. Что же! Я и сказал: если мы, говорю, действительно существуем, то больше я вешаться не буду.
Савва. А зачем вам знать, существуете вы или нет? Вон небо, посмотрите, какое красивое! Вон ласточки. Травою пахнет… хорошо! (К послушнику.) Хорошо, дядя?
Послушник. Савва Егорович, а вы любите муравьиные кучи разорять?
Савва. Не знаю, не пробовал. Но думаю, что интересно.
Послушник. Очень интересно. А вы любите змей пускать?
Савва. Давно уже не приходилось. А некогда очень любил.
Сперанский (терпеливо ждущий окончания их разговора). Ласточки! Ну и летают они: что же мне от этого? А может быть, и ласточек этих нет и все это только сонная греза.
Савва. Что же, и сны бывают хорошие.
Сперанский. А мне вот все проснуться хочется – и не могу. Хожу, хожу до устали, до изнеможения, а очнусь – и опять я здесь. Монастырь, колокольня, часы бьют. И все – как сонная греза. Закроешь глаза – и нет его. Откроешь – опять оно появится. Иной раз выйду я в поле ночью, закрою глаза, и кажется мне, что ничего уж нет. Только вдруг коростель закричит, телега по шоссе проедет – и опять, значит, греза. Потому что, если уши заткнуты, тогда и этого не услышишь. А умру я, и все замолчит, и тогда будет правда. Одни мертвые, Савва Егорович, знают правду.